северная широта — 66°33'
увы, тому, кто не умеет заменить собой весь мир, обычно остается крутить щербатый телефонный диск, как стол на спиритическом сеансе, покуда призрак не ответит эхом последним воплям зуммера в ночи.
— Бродский, «Postscriptum»
***
оставшиеся капли воды, едва последние, стекают с кисти бледной руки, покрасневшие пальцы держат в холоде обложку книги «бумеранг не возвращается» михайлова. «…Элизабет Роггльс ни жива ни мертва с утренним поездом приехала из Альтаира и предстала перед грозной комиссией по расследованию антипатриотической деятельности…» перед сном из обветшалых окон ловит разве что птичьи базары, бесконечно несущиеся из стороны в сторону, изредка морские суда (наверняка во главе хмурых, совсем безжизненных лиц), мигающие светом старых прожекторов — отрывисто; свежая зелень вперемешку с сонным людским гомоном — отнюдь городская стихия. простояв у дышащих холодом деревянных ставней минуту или час, всё же решает взбить руками перьевые подушки — массивные, под белоснежными наволочками, колющие и щёки, и затылок. и только лишь они пахнут в этих холодных и убитых стенах чем-то советским, почти домом. зимой девяносто первого здесь всё в точности так же, как и летом, десятью годами ранее — почти бездушно. телевизор, чёртова коробка, занимает своё покорное место где-то в пыльном шкафу и не видит ничего дальше чёрного пуховика и нескольких пар дырявых перчаток. признаться, джимин, ополаскивая посуду теплой водой в старой раковине, и не подозревает о массовом кризисе, который, вероятно, ещё успеет нашуметь и прогреметь, уничтожить ближайшие десятилетия; не подозревает и о сидящей в эти секунды в своей теплой и уютной московской квартире минджон, с великим непониманием таращейся на черно-белом экране «лебединое озеро». солнце заходит, и пальцы стелют цветастые простыни на раскладушку; чужое тело напоминает тёплые океановы волны, и, к сожалению или к не, сдерживать хаотичные поцелуи больше невмоготу. по началу губы на вкус как горько-сладкое кофейное зерно: вечерами минджон неравнодушна к чашечкам молотого. чуть позже, более менее сроднясь с излюбленным, к процессу присоединяются зубы, оставляющие после себя едва заметные отметины на внутренней стороне нижней губы, следом — и красноватость на подбородке. к земле успевают спуститься сумерки, когда прелюдии решают смениться обжигающими стены стонами — почти пóшло, почти безбожно. джимин, декабрьским утром проснувшись в своей холодной постели, не решается вставать ещё минут пять, меньше — ни в коем случае. тускло и бесцветно, ведь пережёванные мысли ласкают буквенные наборы из советской литературы, бережно лежащей где-то у изголовья небольшого матраса. в зеркале, что висит в обшарпанной ванной-комнате, отражения своего почти не видит: желание видеть отсутствует вновь. а стены в квартире своего рода хоромы и для слезающей краски, и для высохших отпечатков джиминовых ладоней. и вновь оставшиеся капли воды, едва последние, стекают с кисти бледной руки, покрасневшие пальцы держат в холоде свежую тушу ряпушки, пойманной ещё вчера вечером. северные воды терпеть не могут всё то, что теплее, в особенности — джиминовы руки. ходить в беспросветный туман к морозным берегам океана совершенно проблематично, особенно будучи страдающей хронической астмой. но желание жить всегда оказывается сильнее. джимин решает начать день с жарки рыбы; всё исключительно как по книгам бабушкиных рецептов: разделываешь, подсаливаешь, обмакиваешь в муке, далее — разогреваешь сковороду, заливаешь подсолнечным маслом. приятнее аромата приготовления лишь только тепло, исходящее от конфорки электрической плитки. ногти на руках неприятно слоятся: нехватка витаминов. устав от беспокойства, мысли в голове «выкручивает отверткой» — хмурится, накрывает ладонями лицо, в случайности постукивает локтями о деревянный стол. хоть рыба и оказывается вкусной, о погоде за окном вновь остаётся лишь догадываться. плюс на минус — всепоглощающая бездна. джимин всего семнадцать, и желание её такой величины и силы, что невольно лёгкие опаляет: безбрежный океан со множеством рук — тёплые волны, — свежесть калифорнийского неба, обещающего вот-вот зарыдать. солнце здесь совсем не сродни тому, что освещает высокие сугробы снегов севера. но ни севера, ни льдов не существует: холод человечеством ещё не придуман, ведь джимин думает, что минджон, вероятно, похожа на ту, чьим голосом без конца напевают нежные колыбельные у изголовья люльки для новорожденных. они решают дать волю чувствам где-то на окраине москвы, у давным-давно заброшенного людьми объекта — экспонат неудавшегося строительства. на джимин новые джинсы-клёш и какая-то футболка с модной надписью на груди; мысли в голову лезут исключительно туманно-влюбленные, почти приторные, неуловимые. минджон касается большим пальцем чужой нижней губы и вглядывается в карие глаза, вживую наблюдает за тем, как расширяются в них зрачки, и сама облизывается в слабой улыбке. как правило, за первым удачным поцелуем следует второй, после — третий, и исхода здесь только два: вы либо останавливаетесь, пожелав не торопиться дабы не пугать друг друга, либо остановиться и вовсе не можете, следуя по тропе нескончаемой страсти. а у джимин с минджон получается где-то совсем между-между. сейчас джимин двадцать два, и поймать глазами получается вовсе не советские трамвайные линии где-нибудь в московских окраинах, не толпы зевак, едва отошедших от апрельской катастрофы, не зеленеющие цветы на хорошо покрашенном подоконнике, не огромные бабушкины ковры, висящие на стенах родной хрущевки и даже не апельсины с яблоками, бережно лежащие на семейном столе ровно всегда. поймать получается лишь щемящий морозным ветром сердце и выворачивающий душу в тряпку неслышный голос одиночества, еле отапливаемые стены без обоев, холодные простыни белоснежного, безграничные ледяные пустыни и минус шестьдесят по цельсию за окном.