take my heart out, wait for my turn, break apart, let's see who dies first
27 июля 2024 г., 19:42
Все встает на свои места, когда Чуя впервые видит его на какой-то сраной студенческой вечеринке.
Тонкие руки, обвитые замысловатыми черными рисунками абстрактных татуировок, от запястья и до самого плеча утыканы маленькими язвочками сигаретных ожогов. Чуя невесело усмехается, потому что у него такие же, один в один, но глобальная разница и величайшая несправедливость заключается в том, что он-то сам ничего не делал.
Никогда не вредил себе.
Никогда не хотел.
— Осаму Дазай, — отстраненно говорит чистейшая боль этого мира, приглашая сесть рядом с собой на облитый пивом диван.
Так и выглядит судьбоносная встреча — засранная пустыми бутылками и пакетами из-под чипсов комната, долбящая фоном музыка и пьяный-пьяный смех посторонних людей. Сплошная сказка.
Чуя не торопится принимать приглашение и представляться в ответ. Он долго смотрит на Дазая, на его бледное лицо в синеватом свете ночника, в его огромные темные глаза без проблеска доброты, и думает: а стоит ли оно того? Стоит ли вообще начинать и когда-либо заканчивать, если истинное — извечное — начало лежит в каком-то ином плане бытия: задолго до рождения и первого крика; задолго до того, как родители дали ему имя, где-то уже было решено, что он обречен; стоит ли оно все земной попытки?
Если только убить Дазая собственными руками. Убить как-нибудь безболезненно, насколько это возможно, и бескровно. Тогда, может быть, смысл есть. Тогда боль прекратится.
Вместо того, чтобы принять хоть какое-нибудь решение, Чуя спрашивает:
— Зачем?
Вопрос прямолинеен, контекст — их с Дазаем ублюдский контекст — очевиднее некуда.
И Дазай говорит:
— Мне было грустно. Но что еще дерьмовее — мне было скучно.
И он за запястье тянет Чую к себе на диван, усаживает рядом с собой и начинает рассказывать, бесцеремонно игнорируя любые попытки перебить. Кажется, ему нужно лишь одно: чтобы кто-то выслушал, чтобы кто-то посочувствовал, чтобы кто-то сказал, что он прав, — да, жизнь действительно стоит чертовски мало.
Просто для справки: Чуе совсем не хочется слушать, потому что эту поганую историю он знает досконально. Знает по шрамам, которые начали появляться на его коже еще в раннем детстве (и это было нормально, дети часто падают и творят невообразимую херню), и которые внахлест ложились на его предплечья посреди ночи.
Боже, он часто просыпался от боли и верил, что однажды обязательно найдет виновника. Найдет и заставит прекратить.
Но теперь, глядя на Дазая, он совсем не уверен, что ему удастся.
Дазай использует себя в качестве пепельницы. Учитывая, что курит он по полторы пачки в день, Чуя уже даже не пытается мазать ожоги мазями из ближайшей аптеки.
Дазай использует себя в качестве объекта для проверки остроты кухонных ножей. Прежде чем отрезать что-то, он размашистым движением проводит лезвием по коже и непременно рассекает ее.
Дазай использует себя. Просто использует. И предлагает Чуе делать то же самое.
Он больной, насквозь больной, и у него на все есть только один ответ, который язык не повернется назвать разумным или хотя бы достаточным.
— Твори все что угодно, — говорит он в один из вечеров, когда Чуя зовет его к себе, чтобы в очередной раз попытаться достучаться до него.
Конфликт интересов налицо, он банален донельзя и упирается в обыкновенное желание Чуи перестать собственной шкурой испытывать результаты чужих проблем с башкой.
— Моя проблема в том, что ты творишь все, что тебе угодно, — устало отвечает Чуя. — Может, до тебя так и не доходит, но вся твоя ебаная жизнь — моя не менее ебаная боль.
Он зачем-то показывает Дазаю руки, хотя картинка у них обоих практически идентичная за исключением татуировок. Он зачем-то старается воззвать к совести, которой нет. Он зачем-то смутно надеется на то, что однажды сумеет все исправить.
Дазай молча смотрит и — предсказуемо — вносит в диалог тот шизоидный пиздец, который считает конструктивом.
— Это, конечно, ужасно, — нет, Дазай абсолютно неискренен, иначе и не умеет, — но взамен у тебя появляются неплохие бонусы.
—Какие, по-твоему, бонусы покрывают бесконечные ожоги и порезы?
— О, — Дазай скучающе отводит взгляд к окну, за которым гаснет закат. — Я покажу.
Он соскальзывает с дивана на пол, не забыв побольнее удариться коленями (Чуя уверен, что это все специально), и тянется к чужому ремню. У Чуи глаза чуть ли не вылезают из орбит от возмущения и непонимания.
— Ты, блять, сексом откупаться собираешься? — голос ломается на последнем слове и падает. — Ты серьезно?
— Так у тебя появится причина находиться рядом со мной не только для того, чтобы следить за моими травмами.
Рука Чуи поднимается сама. Отвешивает Дазаю звонкую и унизительную пощечину тоже сама. Так он говорит себе, когда кровь проступает и на его губах тоже. Этот ужасный парадокс — невозможность отделить себя от человека, с которым по доброй воле никогда не хотел бы и минуты провести вместе, — напоминает о себе зеркальной травмой.
Дазай по-прежнему сидит на полу, не обращая внимания на разбитую губу. Его пустой взгляд — ебаная черная дыра, в которую вот-вот засосет. В этой пустоте гибнут любые зачатки сочувствия, любое проявление пресловутой человечности, которая предписывает не делать другим хуже, чем уже есть.
Куда тут хуже?
(не спрашивай, потому что в итоге узнаешь сам).
Дазай покупает себе мотоцикл, и Чуя понимает, что с этого момента у него появляется единственная настоящая надежда на спасение и избавление.
Дазай покупает себе и шлем, но... кого вообще спасал шлем при столкновении на скорости около двухсот километров в час? Намотаться на столб или дерево — вполне весомая заявка на отправку на тот свет. От таких заявок небесная канцелярия никогда не отказывается.
Этот черный блестящий монстр, гребаный спортбайк с неистово ревущим мотором, обходится Дазаю в целое состояние и первое время просто стоит у его дома. Кажется, Дазай даже получает некое подобие удовольствия от того, что порой в середине дня спускается с крыльца и мягкой тряпочкой старательно протирает гладкие металлические бока мотоцикла.
С тем же успехом Дазай мог бы купить себе ствол, если бы это было легально в Японии, и любовно чистить его, поставив дулом вверх.
Впрочем, ствол был бы гуманнее. Так мозги Дазая всего-навсего однажды оказались бы на стене или потолке, а с мотоциклом все сложнее. Коллатеральный урон. Чуя читал что-то о том, как трудно он подсчитывается при различных паршивых ситуациях.
Не менее трудно смотреть и на то, как Дазай методично натирает полиролью металл. У него между губами (нижняя все еще не зажила до конца) зажата сигарета, дым от которой поднимается вверх и заставляет щурить левый глаз. Он мычит себе под нос какую-то дурацкую песенку. Сплошное умиротворение.
Если не учитывать, что чертова сигарета непременно воткнется в запястье, а сам Дазай почти не заметит привычной боли и воодушевится идеей разъебаться посреди города.
Так он и делает. Тушит об себя сигарету, заставляя сидящего на крыльце Чую шипеть от злости, и оборачивается со сверкающими возбуждением глазами.
Эти глаза. Чуя выколол бы их. Или сшил бы вместе веки. Ну, просто чтобы больше не смотреть.
Дазай назначает себе тот самый день "икс" с поправкой на погоду и настроение (то есть, по сути, не назначает).
Он вряд ли знает, что Чуя знает, что Дазай знает, и так до бесконечности.
Его это мало волнует.
Его мало волнует Чуя и какие-то там соображения гуманности. Тем более что соображений гуманности у самого Чуи становится все меньше. Чуя, в конце концов, не святой, чтобы бесконечно прощать человека, который одновременно является и жертвой, и мучителем. Колесо Сансары уже не разорвать. Оно дает обороты по сотне раз в день. Может, были какие-то шансы остановить этот ебаный конвейер лет эдак пятнадцать назад, когда Дазай только начинал свой путь в небытие, а теперь-то чего плакать?
Эта связь так странно работает и так плохо изучена. Когда речь идет о мелких травмах, они отражаются и падают всем своим весом сразу на двух людей. Когда речь идет о чем-то летальном — один гибнет, как ему и положено по всем законам мироздания, а второй остается целым и невредимым. Старые шрамы не исчезают, но и новых не появляется.
Долгожданный счастливый финал не за горами, и он выглядит как горе, которого Чуя толком и не прочувствует. Скорее, он испытает что-то вроде облегчения, но не слишком явного, чтобы радоваться. Жалко только, что приходится столько терпеть.
Дазай постоянно извиняется, даже когда отсасывает Чуе — все равно извиняется, и Чуя, чтобы прекратить этот поток сознания, сыплет похвалой. Неискренней, разумеется, но Дазай от нее почему-то заводится сильнее и расширяет горизонты представлений о том, насколько может быть глубока человеческая глотка.
Наверное, Дазай вырос на дешевом порно, потому что даже пресловутое "хороший мальчик" отправляет его куда-то на другую планету.
На совершенно ебанутую планету, где люди не мыслят как люди и, кажется, не хотят вообще ничего, кроме пары ласковых, но механично брошенных слов, даже если за них приходится платить собственным телом во всех позах.
Чуя ждет, что существует некое стоп-слово, о котором они не договорились заранее, но когда оно прозвучит — все встанет на свои места.
Дазай каждый раз трахается как в последний. Возможно, именно потому, что он не знает, когда будет последний.
Хороший мальчик.
Такой молодец.
Как у тебя охуенно выходит.
Постарайся еще немного ради меня.
Чуе хочется вырвать собственный язык и подавиться им.
День такой спокойный, что Чуя в кой-то веки решается воспользоваться ключами, которые Дазай ему любезно выдал.
Дом тихий, вылизанный до блеска генеральной уборкой, и даже пепельница — чертова пепельница, обычно набитая с горкой, — в кой-то веки пустая. Дазай, хороший мальчик, и ее вытряхнул.
Зачем ему вообще, кстати говоря, пепельница, когда он прекрасно переносит на себя ее функционал? Окурок тушить об себя, а выкидывать в окно (перекладывая на метафоры, Чуя вполне мог бы оказаться этим окном). Звучит как рабочая схема.
Чуя садится за кухонный стол, поджигает сигарету и, оглядываясь по сторонам, неторопливо затягивается. Поднимаясь к входной двери, он не обратил внимания на то, стоял ли гребаный мотоцикл у крыльца. Стоял или нет?
Чуя не спешит выходить из дома и проверять правильность своей догадки. Лучшие вещи обычно приходят в жизнь в виде сюрпризов, худшие — в виде трагических случайностей. Чуя докуривает и ловит себя на мысли, что почему-то сигарету тянет затушить об себя.
Разумеется, он этого не делает.