Мне не до сна, палач придет на рассвете
И звук шагов за дверью бьет, словно нож
Но в клетку входит не гонец верной смерти,
А в рясе черной святая ложь
(Ария, «Ночь короче дня»)
Вязкий, словно смола, страх пронизывал насквозь, заставляя внутренности сворачиваться, а кости ломить, будто их расплющили на осколки тяжелым молотом, а затем снова затолкали в кожаный мешок тела. Зеноби сидел не шевелясь, парализованный мыслями, от которых в то же время хотелось метаться в поисках выхода по отведенной ему каменной клетке. Но руки и ноги его были накрепко закованы в тяжелые чугунные кандалы, а все возможные планы побега изжили себя ещё несколько часов назад, ныне оставляя его наедине с мыслью, заслоняющей собой все иные: «сегодня я умру». Неумолимым напоминанием этому служила пока не достроенная виселица, в белесом свете полной луны спящим чудовищем разлегшаяся на внутреннем дворе в ожидании своего пленника. Высокое и узкое тюремное окно не позволяло Зеноби, сидящему на невероятно жесткой откидной тюремной кровати, увидеть виселицу. Но сейчас, сидя в каком-то жутком трансе на грани сна и реальности настигшем его из-за душевного и физического истощения, молодой человек чувствовал прожигающе-ледяное дыхание смерти, а перед его затуманенным взором маячили увиденные ранее очертания будто бы собирающегося самого по себе эшафота, завязывающийся петли… Только вчера Зеноби понял, насколько все-же боится смерти. Конечно, он и раньше понимал, что статус «предателя Бога, семьи, родины» и так далее явно не является залогом долгой и счастливой жизни. Молодой человек в глубине души всегда надеялся, что еще долгие годы ему будет благоволить удача, или что его смерть по крайней мере будет быстрой и героической — во время его последней и самой яркой проповеди разума, которая тронет души тысяч людей. И потому тем большей насмешкой над ожиданиями Зеноби казалось его нынешнее положение и уже определенная судьба. Молодому еретику предстояло быть повешенным в кратчайшие сроки, в полной секретности, на сером и голом внутреннем дворе тюрьмы, вымощенном побелевшими от беспощадного солнца и ног сотен заключенных камнями. Там, где никто из простых людей не услышит его прощальную речь, где никто не заразится от него столь порицаемым в их умирающем обществе проблеском здравого смысла. Потому теперь непреодолимый страх сочетался с практически столь же сильным чувством обиды, несправедливости. Ведь и то, как поймали Зеноби было бесчестно и совершенно, совершенно неправильно! Какой-то странствующий торговец узнал его во время простого похода на рынок за припасами, хотя молодой человек и был в плаще с капюшоном, закрывающим лицо. Видимо слишком уж подозрительно он выглядел, осматривая здания для того, чтобы позже оставить на них богохульные надписи. Врага божьего схватили, к счастью, здесь же, на месте, не догадавшись преследовать до временного укрытия, иначе судьба Зеноби постигла бы и его друзей… Они ведь даже не знают, что с ним случилось, и наверняка станут искать его. Молодой человек сразу отринул надежду на возможное спасение. Ему не хотелось думать, что случится, если из-за него, в лучшем случае, в заточение попадет вся команда. Но белый шум подавленных переживаний делал животный ужас перед лицом смерти и неизведанности ещё более всепоглощающим. Сердце билось так часто, словно хотело наверстать все то время, что Зеноби уже не сможет прожить. Ему оставалось всего несколько долгих часов, что одновременно растянулись бесконечной пыткой, и в то же время так неумолимо быстро истекали, приближая страшный миг. Зеноби казалось, что он скорее сойдёт с ума от страха, чем дождется разрешения своей судьбы.***
Где-то за поворотом серого в ночи каменного коридора тюрьмы замаячил свет фонаря. Застрявший между забытием и реальностью, Зеноби обратил внимание на чье-то приближение, лишь когда подошедший человек начал возиться с ключами, открывая дверь камеры. Но Зеноби даже не стал оборачиваться на этот звук. Лишь мимолетная тень любопытства проскользнула в его душе, на миг пробившись сквозь всепоглощающий страх смерти. Макари Сильвий в расшитой золотом изумрудной накидке, накинутой на церемониальные одежды архиепископа, тяжелой поступью приблизился к своему блудному сыну. Фонарь в его руках едва заметно подрагивал. — Так это все же именно ты, — раздался его низкий, словно созданный для того, чтобы отдавать приказы, голос, — а ведь мне представили тебя как предводителя этой шайки еретиков, — добавил он с нескрываемым отвращением. При первых звуках столь знакомого голоса Зеноби чуть вздрогнул, но не обернулся, продолжая невидящим взглядом прожигать заплесневелую каменную кладку. Сейчас молодой человек с трудом подавлял совершенно некстати возникший в груди нервный смех. «Ну конечно,» — пронеслось в мыслях Зеноби, — «кого же ещё можно было отправить ко мне, чтобы уж наверняка сделать мои последние часы ещё хуже?» — Ты знаешь, зачем я здесь, но, как я понимаю, исповедоваться ты не захочешь? — продолжил Макари, ожидая ответа. Но молодой преступник остался непоколебим, не отвечая ни единым движением. Гнев захлестнул и так раздосадаванного текущей ситуацией архиепископа, и тот без очередных предисловий подошёл к заключённому, резким движением хватая того за шиворот. — Не думай, что я буду церемониться с тобой, щенок! Твоя исповедь — просто формальность, а не шанс искупить грехи! Зеноби повис в его руках как тряпичная кукла, не оказывая ни малейшего сопротивления, но теперь наконец перестал прятать взгляд. Его темно-зеленые, удивительно спокойные сейчас глаза с немым укором смотрели в карие, пожелтевшие, на которые из-за капюшона почти не падал лунный свет, делая их ещё более безжизненными. «Так уходи,» — казалось говорили глаза приговоренного к смерти, — «эти пустые слова косвенного прощения не нужны ни тебе, ни мне» — Будь моя воля, казнил бы предателей без суда и следствия, — со злостью прошипел Макари, с отвращением выпуская из рук затрещавшую от изношенности тюремную рубашку. Раньше Зеноби боялся спорить с этим «всегда правым» человеком, но сейчас, он понял, что любые слова уже не могут ухудшить его участь. Так почему же нужно подавлять непреодолимое желание отыграться за свое безмолвие, не уколоть напоследок хоть как-то того, кто раньше делал его жизнь пыткой? — Я бы предпочел умереть так, лишь бы не слышать вновь твоих безумных разглагольствований, — наконец очень тихо и спокойно ответил ему Зеноби. Лицо того, кто так долго был символом всего, против чего он боролся, ещё сильнее пробудило в нём желание этой бессмысленной борьбы. Архиепископ ждал явно не этого. В ярости от услышанного он отвесил наглецу пощечину и закричал: — Как смеешь ты разговаривать со мной подобным образом? Пощечина вышла не слишком сильной, но всё же оставила горящий след на левой щеке заключённого. Зеноби вновь чуть не рассмеялся ему в лицо, вот только на этот раз он действительно развеселился: — А чего мне теперь бояться? Или ты думал, что я буду валяться у тебя в ногах, умоляя о прощении, как примерный сын? После последних слов Макари отшатнулся. Сын? Он словно только сейчас осознал, что сидящий перед ним человек в грязной оборванной одежде, с насмешливо-сумасшедшим выражением лица действительно его единственный ребенок. Взгляд мужчины слегка затуманился, будто он вспомнил то, что явно хотел бы забыть. — О нет, — дрогнувшим голосом прошептал он, — ты уже давно не мой сын. Ты — чудовище, которому не светит ни вечная жизнь, ни вечные мучения, Кор развеет твою душу! — Да какой прок в твоей вечности если она лишь продлевает страдания? Лучше я умру, пытаясь изменить этот мир, чем стану потворствовать лжи и насилию ради собственного спасения как ты! — Зеноби тоже чуть не сорвался на крик. Почему-то после того, как его отец упомянул столь ненавистного ему бога, все самообладание и насмешливый настрой молодого человека испарились. Он вспомнил тот страх маленького ребенка перед лицом высших сил, которыми его запугивают за малейшую провинность, не говоря уже об… Иных способах наказания. Пытаясь перевести тему, чтобы уйти от жутких воспоминаний, Зеноби вдруг подумал об одной несостыковке: — И как они вообще позволили тебе говорить со мной? — прищурился молодой человек, — Меня ведь даже не допрашивали, побоявшись, что я промою им мозги своими богохульными речами. Но архиепископ уже не слышал его слов, шепча в исступлении: — Всему воля божья, но, несмотря на несколько десятков лет службы, Кор забрал у меня единственного сына. Чем я заслужил эту кару? — Какое лицемерие, — сказал заключенный так, будто только этого и можно было ожидать от его посетителя, — не удивлюсь, если ты был одним из тех, кто утвердил смертный приговор. Так ещё и говоришь сейчас так, будто я уже умер. А я вот он — прямо перед тобой! — Зеноби насмешливо поднял руки в кандалах изображая «сдаюсь тебе». Макари поднял до того несколько опущенную голову и луна пробежала своими неясными лучами по его лицу, уравновешивая резкие пляшущие отблески такого же тусклого фонаря. — Ты умер для меня в день, когда сбежал. Зеноби только сейчас всмотрелся в столь знакомое лицо. Как же он постарел… Больше всего выделялись пролегшие на лбу глубокие морщины, словно отпечатки тех страшных дней, когда епископ не знал, чем для него может обернуться предательство и побег из монастыря его родного сына. Зеноби знал наверняка, что этот человек мог волноваться только за себя, но все же сейчас он на мгновение ощутил к нему жалость, смешанную с презрением. К тому, кто никогда не сможет избавиться от страха осуждения и потери власти, а позже — от страха посмертной кары. К тому, кто даже не в состоянии осознать, насколько бессмысленно прошла его жизнь. И словно в противопоставление жизни отца, Зеноби подумал о своей собственной. Казалось бы, прожил всего каких-то двадцать три года, но успел если и не изменить мир, то явно заложить для этого основу. Чего только стоит организованное им общество просвещения простого народа, довольно многочисленные изобретения и улучшения для катастрофически устаревшей техники, которые, несмотря на многочисленные запреты со стороны церкви, все равно дошли до людей, и, наконец, пусть и единичные, но бесценные восстановленные старинные документы, которые служат доказательством того, что именно с ростом власти церкви и установлением теократии средний показатель качества жизни простого народа значительно снизился. И все его старания, его дела, будут жить среди людей, а значит будет жить и он сам. Пусть даже в истории не останется его имени, но именно это больше похоже на вечную жизнь, чем перерождение, на которое уповает стоящий перед ним архиепископ, после смерти которого в мире останется разве что его бесконечная ненависть ко всем, кто способен мыслить. Смерть, приближающаяся с каждой секундой, перестала душить сердце страхом. Последние слова Макари все ещё висели в воздухе, создавая непробиваемую стену между людьми, у которых помимо кровной связи не было ничего общего. Архиепископ мог бы уйти в любой момент, но казалось, что он хотел сказать ещё что-то. Что-то, что никак не вязалось со сказанным ранее. Но холодный взгляд Зеноби лучше всяких слов показал, что сказать больше нечего. Резко развернувшись Макари вышел из камеры, заперев дверь и не глядя более в глаза сыну.