Часть 1. Раскаяние.
26 июля 2024 г., 03:42
— Я знал, что Вы придёте, — вкрадчиво, почти полушепотом проговорил Тихон. Он своими кроткими глазами умилительно смотрел на гостя. Монах ждал его, но как будто бы боялся смотреть на Ставрогина прямым взглядом.
«Чертов психолог», — прошипел про себя Николай Всеволодович. Бледное лицо исказилось от причиняемых самим себе внутренних страданий. Его опять так ловко и бесхитростно разгадали.
— И знали же, что я опять пришел к Вам с чем-то? — злобно вырвалось у Ставрогина, и весь он как-то нервно дёрнулся, словно его плечи кто-кто держал и что-то сковывало.
— Верил в Вас, а потому знал, что отступите.
— Потому что решу ещё что-нибудь подленькое, мерзкое совершить, потому что себя вдруг жалко станет? — с противной самому себе жестокостью прошипел, как раненый зверь, Николай Всеволодович.
— Мученик Вы, Николай Всеволодович, хотите Вы на себя этот крест принять. — спокойный взгляд Тихона как розжиг действовали на и так расскалённого до предела Ставрогина.
Его разозлили эти страшные слова. Как же этот странный человек не понимает, что это совсем никак невозможно, что он ненавидеть его должен?
— А, может, я распятия в конце побоялся, что за моё принятия греха меня только сильнее истерзают? Знаете ли, с чем я пришёл? Зачем сказали мне, что перед решительной минутой я ещё более страшное преступление совершу? Готовы ли Вы теперь меня слушать? — с вызовом, с отторжением той милостивой доброжелательности, исходившей от Тихона, говорил Ставрогин.
— Готов. Знаю, что Вашему сердцу покояние теперь принять надо.
— Ничего ему теперь не надобно. Разврату я его предал. А всё же расскажу Вам, святой отец, чего стоит моя жизнь, за чью жизнь я свою дьяволу продал, — Ставрогина как обожгло таким смиренным ответом. Он весь переносился от злобы.
А Тихон тем временем с величайшим спокойствием сел за стол. Ставрогин же сел за стол напротив Тихона, как будто бы бессознательно подчиняясь старцу.
— Готов уже был со всем покончить. Разом оборвать все страдания и пусть меня — хоть в ад, чтоб черти раздирали. Существует же он — ад? — спустившая самого Ставрогина робость послышалось в его ослабевшем голосе.
— Существует, конечно… Ад земной ещё более, чем другой. Я в него, может быть, больше, чем в рай верую.
— Это Вы мне намекаете, что не верите, что Бог такого, как я, простить может? — с вызовом и в тоже время с искренним удивлением, ожидание спросил Ставрогин. Всю свою судьбу он собирался теперь решить ответами Тихона, и потому весь напрягся в их ожидании.
— Я помолюсь за Вас. Бог милостив.
— Вот уж угодили мне… Слушайте же, простит ли Ваш Бог меня снова? От одного греха отвел, так другим же позволил упиться… Или бес решил, что душа-то моя недостаточно грязная, а?
— Это бес Вашу душу присвоить себе хотел, давно он за неё борется. Но есть в Вас ещё потенциал… Чтоб к Богу руку протянуть. Я в том Вам помогу.
Тут вроде как бы и какой надрыв произошёл в Николае Всеволодовиче, а вроде как бы и терпение его закончилось, и потребовалось тут же выложить дело, с которым он пришёл. С разбегу он начал говорить, без единого приготовления к своему рассказу:
— Я человека убил, святой отец… Я убить себя тогда, в ту минуту, не смог, страшно мне до ужаса стало, что разом, всё и оборвётся. Слышу потом — смех из-за угла, гнусавый такой, у меня так верёвка и выпала. Вижу опять его, а сам он смотрит на меня улыбается.
— Вот сейчас убью тебя, и не будешь ты больше мучать меня, не будешь!
— Да я только этого и хочу- начал он мне своим мерзеньким голосом, а сам скребёт когтями-то своими по полу, дрянь, — вот, пришёл посмотреть, а коль робок будешь, так поддержать тебя. Давно я жду тебя.
— Тебя не существует, я знаю это… Наверняка. Ты только галлюцинация моя. Я знаю, знаю против тебя лекарство.
— Ну, многим я такое лекарство нашёптывал! Ты уже больно нравишься мне, сладенькая душа твоя. Я тебе скажу… Ведь бес-то он поискреннее будет, я тебе всё, как есть, скажу, вещественные доказательства своей натуральности дам, на веру ничего брать не придётся, хе-хе.
— Я приказываю тебе молчать. Я сам всё решил, мне никто приказывать не смеет! Не получишь ты меня, и доказательства твои не нужны!
— Да я же только предлагать тебе собираюсь, выбор я на твою душу оставляю. Вот ты думаешь сейчас себя — хлоп! И всю ответственность с плеч долой. Там-то, поди, разберутся, наказание выпишут и шито да крыто дело. А нам окажется, что ничего нет, и зря жизни себя лишал, и выйдет, что один бес-то и существует!
— Ты, то бишь?
— Я или ты сам — велика ли разница! Ты только одно себя, или меня, и видел, а уповаешь на высшее, а есть ли оно, высшее это? Видел это али не видел? — и хитро так глаз сщурил…
— Уйди, чёрт, уйди, ты совесть моя больная!
— Тьфу ты, что сказал! Она бы и хотела твоего наказания. А я тебе другое предложу. Мне с тобой тут весело, с тобой мы ещё поработать можем. Кому же там самоубийцы нужны? Ты посуди: если бы я тебя сейчас к рукам прибрать хотел, стал бы останавливать? Я бы петельку потуже затянул. Боишься ты меня, вижу. Коли хочешь себя от мучений избавить — меня слушай.
Рядом камень лежал. Так я его взял и в него запустил. Тот так и зашипел.
— Отстанешь, когда спрошу?
— Сам меня послушаешь, — и лапки, как муха, потёр.
— Ну.
— Ты одного офицера благородного зря обидел. Дама-то его за тебя погибла. Он теперь в душе тихую ненависть к тебе бережёт. А ты и наслаждаешься, что не простит тебя! Знаю я таких, как ты, сами себя потом наказывают и думаю, что их суд Божьему равен. Все вокруг тебя, как вокруг звезды-то, крутятся, ожидают чего-то, а тебе эти ожидания противны. Возьми и сделай, как хотят — тебя тогда вознесут до уровня Бога, и будет тебе его вседозволенность, за которую себя казнить и не придётся. Ты теперь ему выскажи свою готовность ответить за возлюбленную, покажи правосудие Божье, ведь раз не веришь в его возможность над собой, ибо сами себе приговор составил, так сам и покажи офицерику, что ты выше, благороднее, мой милый Николя! — и я опять услышал его скрипучий смех…
Мне тогда противна сама мысль об убиении себя стала. Как, дескать, я — и не смогу вынести этого. Я почти до крайности дошел, понял, что прав был этот чёрт, что я всю жизнь плевал в божий лик, всемогущество своё, которое мне, кажется, от рождения как дар или наказание дано было, доказать хотел тем, что Бога от себя отвергну, так жить буду, что он простить меня не сможет, и тогда ничего не будет, и не он меня казнить будет, а я сам себя… Вспомнил я это и озлился на себя, что и раскаяния не хватило тогда на колени упасть и персты Ваши целовать, и самый пакостный выход выбрал, ведь меня бы там не Бог ждал, но черти, ведь не раскаялся, не раскаялся. И в беса скорее опять уверовал…
Тихон видел, что Николай Всеволодович почти задыхался, что чувство, им самим ещё не до конца осознанное, терзало грудь и через слезы хотеловырваться наружу, но Ставрогин не мог найти в себе силы, чтобы понять это, хотя он и следовал этому порыву совершенно бессознательно, и если бы оно потребовало пасть на колени перед Тихоном и читать молитву о прощении, то Ставрогин бы это сделал, даже если бы ему пришлось потом себя за это презирать.
— Нет такого преступления, которое Господь бы не простил при истинном раскаянии.
— Я пошел к Маврикию Николаевичу и застал его скорбящим. Я не думал, что такой робкий человек, раб своей любви, каким я считал его, способен на такую ненависть. Я не стану говорить, каких душевных сил ему стоило видеть меня, но, помню, я тогда усмехнулся… Как бы от удовлетворения… Я это с ним сделал своими руками, и тогда уже понимал, что и теперь его жизнь в моих руках. Я знал — свою но за что не уступлю… Он не уступит, потому что было бы слишком справедливо, если бы Маврикий Николаевич меня убьёт. Я это знал и спокойно воспринял брошенную в меня перчатку. На следующий день утром мы сошлись за городом, даже без секундантов, на которых я, впрочем, настаивал. Однако тем было лучше. В случае моего удачного выстрела, это заслуженно бы выглядело убийством (а вы, святой отец, догадываетесь, что так оно и вышло), в случае моей смерти это всё действительно было бы похоже на правосудие. По итоге же оказалась еще одна невинная жертва. А по мнительности своей я не пренебрег оставить предсмертную записку, в которой бы просил никого не винить в случившемся и проявить должное сочувствие к Маврикию Николаевичу, коего он был лишён с моей стороны. Эту записку я оставил Петру Степановичу в надежде, что она его разозлит. Слишком он уж забавен в своей ярости, а я совсем не знаю, чего ожидать, от этой трагической фигуры. Но я и ещё одну бумажку оставил, на этот раз Дарье Шатовой. Там я её просил в случае моей смерти прийти к Вам и забрать мои дневники, на её поруку оставил решение их судьба. Так не бы не пришлось отвечать за ещё один грех, ведь зачем людям к этой мерзости прикасаться, не распространил бы я ее тогда, показав, что такое можно и должно совершать? Я подумал, что это самая последняя мерзость, на которую я только способен, и я ужаснулся, что я на самом деле могу это сделать. Я не хочу утруждать Вас, святой отец, подробностями этой гнусной дуэли, впрочем, Вы и так обо всем догадываетесь, потому что я стою перед Вами. Я понимаю, что раз я могу и убить несчастного, я могу и спасти его, и я могу в одинаковой мере совершать и не совершать поступки, и, сделав что-то, я никогда не могу судить себя окончательно, потому что в последний момент я мог этого и не сделать… Мне кажется, внутри меня что-то вечно раздваивается, но одна часть совершенно овладевает другой, что доставляет мне почти физическую боль… Эту часть я бы убил, может быть, именно её я хотел тогда заставить повесить.? Неужто я при этом верил, что та, другая, часть будет жить.? Вы смотрите на меня и будто не верите в моё сумасшествие, когда я в него почти уверовал!
— Вы больны и страдаете, Николай Всеволодович, и, вероятно, Вам следовало бы обратиться к врачу. Но Вы правильно сделали, что пришли ко мне, я вижу, что можете одолеть себя, но только если Вы не будете скованы диагнозом, в таком случае Вы бы нашли себе доказательства своей ненаказуемости, ведь с Вас бы никто не спросил… Продолжайте, Николай Всеволодович, продолжайте, прошу.
— Так как о нашей дуэли никто не знал, я пошёл за доктором. Там, на окраине, жил один докторишка… Тоже своего рода юродивый, его не любят у нас, прогоняют постоянно, ненормальным называют, а он все заговорами какими-то и травами лечит. Он, дурак, совсем не понимает, за что. Его все Тишей называют. Так он одну бабу вылечил. Она все кричали и в беспамятство впадала, непонятные всё слова слова от неё и слышали. А потом она ушла на ночь и через два дня вернулась, здоровая абсолютно. Говорит, этот лекарь её вылечил. Уж не знаю, на сколько правда, да и Бог с ней. Я пошёл к нему, и мы вместе в его лачугу Маврикия Николаевича перетащили. У него сын маленький есть, о котором мало кому известно, но кто знает, говорит, что от той излечившейся сумасшедшей. Выносила ребёнка и ему принесла. Так я этого мальчика отправила к барышне Тушиной с известием о Маврикие Николаевича. А оттуда к Вам сразу. Тошно мне стало, понимаете, не могу… Хоть руки на себя накладывай! — Ставрогин болезненно поморщился, и губы у него искривились, как будто он был на гране нервного припадка.
— Бог не простит Вам этого…- смиренно пробормотал Тихон и молитвенно сложил руки.
— А это он простит?! — Ставрогин весь вспыхнул необузданным гневом, шумно задышал, как если бы внутри него вдруг загорелось пламя. Но Тихон продолжал покорно смотреть в бушевавшие глаза своего гостя.
— Простит, — так просто и даже наивно, но с великим убеждением и твёрдым, как никогда раньше, голосом сказал Тихон.
Это было единственное слово, которое так жаждал услышать Ставрогин и в которое не смел верить, то была последняя капля, которая переполнила весы, заставив одну чащу отяжелеть и потянуться вниз. Всё туманом покрылось перед глазами Николая Всеволодовича, а колени так задрожали, что и физическое состояние, отвечая нравственному, заставило его пасть на колени, сложить молитвенно руки и что-то неразборчиво зашептать. Тихон медленно подошёл к нему. Кающейся схватил его за подол рясы и поцеловал, потом потянулся к его старческим, теплым рукам, и дрожащие губы оставили там несколько почтительных поцелуев.
— Простите меня, простите. Каюсь я… Этого же Вы хотели… Стыдно мне, покаяться хочу…
Тихон положил руку на взъерошенную макушку Ставрогина. Тому она показалась чрезмерно тяжёлой. Его голова склонилась ещё ниже.
— Смирите свою гордость, и всё пройдет. Все обиды у Вас, вся боль — от гордости. Вы и на Бога из-за гордости посягнули, — отечески нежно бормотал Тихон. И в эту минуту, единственную минуту, которая никогда больше не случится, в минуту самого жестоко, наряженного боя с самим собой, когда можно встать и вовсе уйти или неистово продолжать молитву, Николай Всеволодович почувствовал, что нет у него ближе человека, чем этот святой старец, который один так бесхитростно его разгадал, нашёл путь к его сердцу. Ставрогину показалось даже, что он всю жизнь готовился к этой своей исповеди, и последняя в его жизни ироничная усмешка едва приметно проскользнула на губах.
— Совесть меня мучает. Я думал, она-то мне и сказала с собой покончить, но то был я, один я, потому что увидел вдруг всю мерзость своих грехов, мне самому страшно стало, не мог я смириться тогда, что я так отвратителен, что живёт на земле такая тварь, и я должен был это искупить… Но если бы сделал я тот гнусный поступок, то повёлся бы на самое сильное и последнее искушение. Я так не могу… не хочу. Мне, может быть, впервые в жизни хорошо, так, именно здесь, когда прощения прошу… Пусть казните меня теперь, что угодно сделайте со мной, но позора того, на который у Вас согласия просил, теперь не вынес. У первого бы, кто возненавидел бы меня, узнав всю правду, прощения бы стал просить. Уж и не знаю, каких слов подобрать, не молился-то никогда, а тяжело так в груди, и только и знаю, что покаяться хочу… — Ставрогин быстро-быстро моргал, а слёзы сами по себе капали вниз.
Тихон тихонько потянул его за плечи и заставил встать, потом перекрестил, отчего Ставрогин вздрогнул.
— Велика сила истинного покаяния. Вы теперь, Николай Всеволодович, христианский подвиг совершить можете, Бога узреть в своей душе можете. Вы готовы почти совсем…
— Я… я что скажите, то и сделаю… В жертву себя принесу, на Галкофу влезу! — в жару и в трепетном возбуждении, хриплым голосом чуть ли не кричал Николай Всеволодович.
— В монастырь Вам надо, послушание принять. Только там спокойствие найдёте и страсти душевные усмирите. В миру Вам не место, терзать Вас там бесы продолжать, а в монастыре совсем они Вас оставят, спасение найдёте.
— Уйду… Уйду непременно, сегодня же, как есть уйду, — в бреду шептал Ставрогин, он весь горел своим стремлением, нездоровым, но просветлевшим блеском горели глаза.
Вдруг Тихон как-то странно улыбнулся.
— А я ведь тоже в монастырь ушёл после того, как грех великий видел, что его могу совершить.
— Как… видели? — вне себя от охватившего его вдруг восторга бормотал Ставрогин и жадно смотрел на Тихона.
— Я по молодости атеистом был. Сильно меня за это матушка колотила, а я на неё зло держал, имя-то Божье не иначе как с ненавистью и презрением произносил, попрекая его за жестокость, которую надо мной за моё неверие дома учиняли. Брат у меня был старший, не любил я его по неопытности своей, до брезгливости даже доходило, признавать не хотел, что мне родным может быть эдакий человек. Кутилой был страшным, безудержным. Как-то раз сумму большую проиграл в карты. По сему поводу скандал был страшный в доме, брат мой требовал у отца денег, а тот говорил ему, что за такое ему стыдно этого человека сыном своим называть. Брата он сильно по лицу ударил, а я всё это в щёлку отцовского кабинета просматривал и думал, плюнет аль не плюнет отцу в лицо. Взаимными угрозами дело в тот вечер кончилось. Мне вся эта трагедия удовольствие приносила, я матери всё увиденное назло хотел рассказать, была у нас с ней какая-то негласная война… А на утро — развязка. Брат мой во сне отца придушил да на заднем дворе из отцовского пестика застрелился. Я несколько дней из комнаты не выходил, а потом в церковь пошел и долго исповедовался, молился и за себя, и за брата, и за отца. Ясно я понял тогда, что такой же я, как мой брат, что не смогу я себя уберечь от этой пакости… А вдруг бы я с матерью ссору такую затеял, как брат мой с отцом. Страшно мне стало тогда. Представил я, что вот так вот вдруг человек во мне и пропадёт. Что человек вот он каким может быть. Впечатлился уж больно я тогда да и в монастырь ушел. Да я Вам это к чему, Николай Всеволодович… Я оттого только этот рассказ затеял, чтоб показать, что истинную веру можно после величайших потрясений обрести. Вы теперь как никогда близки к Богу… И я Вам, знаете, благодарен, что так душу свою открыл. Никому не мог, а Вы один меня поняли, — и Тихон как бы даже рабски склонил свою голову перед опешевшим Ставрогиным.
— Не заслуживаю я покамест такого. А Вы мне лучше крест дайте поцеловать и благословите, я сегодня же в монастырь уйду… Навсегда умрёт тот Ставрогин, который давеча к Вам с записками приходил. Вы, может быть, новому человеку помогли родиться. Вот теперь-то, быть может, только жить начинаю… — его лицо просияло открывшемся ему новым чувством. Если Тихон — тот, перед кем Николай Всеволодович ощущал с этих пор бесконечное благоговение — смог, от и он сможет. Ставрогин чувовал себя хранителем ему одному открывшейся тайны.
В этот же вечер Ставрогин порвал все связи со своей прошлой жизнью и ушёл в монастырь, размышляя о том, что теперь всё будет совсем по-другому.