Последнее, что Аластор запомнил перед тем, как погрузиться в целебную кому — мельтешение лимонно-жёлтых халатов на подъездной к больнице Святого Мунго. Как в банке с крупой, которую забила пищевая моль; мерзкое, отвратительное копошение ёбанных недобитков.
Наверное, чёртовы колдомедики будут долго являться ему в кошмарах, если ему вдруг не повезет выжить — и он не истечёт кровью ещё до больничной палаты. Мысль погасла, сменившись ёмким «блядь», когда хватка Кингсли на плече вдруг стрелой пробила по позвоночнику. Кажется, он заорал от боли. За шумом крови в ушах было не расслышать собственного крика, но голосовые связки ещё долго резонировали в горле. Скреблось желанием откашляться, но Грюм терпел как мог, — после первого приступа будет уже не остановиться.
Так недолго выплюнуть лёгкое.
— Ещё немного, дружище, — бормотал себе под нос Шеклбот, успокаивая скорее себя, чем раненого товарища.
Аластор отвечал ему совершенно серьёзно.
— Немного я, может, и протяну… А дальше — не обещаю.
Это долбанное «немного» казалось длящейся агонией. Иногда лучше быть разорванным лошадьми, чем хвататься за шаткую, призрачную надежду выжить.
Стоял апрель семьдесят пятого. Наполовину горизонт зрения закрывала чёрная полоса, другая половина казалась куском детской аппликации. Вещи без объёма, и светло-акварельное небо на головой.
Когда Грюма притащили в Мунго (их было трое, но в фокусе оказался почему-то только Кингсли), глаз, слипшийся ресницами из-за крови, уже ни черта не видел. На носилки Аластор повалился уже в полусознании.
Дальше, словно в бреду, он видел перед собой пляшущие тени мотыльков-колдомедиков и рука тянулась к поясу, туда, где он носил палочку. Можно было убить их, и себя — тогда всё закончилось разом. Но кожаный вкладыш был пуст; и чем бешеней он дышал, тем невыносимей казалась боль за переносицей, разливающаяся почему-то от центра лба. Словно от метки прицела.
Он ещё не знал, что у него в середине лица дыра — хоть окурки складывай. Только чувствовал, что подбородок облепила подсохшая кровяная корка. И что проклятье разъедает ему кость изнутри, как если бы его ногу опустили в чан с кислотой.
Хирурги не пытались ничего ему объяснять; это были военные врачи. Мокро-бурую, одеревеневшую штанину разрезали точным заклятием. Дыхнуло запахом гнили; ошметки плоти свисали с кости, как рваное тряпьё. Добрая треть давно отслоившегося мяса осталась приклеенной к штанине вместе с чёрными тельцами подохших трупных мух.
Грюм не знал, откуда взялись силы, но словно что-то сопротивлялось в нем. Ему мерещилось, что его заплели в тесный кокон. Закрыли в банке под крышкой, и бьют крыльями по лицу; щёлкают насекомьими жвалами у самого лица. Чтобы его удержать, потребовалось трое крепких мужчин.
Один держал его за подбородок, второй вливал ему в горло горькое масляное зелье, которое поднималось обратно пеной, словно глотка Грюма была забитым стоком раковины, в которую залили сильнодействующий химикат. Третий накладывал опутывающие чары.
В реальности это были ремни, как для буйнопомешанных, но Аластор в забытьи видел дьявольские силки, которые врезались ему под кожу.
Сознание покинуло его за мгновение до того, как он перестал кричать;
как бывает, когда в магловском мире с задержкой выключаешь телевизор.
***
Когда поднимаешь оба века, видишь только одним глазом. К этому поначалу так же тяжело привыкнуть, как и к тому, что правая штанина от колена теперь всегда пуста. Грюм иногда откидывает больничное одеяло, чтобы свыкнуться со своим «добро пожаловать в мир живых, сэр, нам удалось спасти вам жизнь, но, к сожалению, не удалось спасти конечность, и вы же понимаете, сэр, это — меньшее из зол».
Аластор, мать его, Грюм, понимает, чёрт возьми. В этой войне все платят свою цену. И ему куда больше повезло, чем Дирбану и Бенджи, которых не похоронить после того, как их обоих разорвало проклятием живой бомбы. Но что-то всё равно скребётся. Не даёт покоя по ночам под конской дозой успокоительных;
мысль о том, что раньше ты был полноценным, а теперь придётся
жить, как есть.
Аластор не уверен, что ему чувствовать. С тех пор, как он пришёл в себя, ему ни разу не подносили зеркало. Он, если честно, и не просил — хватило пугливого взгляда медсестрички, её двух (зрячих, — теперь подмечает Грюм) зрачков, убегающих под длинные завитые ресницы.
Его всё ещё держат на огромном количестве зелий; на вопрос «зачем» девчонка пискнула что-то про «адаптацию к шоку», на что Аластор только усмехнулся — наискось, уродливо, по линии длинного шрама на лице.
Свой шок он пережил, когда Волдеморт убил Доркас. А это всего лишь нога, всего лишь глаз, всего лишь кусок носа, всего лишь ещё с десяток шрамов. Это всего лишь плоть; её можно нарастить и заменить, но у него нет на это времени. И если он не научится с этим жить в краткие сроки, то для Ордена он будет всё равно что живой труп.
Из авангарда на свалку для калек — участь похуже, чем родиться сквибом.
«В конце концов», — говорит Грюм Кингсли, когда тот предлагает ему отлежаться — «Война не станет ждать, когда я окончательно приду в себя».
***
Это не героизм, это неизбежность. Это не про силу воли, а про отсутствии выбора. Про простую, в сущности мысль: кроме тебя — некому больше подняться. Потому что страх делает из людей животных; а некоторые и до того, в лучшие времена, не были вполне людьми.
***
Грюм долго смотрит на сонную чёрную муху на белой больничной стене прежде чем потянуться к прошлонедельному выпуску «Ежедневного пророка» и хлестнуть по ней свёрнутой газетой.
На штукатурке остаётся мокрый розоватый след. На рулоне — кишки и крылья всмятку.
Он смотрит в стену долгие мгновения прежде чем снова взяться за костыли.
***
Аластор Грюм не хочет становиться чёртовой мухой.