som venner
31 августа 2024 г., 20:00
Черта была перейдена первой ночью, когда они раздевались, словно напоказ, смешно и странно, не торопясь, аккуратно укладывая вещи и после каждого движения поглядывая друг на друга. Лёд уже начал таять. Врагами их уже нельзя было назвать. Всё ещё хотелось взять соперника в плен, но грубить, унижать, причинять боль — нет. Их несносные мальчишки по-прежнему норовили перегрызться, но командиры, по праву звания и разума, уже уважали и ценили друг друга.
Первое разрешение на пересечение границы было испрошено и получено. Они уже обменялись лёгкими улыбками, случайными прикосновениям и доброжелательными репликами. Печка ещё топилась жарко, они относительно подкрепились овсянкой и в домике было достаточно вещей и свечей для создания почти уютной атмосферы. И пусть ситуация была патовой: в самом начале Второй мировой трое немецких лётчиков и двое британских застряли в утлом охотничьем приюте среди вьюг, норвежских гор и ледяного безмолвия, им нечего есть и дрова на исходе, а шансы на спасение близятся к нулю, — но всё решает общество. А общество было приятным.
Сам над собой посмеиваясь, Дэвенпорт ловил себя на симпатии к этому маленькому и грозному немецкому лейтенанту. Хорста Шописа не сочтёшь красивым, не сочтёшь роскошным мужчиной, да и вообще хоть что-то из себя представляющим. Такой он был щупленький и угловатый, невысокий, тёмный мелкопородной мастью и, несмотря на возраст, звание и показную манеру командовать, явно неуверенный в себе — исцелованный арктическим ветром воронёнок. Куда-то его занесло.
Но в те же неведомые обледенелые пустоши судьба занесла и Дэвенпорта. Чарльз нарочно, (хотя бы мысленно отыгрываясь за своё временное положение пленника) смотрел на Хорста свысока, с добродушным пренебрежением, со снисходительной насмешливостью, какую настоящему английскому джентльмену и аристократу только и приличествует испытывать в отношении иностранцев и малорослых недотёп вроде этого Шописа. Однако, что-то в этом нетипичном немчике было. Что-то смешное и трогательное — в нём, таком маленьком в своём большом и тёплом комбинезоне. И что-то чарующее, что-то особенное, о чём сам Хорст вряд ли догадывался. Куда ему…
Медленно разоблачаясь, Чарльз почти откровенно ему улыбался — той самой, смутной, лукавой и деликатной, таящейся и призывной улыбкой, какие у истинных джентльменов в ходу, когда они хотят ненавязчиво проявить свою заинтересованность, расстелить покрывалом отточенную мужскую галантность. Этот оценивающий, но ласковый и тактичный взгляд, эта чуть печальная улыбка, как будто со вздохом сожаления признающая соблазнительность объекта, — это дань красоте.
Хорст не был красив, но вполне сошёл бы за симпатичного (уж точно самого симпатичного из всех в этой промёрзшей берлоге). И что более всего удивительно, он не смущался, не отводил глаз, не отворачивался, не закрывался. Хорст, должно быть, просто не понимал. Ну конечно, куда ему? Он-то уж точно гомосексуалистом не был — у него тусклым оковом лежит обручальное кольцо на безымянном, а главное, ему, такому неуверенному в себе, ломкому и растерянному, наверняка и в голову не могло прийти, что он может оказаться физически привлекателен для такого шикарного джентльмена и писаного красавца, как Дэвенпорт.
О да, о себе Чарльз был весьма высокого мнения. И он имел на то основания. Судьба ничем его не обделила. С первого дня жизни она рассыпала перед ним бесчисленные дары. Если бы его спросили, что есть красота, Дэвенпорт подошёл бы к зеркалу, прислонился к нему плечом и снисходительно кивнул на своё отражение. В этом его убеждала не только любая серебристая гладь, но и гладь глаз большинства людей, что встречались ему на пути. В любой компании Чарльз становился центром внимания, все девушки на него засматривались, да и не только девушки. Он был высок, строен, статен и силён, но решающее действие, как и во всех случаях, оказывало выигрышное сочетание черт лица.
У Дэвенпорта было лицо греческой статуи, лицо воинственной богини Афины — её идеальный нос, её благородный разлёт чётко выписанных бровей, её пухлые губы, её волевой подбородок и точёные скулы — как у лучших её образцов из Лувра и Британского музея. Истинно так: Артемида Эфесская, Диана Версальская — в этом Чарльза наперебой убеждал не один, не два и не три, а столь многое число поклонников, что Дэвенпорт вполне уверился в своём божественном происхождении.
Впрочем, будучи благоразумным, Чарльз понимал, что лицо у него обыкновенное, человеческое — ладно скроено и крепко сшито из людских, характерных, крупных и правильных черт. Да, ему повезло, от изящнейшей красавицы-матери и чистопородного великана-отца он взял лучшее, но больше, чем везение в этом деле значило умение своё лицо носить. Чтобы быть ещё более красивым, необходима верная причёска — та, что более всего ему идёт (его рыжевато-каштановые, жёсткие, крупно вьющиеся кудри тоже можно было счесть подарком судьбы), нужно особое выражение лица, особый угол взгляда, особая загадочная улыбка, особое умение элегантно повязывать шею бордовым шёлковым шарфом, выгодно оттеняющим волосы и светлые, зеленовато-серые глаза — всё это числилось у Чарльза на вооружении.
Красота это еще не всё, что человеку нужно. Но у Дэвенпорта имелось и остальное — хорошо поставленный звучный голос, счастливый характер и общительный лёгкий нрав, с молоком матери впитанные манеры аристократа и повадки галантного рыцаря. Но всё это оказалось бы выброшено на ветер, если бы не главный подарок судьбы — случай родиться в богатой, изнеженной и родовитой английской семье, внесённой в книгу пэров. Не то чтобы особо знатное происхождение, но знатнее и не нужно — графский титул повлёк бы излишние обязанности. Чарльзу было обеспечено великолепное детство в фамильном поместье, дорогая частная школа, Кембридж, как у всех мужчин его семьи, и далее — пожизненная рента, одобренная роднёй женитьба на дальней родственнице и, вплоть до падения бархатного занавеса, бесчисленные дни праздности, охоты, теннисных кортов, изумрудных полей для гольфа и прочих достойных развлечений.
Сыздетства с ним все носились, и тем выше его ценили, что Чарльз всецело оправдывал вложения и ожидания: он был красив как бог, здоров, умён, жизнерадостен, ласков и послушен и вообще легко и честно, по собственной воле и охоте шёл благодатной дорогой, которую ему проложили родители и происхождение. Но дороге предстояло сделать опасный крюк. Знатное происхождение не уберегало его, а наоборот обязывало отправиться на войну, когда пришла к этому необходимость. И Дэвенпорт согласился на это так же, как на всё уготованное — с искренней охотой, со рвением и старанием. Как полагается аристократам, он пожелал стать лётчиком. Для подобной службы Чарльз был крупноват, но препятствием это не стало.
Дэвенпорт знал, что это его золотые дни, вершина жизни, время подвигов, которыми должно украсить мужскую судьбу. Об этом он будет вспоминать, будет рассказывать внукам, будут ещё десятки лет слагаться семейные легенды о настоящем герое на знаменитой войне. Велик риск погибнуть, но бояться этого не полагалось. Чарльз был смел и решителен, и он в самом деле был хорошим пилотом и крепко держал удачу за хвост.
Всё у него было отлично. К сороковому году ему едва сравнялось тридцать. У армейского начальства Чарльз находился на хорошем счету и недавно его повысили в звании. Он ловко управлялся со своим истребителем, на котором патрулировал норвежское небо, и отлично ладил со своим воздушным стрелком — Робертом Смитом, лихим рыжим парнишкой из простонародья, несколько грубоватым, агрессивным и не шибко умным, но зато отчаянно храбрым и слепо преданным своему командиру.
Дома Дэвенпорта равнодушно ждала подобранная родителями невеста, с которой он был достаточно дружен, но ничуть не влюблён. Насчёт любви — вообще статья особая. Родителей не шокировало пристрастие Чарльза к лицам своего пола — это дело в высокородной среде отнюдь не редкое. Чарльз родных не расстраивал и свои легкомысленные связи крутил потихоньку, никогда особо не увлекаясь и нигде не задерживаясь. Могло даже показаться, что здесь нет его вины — сам он никогда никого не добивался. Всё само шло в руки.
Чарльз был слишком самолюбив и самовлюблён, чтобы размениваться на другие чувства. Просто он был возмутительно красив, да ещё одарён покладистым приветливым характером. Он был беспечен и щедр — и когда одалживал деньги, и когда дарил ласку друзьям и институтским приятелям. Чарльз был уверен в собственной неотразимости, потому и не видел ничего не удивительного в том, что им любуются и что его хотят. Достояние человечества, драгоценные греческие скульптуры прятать не стоит — почему бы не дать к ним прикоснуться? К счастью для себя, наравне с добротой и уступчивостью, Чарльз обладал благоразумием и талантом из таких кратковременных связей аккуратно выпутываться, каждый раз ускользать, не оставляя по себе дурной памяти. Это всегда были люди его круга, с которыми было просто договориться, и разногласий не возникало.
На войне и в Норвегии это дело пришлось на время оставить, но и здесь Чарльз чувствовал себя звездой. Среди лётчиков достойных аристократов было не так уж много, но всё же в эскадрилье образовался небольшой, но благородный офицерский круг. За картами и дорогим виски Чарльз сиял по вечерам и уже начинал привычным образом переглядываться с одним из лётчиков, тоже элегантным и обходительным, с которым у него было слишком много общего: и Кембридж, и Норфолк, и номинальное родство с лордом-наместником, и надо ли было уезжать так далеко от дома?
И вот, всё это в один день оборвалось. Внезапный и быстрый воздушный бой в поднявшейся метели, вышедшие из строя двигатели, отнюдь не мягкая посадка. И Чарльз, и его стрелок Смит остались целы. Первую ночь они провели в своём самолёте. Получилось развести огонь, но всё равно они страшно замёрзли, а связь наладить не удалось. Нужно было идти, и они пошли, примерно ориентируясь по карте, но сквозь неутихающие вьюги, среди опасных ущелий и горных провалов пробиться было невозможно. Им повезло. Повезло и трём немцам из четырёх из германского бомбардировщика, что они со Смитом сбили. Численное превосходство было на стороне врага, да и оружия у Дэвенпорта при себе не было.
Но всё складывалось не так уж плохо. Вернее, всё было хуже не придумаешь, но отчего-то миниатюрный немецкий лейтенант сразу пришёлся Чарльзу по душе. Отчего же? Двое других немцев его не интересовали. Один — крупный, угрюмый и бессловесный, другой — раненый мальчишка, злой и упрямый, с такой же чушью в голове, что и у Смита, только вывернутой наизнанку. И Хорст — сразу заговоривший на вполне сносном английском. Лишь поэтому они и смогли договориться, поскольку ни Дэвенпорт, ни Смит немецкого не знали. Как позже выяснилось, на английском кое-как изъяснялся и третий из немцев, угрюмый, Штранк — но он раскрыл рот только через пару дней.
Хорст первым подал руку. Несмотря на все последующие споры, конфликты, крики, драки и суматоху, несмотря на переходящий от одних к другим статус военнопленных, Хорст всегда старался уладить дело миром. Он уж очень рвался всеми командовать и держать ситуацию под своим полным контролем, но, надо признать, если бы все его слушались, то и впрямь лишних жертв удалось бы избежать. Дэвенпорт был выше его по званию и держался гораздо увереннее, но Хорст был старше и ему нельзя было отказать в благоразумии и осмотрительности.
Так в чём же здесь дело? Подсмеиваясь над собой, Чарльз ловил себя на симпатии к этому хорошенькому кареглазому немцу. Даже странно. Обычно Чарльзу нравились другие, подобные ему самому, равные ему по внешности, статусу и обхождению. Обычно Чарльзу нравилось быть в центре внимания, нравилось, когда им любуются, когда на него смотрят и превозносят. Здесь ему этого не хватало, но от немцев ждать внимания не приходилось. Хорст был миролюбив, спокоен, терпелив, прямо-таки кроток, но к сияющим перед ним роскошествам прискорбно равнодушен.
Но уже к первой их ночи лёд подтаял. Они уже пересекли разделяющую их государственную принадлежность границу. Чарльз галантно спросил разрешения на её преодоление — и получил. Они уже обменялись лёгкими улыбками, случайными прикосновениям и доброжелательными репликами, одолженным шёлковым шарфом и зажигалкой. Печка ещё топилась жарко и в домике было ещё бы чуть-чуть и уютно — и свечи, и керосиновая лампа, и воющая за стенами вьюга, и чертовски приятное общество. Приятное лишь в одном лице, от которого Дэвенпорт никак не желал отвести глаз. Обычно Чарльз умел держать себя в руках, а тут он прямо-таки сам себя не узнавал.
То ли в этом стоило винить пережитую смертельную опасность, то ли ночь, то ли собственную не к месту встрепенувшуюся молодость и вынужденное длительное воздержание. А прежде всего — винить следовало Хорста с этим его печально склоненным лицом, с изящным профилем и кошачьим, тонким и долгим подбородком. Чёрт его совсем возьми — с этим его аккуратно выстриженным, чистым мальчишеским затылком — словно только что от парикмахера, выпорхнул из-под машинки. И с его трогательной неприступностью, с его хрупкостью и худобой, с его ладным небольшим телом, в конце концов, он немец — какая-никакая, а всё-таки экзотика, на которую прежде Чарльз вовсе не был падок, но тут прямо-таки повело, словно на магнит. Обветренный, замёрзший, отогреть бы этакого птенчика — Чарльз захотел его. Вот так просто, что мог бы сам над собой посмеяться. Даже самый превосходно воспитанный джентльмен от этого не застрахован… Да и как не захотеть, когда этот мерзавец в паре метров от Чарльза неспешно раздевался, тщательно складывая одежду, и с детской непосредственностью отвечая осторожным взглядом на каждый брошенный Девэнпортом тёплый и пронзительный взгляд.
Понятое дело, что ничегошеньки не будет, но от этого желание не исчезало. Не так уж часто, совсем не часто Чарльзу выпадало такое расстройство. Вообще для него было редкостью на кого-то смотреть, тая вожделение. Ещё большей редкостью — не получать требуемый ответ. Ещё большей редкостью — не иметь ни малейшей надежды на ответ. Совсем уж крайней редкостью — чувствовать себя дураком, злиться на себя, ругать себя: «Что за чушь! Что за нелепость. Вот ведь нашёл время. И на черта мне нужен этот заморыш?»
И что самое невероятное, что самое обидное, как бы Чарльз, вертясь на своей жёсткой неугревной постели, ни искал в памяти подобного случая, не находил. Бесил сам тот факт, что у него, в его великолепной и успешной жизни, это в первый раз — недоступный объект, отсутствие взаимности, когда её так хочется. Уязвлённое самолюбие, гордость, попранная уже тем, что Чарльз формально находится в положении пленника и этот встрёпанный немецкий галчонок считает себя главным. Дэвенпорт слушался его приказов, но лишь из снисходительности — чтобы не нагнетать обстановку, а на самом деле… На самом деле злила и непостижимым образом притягивала именно эта явная ничтожность Хорста. Его слабость и грусть, его простота и наивная напускная самоуверенность, под которой — безволие и растерянность. И эта его несуразная угловатая физиономия, его чуть подмороженная сахарная хрупкость, которую, казалось, так просто сломать — как первый осенний ледок на лужах…
За пару последующих дней был пройден огромный путь. Чего только ни произошло, каких только откровений не было явлено. Если бы не подстреленный Смитом кролик и не чудом найденная в подполе охотничья заначка, пришлось бы им умирать с голоду, но сложилось иначе. Отправив в печку почти всю обстановку, полки, перегородки, стулья и прочую утварь, они вчетвером сидели на полу, уже как дружная компания, оставившая разногласия и оружие за дверью. Они смеялись, дурачились и лакали отысканное атомное норвежское пойло. Немецкий мальчишка, которому пришлось ампутировать руку, тихо похрипывая, спал в углу. Нашедшие общий язык Смит и Штранк держались поближе другу к другу, а Чарльзу досталось то, чего он больше всего и хотел.
То, что за бесконечную пару дней стало ему близко и дорого. Такая, собственно, малость: сидеть рядом с Хорстом, касаться бедром его колена, оглаживать взглядом его уже такое знакомое и милое лицо, передавать ему бутылку и забирать её из тёплых пальцев. Чарльз просто напился — оттого-то эти пальцы, аккуратные, длинные и изящные, присущие представителям тонкокостной уветливой породы, прямо-таки с ума сводили. Как и весь этот человек, с каждым дерущим горло глотком становящийся всё чудеснее. Весь расстёгнутый, растрёпанный и полегчавший, отпустивший довлеющий самоконтроль, он казался магнетически привлекательным.
Чарльз просто напился — в этом всё дело, так он потом себе говорил, оправдывая своё падение. Алкоголь всегда влиял на него расслабляющее, он становился весёлым, смешливым и мягким вплоть до тряпичности. Чарльза уже не задевало, что Хорст не проявляет к нему явных влюблённых знаков внимания. Но зато — посматривает в ответ, да — Шопис распознал природу интереса, которого Чарльз не скрывал, а наоборот подчёркивал всеми своими улыбками и ухватками. Тут и к гадалке не ходи. И Хорст, как ни странно, вновь не смущался, не прятался, а принимал это, как что-то вполне обыкновенное.
А Чарльз, насмешливо удивляясь, ощущал, что сейчас сам находится в положении, в принципе ему не свойственном — в положении очарованного дурака, поклонника, сгорающего от желания, раздувающегося с каждым пьянящим глотком. Должно быть оттого, что вся прежняя довоенная жизнь Дэвенпорта с её родовыми поместьями, Кембриджем и светскими условностями из этих северных заснеженных широт казалась отчёркнуто далёкой — от этого в новой, холодной, белоснежной и безызъянной жизни Хорст оказывался лучшим. Уже хотя бы потому, что единственным. Так Чарльз хотел его этой ночью, что темнело в глазах и внутри всё болело.
Чарльза тянуло к нему, и затуманенное алкоголем сознание уже не могло найти причин для запрета и остановки. Они ведь друзья? Даже больше, чем друзья. Они ведь нравятся друг другу? Ещё как! Они все так добры, что никто никого не осудит. Они четверо, вернее, пятеро, считая этого несчастного немецкого мальчишку, проспавшего всё веселье и братание, — они действительно одни в этом сияющем, потрясающе красивом и жестоком мире. За дверью — смерть и вьюга, а здесь — тепло огня, вяленое мясо, смех, улыбки и колено Хорста, на которое так легко положить ладонь, обращаясь к нему и похлопывая, да так её и оставить. Хорст этого как будто не заметит, как не заметит и собственного расстёгнутого ворота, открывающего уязвимость шеи, и собственной щенячьей симпатичности, которую с пьяных глаз запросто можно принять за неповторимую, нежную прелесть любимого.
Уже не владея собой, водя за ним расплывающимся покорённым взглядом, Чарльз раздумывал, как бы половчее на него наброситься. А Хорст, растроганный величием момента их взаимопонимания ещё и эдакий номер выкинул: торжественно поднялся и бросил их библию, их «Майн кампф» с автографом фюрера в печку. Собственного, в Хорсте с самого начала не было ничего нацистского, но это был такой жест, какой можно было счесть за клятву. Чарльз поспешил счесть его за предложение руки и сердца.
Под конец Смит и Штранк захрапели, привалившись друг к другу. На активные действия Дэвенпорт не был способен. Едва держась на ногах, он поймал и потащил-таки Хорста к уцелевшей кровати, но тот заупирался. Ноги у него заплетались ещё больше, чем язык, но всё-таки Шопис, судя по смеху и хрюканью, верно расценил порыв. Отказ свой он высказал достаточно ясно, хоть и очень мягко, весело и уступчиво.
Смешно, ей богу. Никогда в своей прежней жизни Чарльз не думал, что доведётся опуститься перед кем-то до упрашиваний и уговоров, пусть даже спьяну. Какой-то частью разума он сознавал происходящее. Чертовски унизительно, но всё это ему нравилось: перехватывать безвольные руки Хорста, тянуть к себе, видеть и слушать, как всё кружится, чувствовать, как бьются жилки под кожей на его шее, какой этот недопёсок тонкий и упрямый, как одуряющее от него пахнет — маленьким наивным хищником с острыми зубками, переливчатым подшёрстком и длинным пушистым хвостом, многими днями, проведёнными в коконе слоёв одежды — горечью, солью, но всё же — слаще было бы больно. Чарльз почти уложил его, почти накрыл своей пылающей тяжестью, но Хорст, как будто не спеша вырваться, ловко выкручивался и без усилий ускользал, словно горячая вёрткая ящерица. Не было ни принуждения, ни серьёзного сопротивления, была только смешная возня, от которой оба хихикали как школьники и всё больше распалялись. В итоге Хорст с забавной миной заявил о том, что не давал разрешения на пересечение границы своих рубашки и ремня.
Пришлось со стоном показного разочарования свалиться рядом и признать своё поражение. Чарльзу было смешно — смешно до слёз, забавно до дрожи и лишь самую малость обидно. Не на Хорста он сердился, а на судьбу. Всегда она была щедра к нему, а здесь, вот, сыграла коварную шутку. Чарльз попался в такую простую и бесхитростную ловушку, рассчитанную, к тому же, на куда менее дорогого и благородного зверя, чем он. А он, со всеми своими неисчислимыми богатствами, со всеми подарками судьбы, со всеми талантами и красотой, не может добиться того, чего хочет. Не может переубедить, какие бы оружия ни хранились у него в арсенале. Как жаль… Всё-таки вывернувшись из его ослабевших рук, Хорст, посмеиваясь, пошатываясь и хватаясь за стены, уполз в противоположный угол комнаты и даже каким-то чудом на второй ярус шатких нар взгромоздился. Там-то он точно пребудет в безопасности. Что за подлец…
Но у них было ещё следующее утро. Как ни хороша эта идиллическая дружная жизнь в охотничьем домике, но больше жечь нечего. Погода установилась спокойная. Обескураживающе сияло белое небо в размытых узорах, переходящих в приглушённую бархатную лазурь. Величественные горы раскинулись окрест и упоительно свежий воздух растеплился. Прохладный ветер был мягок и нежен, как прикосновения любящих рук. Не хотелось натягивать свои тяжёлые костюмы и дублёнки.
Следовало воспользоваться погожим днём и вдоль хребта спуститься в долину. Не было уверенности, на чью территорию они выйдут, но сейчас это было как будто и неважно — главное, никто не хотел расставаться. Штранк и Смит, надев найденные в домике лыжи, ушли на разведку, осмотреться с вершины. Голова у Чарльза побаливала и вместе с нею сердце, да и Хорст после развеселой ночи выглядел помятым, растерянным и подавленным, однако оба они, как и в предыдущие дни, аккуратно выбрились и с остывшей водой почистились — ради кого, если не ради друг друга? Ради чего, если не ради приятности передавать из руки в руку гнутое зеркальце и лезвия.
Также вдвоём они крутились вокруг дома, из подручных материалов мастеря сани, на которых повезут немногочисленный скарб и раненого Йозефа. Финал прошедшей ночи не забылся, но и не смущал. Но сперва, ещё не преодолев косную прозаичность пробуждения, они не подходили к этой теме вплоть. Хорст первым к ней вернулся. Видимо, красота расстилающегося пейзажа на него подействовала. Растрогала чудесным, напомнила о прежнем и больном, подтолкнула к душевным разговорам, без которых такие недотроги, как он, укладываться не желают. Если он нуждался в деликатности и участии, Чарльз готов был выказать и их. Дэвенпорт уже ни на что не рассчитывал — ночь миновала с её отчаянными глупостями и сознание прояснилось, но Чарльз всё ещё чувствовал себя достаточно покорённым, чтобы с преувеличенным вниманием и тактом выслушать.
Эти наивные слова Хорста: «Вот бы здесь остаться». Это его беззащитное и печальное признание о том, что от него ушла жена. Сбежала с его лучшим другом за границу неделю назад — самый разгар горчайшей двойной потери, — а он здесь, провалил миссию, погубил самолёт, потерял члена своего экипажа и другого оставил калекой. Да уж, несладко. Чарльз ощутил лёгкий укол вины за то, что среди этих скромных жалоб коварно вычленил для себя главное — вот значит как, жена его бросила. А Хорст, судя по всему, сильно её любил и сейчас ещё полон разбитой привязанностью, болью и скорбью.
Грустно, но Чарльз как будто почувствовал себя отомщённым и оправданным, чуть восстановленным в гордости и власти. Малое утешение, но всё же — его притязания отвергли не просто так, а по не зависящим от него и довольно весомым причинам. Логичное объяснение тому, почему вчера его отшили: ведь вчера ещё не было известно, что Хорст свободен и несчастен. Вернее, последнее было ясно и прежде — он разнюнился, проявил себя тряпкой и рохлей и назвался неудачником загодя. Но как будто тяжёлое кольцо на изящной лапке Хорста являло собой нравственный запрет, должный представлять непреодолимое препятствие для такого джентльмена, как Чарльз. Запрет, который и Хорст должен чтить, покуда не объявил обратное.
Но вот, тусклые оковы кольца на безымянном пальце пали наземь, как и цепи пресловутой нацистской идеологии, наверное, никогда на Хорста большого влияния не имевшей, а теперь так и вовсе. Он предельно свободен, потерян, опустошён, и ему настолько некуда и не к чему возвращаться, что предпочтительнее остаться здесь, в прекрасных норвежских снегах. Неважно, как, на каких условиях, каким образом и какой ценой.
Значение имело только одно. Печальная, виноватая и несмело просящая о сочувствии улыбка. Тонкая, рассеянная, едва коснувшаяся лица Хорста, но на мгновение так чудесно его преобразившая, что Чарльз явственно ощутил, что ему выстрелили в сердце. Это было больно и хорошо. Бесповоротно. Чарльз так и подумал: «Чёрт побери, я же сейчас влюблюсь в этого слюнтяя!» Дэвенпорт был застрахован от этого минутой раньше, и укрылся бы в безопасности минутой позже, когда душеизлияния Хорста сошли бы на нет. Но эта минута и эта улыбка — фатальны.
От этой улыбки внутри разлилось тепло. Ласковый, волнующий трепет волной пробежал в груди. Глупое дурашливое счастье, нежность, радость, благодарность и щемящая жалость и ещё бог весть что… И да, Чарльз понимал, как это нелепо и неуместно, сознавал, что неповторимый выбор собственного горделивого сердца следовало отдать кому-то другому, более достойному и ценному, более подходящему и при иных обстоятельствах, а не так — дёшево, смешно и быстро, за одну улыбку… И тем не менее, чувствуя себя полнейшим болваном в столь нелестном положении очарованного дурака, поклонника, сгорающего от желания и восторга, Чарльз свой выбор сделал.
Черта была перейдена давно, а теперь он действительно влип — Дэвенпорт ясно ощущал это в данный момент. Потом, позже, он выкинул из головы нелепую блажь, но тогда он был счастлив, что она его одолела, был удивлён и рад этому небывалому подарку. Как в книгах, как в песнях, как музыке, как в самых наивных мечтах — ради этой улыбки, ради её дарителя, ради его доверчивой доброты и прелести — всё отдать. Зная, что это лишь на минуту и наслаждаясь этой минутой, Чарльз вслушивался в своё сердце, вникал в рыцарственное стремление — перевернуть весь мир, сдвинуть с места горы, обернуть океанские течения вспять, остановить войну. И самое главное, единственное, что он мог и чего не мог: бросить всё, отринуть прежнюю жизнь и остаться здесь. Неважно, как, на каких условиях, каким образом и какой ценой. Бросить всё, остаться здесь и никогда не скучать по дому — не потому что это легко, не потому что Чарльзу этого хочется, а потому что любимый произнёс такое слово.
Хорст не предлагал этого Чарльзу, это было совершенно абстрактное, нежизнеспособное предположение «хорошо бы остаться здесь», да и подобное приглашение сперва следовало заслужить. Но пока цвела эта хрупкая и краткая, как весенний день, улыбка, Чарльз был согласен и готов. Остаться здесь, пусть даже в качестве навязавшегося в компанию поклонника. Здесь, в снегах, добывать неизвестным образом топливо и пропитание, охотиться, ходить на лыжах, топить печь, жить день за днём, слагая своё существование на основе единой улыбки — любить её, нуждаться в ней и получать её раз за разом.
Любить, да, если бы Чарльза впредь спросили, что такое любовь, он подошёл бы к зеркальной глади своей души, прислонился плечом к витой латунной раме и очарованно кивнул бы на эту картину: на высокий горный распадок, на теряющуюся в тумане долину, на седину небесной лазури и на мужчину, которого выбрал, — хорошенького, стройного, такого хрупкого и изящного в своей словно игрушечной форме с жёлтыми полосками и бело-золотыми птичками, посмотревшего искоса и аккуратно уронившего тонкую просящую улыбку. В небесном ясном свете волосы Хорста показались более светлыми, чем минувшими метельными ночами — почти русыми, и весь он в размытом сиянии солнца просветлел, опрозрачнел, истончился, поблёк, как антикварная акварель, но от этого стал ещё милее. И только непроницаемые, прячущие зрачок, насыщенные богатым женским карим глаза стали темнее — и взглянули лукаво, виновато и ласково.
Его неяркая, неприметная красота на миг показалась совершенной и куда более волшебной, чем загадочный бронзовый лик Афины из Порт-Доре. Собственной красоты будто бы и вовсе не существовало — Чарльз забыл о себе, и это-то и было удивительным, пронзительным и приятным. Момент показался самым что ни на есть подходящим. Дэвенпорт рассеянно спросил, серьёзно ли Хорст намеревается здесь остаться — спросил, не чтобы уточнить, а чтобы утвердить своё согласие, свою готовность. Чарльз чуть было не сболтнул и этого. Но Хорст в ответ на вопрос, отвёл взгляд и как-то робко и неуверенно закивал. Момент был самым что ни на есть подходящим. Осталось только совершить лёгкое движение, поднять руку, поймать ладонью его подбородок и щёку и мягко обратить его лицо к своему. Осталось только склониться, приблизиться, закрыть глаза и с наслаждением ощутить, как испуганно замирает его дыхание. Осталось только коснуться губами его холодных, тонких и бескровных губ, провести по ним, ловя едва угадывающийся человеческий вкус — не дольше секунды.
Хорст тут же дичайше смутился. Вырываться не стал — сам ведь это затеял, и возмущаться было бы неуместно. Но он с паникующей спешностью змейки моментально вывернулся, ускользнул, прямо-таки выскочил из не успевших охватить его сильных рук и метнулся вниз, к непокрытой снегом каменистой земле и там спрятался, нелепо переведя разговор на устройство саней. Что за комедия. Чарльз хотел быть великодушным и не стал ещё больше его смущать. Волшебное мгновение схлынуло, восторг уступил место неловкости, и Чарльз сам уже испытывал лёгкое неудобство. Уже сетовал на себя — не за поцелуй, а за то, что так досадно размяк на ровном месте. Чёрт знает чего напридумывал, дьявол ведает, какие мысли допустил в голову — любовь, счастье и тихие дни в безбрежных снегах. Что за бред? Остаться здесь. Ещё чего! Ему-то уж точно здесь делать нечего. Начиная тем, что идёт война, и заканчивая тем, что его место на благородной родине… Надо взять себя в руки. И Чарльз взял. Ему подумалось, что впереди ещё много времени и шанс выдастся. Даже если Смит и Штранк вернутся и они все вместе покинут приютивший их разорённый домик, всё равно, ещё представится возможность подступиться к Хорсту как следует, и тогда уж ему не ускользнуть…
Но события развивались стремительно, и дивный день в момент оборвался с выстрелами. В их существование грубо ворвалась реальная жизнь в виде норвежского лыжного отряда, и так уж вышло, так уж повезло — они были на стороне англичан. А значит, двое оставшихся в живых немцев теперь пленники, а Дэвенпорт и Смит — хозяева положения, хоть и их вели под конвоем вплоть до скорых разбирательств. И всё-таки, точки над i расставлены. Дэвенпорт вскоре вернётся к своим, может быть, домой, в Англию, а потом снова в лётный строй. А Хорст — в лучшем случае в лагерь военнопленных, неведомо куда. Для него всё кончено, ведь он точно не из тех, кто пустится в побег. Ему незачем. Он из тех, кто ищет покоя, а как раз это ему и будет обеспечено. Чарльз не сомневался, что, куда бы его ни отправили, содержать его будут в сносных условиях. Но для войны, для мира, для жизни и любви он потерян. Для последнего — не был и найден. Для дивной сказки снежного безмолвия и ледяного милосердия — не бывать этому. Пустые фантазии. У Чарльза не может с ним быть ничего общего. Теперь он враг, теперь он грязь, одной крови с извергами, пусть не по душевному устройству, но по масти нацист, к которому должно испытывать равнодушие с оттенком презрения (слепая ненависть — удел простонародья). Да, Шопис сжёг «Майн кампф» и говорил трогательные вещи, но эти факты следует покрыть умолчанием, как и то, что Чарльз до него домогался и на какой-то миг додумался чуть ли не до «любви». Что за нелепость.
Оказавшись, так или иначе, среди своих, среди сильных и суровых, Дэвенпорт остыл и вспомнил о том, чему в последние дни совершенно не придавал значения: его увивания вокруг Хорста в глазах норвежцев, и уж тем более в глазах собственного британского начальства вполне сойдут за предательство, за преступление, за которое при худшем раскладе ответить можно по всей строгости, вплоть до тюрьмы или понижения в звании. Дэвенпорту, в силу связей и семейного авторитета, наихудший расклад едва ли грозит, но, тем не менее, эта история может обернуться для него проблемами. Суть не только в службе, но, что важнее, в фамильной среде — если слух в неприятной форме дойдёт до Норфолка, это может лечь пятном на репутацию и подпортить карьеру, может омрачить будущее не только Чарльзу, но и его многочисленным родным. Дэвенпорт был самолюбив, но ответственность за свой статус и чувства благодарности и солидарности к своей среде не были ему чужды.
Впрочем, дело даже не в том, что его застали на месте, как ни крути, преступления, и на предстоящем допросе придётся выкручиваться, объясняя, как так вышло, что с немцами был найден разлюбезный общий язык. Плевать Чарльз хотел на норвежцев, да и на собственных дознователей. Куда важнее суд собственной совести и голоса благоразумия. А он-то и твердит с запозданием, что отсутствие ярой злобы к врагу — это ладно, это Дэвенпорт может себе позволить в силу воспитания и характера. Физическое наваждение, сексуальное желание, навеянное ночью и близостью — это тоже понятно и вполне естественно. Дружеская сердечность к немцу — тоже объяснимо и, ввиду обстоятельств, простительно. Но чего нельзя себе разрешить, что по-настоящему неверно и унизительно — это тот нелепый порыв: «бросить всё и остаться здесь». Пусть даже и на одну минуту. Бросить всё? Вот уж нет. Даже если бы Хорст был более сговорчив и скор и отдался ему во всех смыслах, даже если бы «любовь» продлилась дольше минуты, эта смехотворная любовь не стоила бы и сотой части всех тех богатств, что были обеспечены Чарльзу его настоящей и истинной жизнью. И чтобы вспомнить об этой истине, достаточно оказалось покинуть горный перевал.
На протяжении всего пути в долину Чарльз старался держаться от Хорста подальше, не смотрел на него и не говорил с ним. Да это было и невозможно. На Дэвенпорта норвежские лыжники оружие не направляли, но всё же ко всем четверым чужакам относились одинаково настороженно и внимательными цепкими взглядами ловили каждое движение. Было бы ужасно унизительно перестраховываться и удостоверяться у Хорста, что он не сболтнёт ничего лишнего и, если что, лишнего сболтнуть не позволит своему ополовиненному мальчишке. Во-первых, если уж Хорст их несущественную тайну не сохранит — что ж, это будет справедливо, и поделом — так ужасно ошибиться в человеке. Во-вторых, Чарльз чувствовал, что не ошибся. Хорст не выдаст его — опасаться этого не стоит. И всё-таки что-то Дэвенпорта беспокоило. Тревожила нарастающая теплота и призывная тайная жалобность взгляда, который Чарльз вновь и вновь ловил на себе. Нечто взаимное и нежное между ними установилось, и если Чарльз поспешил сразу оборвать и отринуть эту связь, то Хорст лишь теперь принялся за неё цепляться острыми коготками. Впрочем, ему терять нечего.
Он цеплялся за неё до последнего. Словно воспитанная породистая кошка, которой статус и самоуважение не позволяют быть навязчивой и приставать, но которая всё же жаждет внимания возлюбленного хозяина — деликатное прикосновение лапой, тихий скромный мяук, не отводимый, упрямый и тоскливый взор. Словно Хорст вдруг осознал, какую драгоценность держал в руках и какую удачу прошляпил. Чарльз чувствовал его внимание, боковым зрением замечал, что Хорст ищет малейшего способа перемолвиться словом, как будто ещё на что-то надеясь. Да, вот теперь Чарльз мог торжествовать. Теперь он в центре желанного обожания, теперь он нужен и важен.
Но это была горькая и поздняя победа. Да и чутьё подсказывало, что Хорст видит в нём не красоту и тянется не к сиятельной оболочке, а к другу, душевно близкому, вернее даже не к самому Чарльзу, а к абстрактному человеческому существу, перед которым Хорст вывернулся наизнанку и тем утвердил значимость их союза. Дэвенпорт ещё мог бы дать ему частичку своей внешности, но ни крошки сердца, ни капли сопереживания, ни одного, даже краткого сочувственного взгляда. Они теперь по разные стороны баррикад, так зачем бередить душу? Зачем создавать против себя улики? Нет, нужно выйти сухим из воды. Отогретым из снега. Чутьё подсказывало, оберегало, что опасность ещё не совсем миновала. Соприкосновение собственных глаз с глазами Хорста ещё может грозить ненужным трепетом.
Чарльз так и не взглянул на него. Не повернул царственного лица, даже когда Хорст ворвался в начальственный кабинет, чтобы вернуть Дэвенпорту зажигалку. С одной стороны, он здорово этим Чарльзу вредил — его и так обвиняли в братании с врагом. Но с другой, какой же это был дивный подарок, какой красивый, исполненный сокровенности жест. Как джентльмен, Дэвенпорт оценил. Не хотелось использовать производных от слова «любовь», но, избегая их, вполне можно было заключить, что Хорста здорово проняло. Глубоко задело. Должно быть, этот неловкий поцелуй не прошёл для него даром.
Он заставил-таки Чарльза нервничать, беспокоиться, ёрзать, чуть было даже не покраснеть — потому что с одной стороны было это чудесное внимание, а с другой — въедливый и сердитый взгляд пожилого норвежского офицера, которому больших доказательств не требовалось. Хотелось насладиться моментом, своим триумфом, но норвежец всё портил. Дэвенпорта тянуло взглянуть на Хорста и что-то сказать, пообещать, закрепить — проститься максимально эффектно, но он — невиданное дело — растерялся. Не уронил лица и, кажется, не сделал ничего глупого, но всё-таки нелепо засуетился, зарделся, заспешил, разозлился и вообще слегка потерял над собой контроль. В висках стучало от удовольствия и от досады, и сердце колотило гулко и тяжело — от радости и потери.
Ради этой милой сдержанности Хорста, скрывающей пылкость и нежность, ради горестного признания между строк — да, да, вот бы остаться. Бросить всё и остаться здесь — и уже не Чарльзу на правах незадачливого поклонника, а совсем наоборот. Это Хорст льнул к нему, с робостью и смелостью вглядывался, ждал ответа. Чарльз не взглянул на него, но не смог удержать польщённой, победной, довольной и блаженной улыбки, что очень ему шла, не смог не уронить хотя бы движения ресниц, не проявить хотя бы желания повернуть голову. Хорста увели, и позже им ещё довелось попрощаться без слов — всё-таки обменяться взглядами в тот момент, когда Чарльз стоял на земле, а Хорста уже увозили по водам. Дэвенпорт улыбнулся ему — той самой, элегантной, едва заметной улыбкой джентльмена, редко покидавшей его губы. А Хорст выглядел потерянным и смирившимся, отстранённым и ангельски — недоступно далёким. И желанным, как ещё никогда. Друзьями пребудем и в вечности. Чарльз был уверен, что видит его в последний раз.
Он прожил спокойно ещё целый месяц. При содействии норвежцев Дэвенпорт благополучно вернулся к своим и недолгие разбирательства прошли для него безболезненно. Кто-то из высшего начальства, из дальней родни замолвил за него слово, без этого не обошлось. Никто и не думал ни в чём его обвинять. Награждать было не за что, но эта история пошла только на пользу его боевой репутации. Однако, вскоре всё закончилось тем же самым — снова воздушный бой над той же неприветливой белой норвежской землёй и снова падение — на территории, контролируемой врагом. Могло даже закрасться сомнение — быть может, не такой уж хороший из Чарльза пилот? На этот раз всё было много хуже — Смит погиб, а Дэвенпорт, легко раненный, угодил в плен. Теперь к настоящим немцам, лающим, железным и бесчисленно безликим. Для него всё было кончено — он ведь не из тех, кто пустится в побег. Собственная жизнь была ему дорога. Для пожизненного статуса героя он сделал достаточно. Осталось только терпеливо, с не сходящим с лица выражением скуки, дождаться конца войны.
Для англичан, тем более, офицеров, тем более, высокородных, плен отнюдь не был каторгой. Женевская конвенция распространялась на них в полной мере. К ним относились как драгоценным заложникам — чуть ли не с уважением. Не было тяжкого труда, да и вообще никакого труда, никаких притеснений и угроз. Чарльзу как всегда повезло — после нескольких перемещений он попал в лагерь для офицеров в замке Кольдиц, где царили более чем либеральные нравы. Это место можно было счесть прямо-таки курортом, особенно при условии наличия собственных денег, которые заключённым разрешалось иметь. Чарльз быстро и просто наладил переписку с родными, через Красный крест ему регулярно присылали увесистые посылки, а сигареты и дорогие продукты были отличной валютой. Он и подобные ему британские джентльмены в Кольдице не бедствовали, при малейшем затруднении приходили друг к другу на помощь и, сохраняя высокомерное достоинство, на насквозь подкупленную подобострастную охрану смотрели как на прислугу.
Огромный средневековый замок располагался в Саксонии, на холме над рекой. Живописнейшие места на востоке Германии. В ранней юности Чарльз, сопровождая мать и сестёр в путешествии, бывал и в Лейпциге, и в Дрездене, и теперь застыл где-то в глуши между ними, словно опоздавший на поезд. Пребывание в замке было сродни затянувшемуся отдыху в довольно унылом санатории. Из развлечений — свободное перемещение по территории, обширная библиотека, благородное общество, карты, шахматы и ежедневная свежая пресса. По выходным в старом парке за крепостной стеной устраивались футбольные матчи, а в другие дни самодеятельный театр давал представления. Британские офицеры носили свою форму, стриглись у хорошего парикмахера и в камерах устраивались со всевозможным удобством.
Некоторых упорных и очень уж затосковавших по приключениям тянуло устроить побег. Это было вроде местного опасного спорта: чем хитроумнее и изобретательнее план, тем интереснее. Большинство беглецов ловили и возвращали на место, но кое-кому удрать удавалось. Изредка кого-то и убивали при попытке к бегству, и после, отдав сотоварищам, с воинскими почестями хоронили на замковом кладбище. Таким, как Чарльз, побег был ни к чему. Они тщательно распланировали послевоенное будущее и считали свой долг исполненным — надо ведь и другим дать возможность погеройствовать.
Единственная беда — смертная скука. По нескончаемому кругу: книги, карты, разговоры с приятелями — и так все пять лет. Срок долгий и Чарльз старался не терять времени попусту. Он перечитал массу всего, освоил несколько языков и юридических дисциплин. Надежды ему терять не приходилось: невеста, родители и уготованное судьбой место под солнцем преданно ожидали его. В отчаянных попытках хоть как-то развлечься Чарльз потихоньку заводил ничего не значащие интрижки. К этому в лагере тоже относились достаточно либерально. Но выбор был совсем не велик, новые лица появлялись редко, и лишь ничтожную долю из них можно было счесть привлекательными. От безысходности Чарльз изредка отдавал должное физической стороне дела, но по-настоящему никто ему не нравился. Никто его не влёк. Должно быть от этого, а может быть, как причина — Хорст никак не шёл из памяти.
Винить стоило зверскую скуку. Винить стоило немецкую речь, которую Дэвенпорт слишком уж часто слышал — немецкий всё-таки пришлось невольно освоить, хоть Чарльз нарочно не прилагал к этому усилий. Во всех немцах, как во многих отражённых зеркалах, ему смутно виделся единственный. Винить стоило Саксонию: всё думалось, рассеянно мечталось, что Хорст отсюда — из милого маленького городка, рассыпавшегося вокруг замка. С его мощёных улиц, из-под его красных черепичных крыш и из-за белых фахверковых стен, с его пряничных открыточных видов, открывающихся с крепостной стены. Хотелось представлять, как Хорст ходил здесь мальчиком, встрёпанным, диковатым и заброшенным, как печально и одиноко жил в мансардной комнатке с маленьким окошком, как читал книжки и жил не греша, как удил рыбу на берегу тёмной речки с непроизносимым названием, как раздирал острые локти и коленки, залезая на дубы, и был бит более крупными ребятами. И как же он сейчас далеко отсюда… Откуда же бралась в душе эта непрошенная нежность? Эти сожаления, эта грусть.
Отчего же теперь, изредка получая возможность выбирать кратковременных любовников, Чарльз приближал к себе самых несчастных, а главное — миниатюрных и тёмненьких? Отчего одаривал этих мышат, как мог, деньгами, заботой и подарками и почти ничего не просил взамен. Избегая надоевшего общества, Дэвенпорт читал слишком много книг. Однажды ему попалась довольно редкая и дорогая, таинственным ветром занесённая сюда вместе с прочими благами, доставляемыми Красным крестом для британских военнопленных. Такой же экземпляр до сих пор хранился в родовом поместье, в домашней библиотеке — большой альбом старых итальянских гравюр.
Чарльз помнил, как в детстве редкими зимними вечерами, когда выдавался случай побыть одному, взбирался по лесенке и с трудом и затаённым дыханием вынимал из отцовского шкафа увесистый том. Как заворожённо, со страхом и непонятным глубинным трепетом раскрывал его, торопясь, долистать тяжёлые страницы до заветного раздела. Пиранези. Если были у Чарльза часы, он мог с лупой часами рассматривать его обширные темницы. Его огромные замкнутые странные пространства — давящие, жуткие и чем-то неизъяснимо притягательные.
Мраморные лики богов и львов и орудия пыток, обрушенные своды, полустёршиеся буквы фронтов и мизерные, небрежно прорисованные сонмы крохотных людишек. Отец объяснял — затянувшаяся на два цикла шутка архитектора восемнадцатого века: величие древней римской архитектуры, возведённой в абсолют, в гротеск, в путаницу, в наказание. Не было на земле таких тюрем и построить их невозможно. В отличие от прочих работ Пиранези, это чистое творчество, несколько болезненное, но завораживающее. Мрачные фантазии бумажной архитектуры, как из горячечного сна: жалкие и зловещие безликие фигуры страдающих грешников — то ли тюремщиков, то ли узников, муки прикованных, подвешенных, раздираемых верёвками и цепями, распятых, загнанных, упавших, но как будто и должных находится в этих невыносимых положениях, словно это их работа, словно это их судьба и иного места для них не предназначено. Тяжёлые потолки, массивные конструкции, сплошной серый: нагромождение копий, гвоздей, фонарей и башен, подъёмных блочных механизмов, сводчатых арок и навесных мостов, переходы и лестницы, не ведущие никуда, грохот, шум и лязг и стоны, тонущие в необъятной тишине… Насмотревшись, Чарльз закрывал глаза и эту мрачную серость видел за сомкнутыми веками. В ночной темноте под одеялом она приглушённо мерцала, рябила блёклой штриховкой, и в ней вновь угадывались пугающие образы. Нередко воображаемые тюрьмы, сконструированные Пиранези, снились потом…
Найденная в библиотеке старого замка книга всколыхнула воспоминания. Разбудила давнишнюю детскую игру — закрыть глаза и видеть неясно и глухо сияющий живой цвет. Собственный серый, внутренний свет или полное света отсутствие. Отчего же и в этом был Хорст? Словно крохотный лучик, он пробивался сквозь вселенский мрак. Закрывая глаза, Чарльз видел его в тот миг, когда он улыбнулся. И никакого другого света было не нужно.
У Чарльза имелось достаточно милых реликвий. Стоило ему в письме о чём-то попросить, и со следующей посылкой требуемое присылали. Но новые вещи не обладали значением. Во весь срок плена у Дэвенпорта была при себе зажигалка, подаренная отцом (та самая, побывавшая в тёплом кармане у Хорста) и гранатовый шёлковый шейный платок (тот самый, лежавший у Хорста в руках и должный нежно связывать его тонкие запястья). И море прочих воспоминаний о смутных пленниках, скованных, загнанных и упавших — и отчего-то в этом тоже был Хорст.
Был он и в собственных смутных фантазиях, которыми приятно было иногда себя тешить. Снежная любовь, ледяное милосердие, норвежские горы, надёжный приют среди скал. Остаться бы здесь. Вернуться туда. Неважно, как, на каких условиях, каким образом и какой ценой. Только бы был уютный домик и дров впрок на все зимы. Крыша над головой, печка, консервы и кофе. В ясные дни — ходить на лыжах, идти по долгому следу, пересекать перевалы, охотиться и любоваться видами, изучать бескрайные окрестности. А после — мирно топится печка, изрисованы морозом окошки и дверь закрыта на крюк. В дни метельные, первозданно холодные — кутаться в шкуры, сладко спать, читать книги и жить не греша, погружаться всё глубже в тягучую нежность. И какое им дело до далёкой войны, до тоски лагерей, до оставленной родины, до сотен и тысяч всех прочих, мечущихся во мраке бессмысленного существования людей? Чарльзу казалось, что ему хватило бы одного. Милого, послушного, тонкого, неспешно раздевающегося и бесповоротно влюблённого. Покорённого тысячу раз, пожелавшего здесь остаться именно ради этой любви. «Ты и я неразлучны, хотя разлучены…»
Закрывая глаза, Чарльз так и видел его: его обиженную мордашку, точёную линию подбородка, такую изящную и хрупкую, что это немилосердно. Его обветренную покрасневшую кожу и исцелованные тонкие губы, морозом и долгим молчанием до белых рубцов истрёпанные на уголках. Такой маленький и забавный в огромных тёмных шубах, в серебристых мехах и перламутровой овчине, извлекать его из которых — каждый раз откровение. Мягко перевязанная шёлковым шарфом шея, объятия прочнее мифрила, безраздельно долгие ночи на краю земли и прочие прелести свободного использования беспечно доверенного податливого тела. Закрывая глаза, и себя Чарльз видел — с сердцем, холодным, как ружейный затвор, но потерянным в ледяных пустошах, попавшим в ловушку, наколотым на ледяной шип. Собственное лицо в его чёрных, как у сорокопута (и с такими же невинными повадками), глазах: Дева Мария в снегах, Афина охотница в сумрачной серой вьюге.
Смешные фантазии. Несбыточные наивные грёзы от тоски и, может быть, депрессии, навалившейся за долгий срок в плену. Чарльз не хотел их воплощения — невозможно, как нельзя выстроить фантастическую темницу. Дэвенпорт понимал, что после войны вернётся домой и отдастся предназначению, женится и проведёт жизнь, как полагается. В Норвегии ему делать нечего. Даже если бы Чарльз и допустил нелепую мысль о том, чтобы разыскать Хорста после войны… Что ж тогда? Тащить его к себе в Англию? Скандализировать высокое общество подобной выходкой? Или же наплевать на общество, запереться в раю собственного поместья и делать всё то же самое, что и в Норвегии, только с поправкой на климат? Нет, этого Чарльз не мог себе позволить даже в мечтах. Да и жив ли Хорст? Согласится ли? И вообще, окажется ли он сходен с тем прельстительным образом, который возникает и упрочивается в сознании на основе воспоминания, но к реальности отношение имеет всё меньшее?
Лишь от скуки эта чепуха лезла в голову. О ней можно было смело позабыть, когда в конце войны Чарльз благополучно вернулся домой героем, пошёл уготованной дорогой и ничем не нарушил фамильных ожиданий. Семейное дело, богатство, родня, связи, дружный сговор с невестой, готовой прощать ему его слабости взамен свободы лелеять собственные — всё как по нотам и ни одной фальшивой. Старого альбома итальянских гравюр в отцовской библиотеке не нашлось (да и был ли?), но, иногда закрывая глаза в тёмной комнате, Чарльз видел в собственном сером ответ. Хранилось в прошлом то, что не забывалось, вопреки сотням и тысячам новых встреч и событий. Что-то оставалось в той картине — в тех нескольких ночах, в той улыбке, в прощании, в том глубоком сердечном узилище. Что-то задело навсегда, навек уязвило, как неповторимое мгновение любви. Чарльз пытался от неё излечиться и после — для этого у него были и годы, и средства.
Великодушная супруга смотрела сквозь пальцы на привязанности, которые Чарльз порой заводил. Все любовники были миниатюрными и черноглазыми, с печальными точёными кукольными личиками — этим типажом Чарльз был взят в плен невозвратный. С одним таким, послушным и хрупким галчонком, Дэвенпорт даже нарочно как-то съездил в небольшой отпуск в горную Швейцарию — для пробы, а потом и в Норвегию. Статус не позволял ютиться в скромных охотничьих домишках — нет, было уютное уединённое шале в стороне от роскошного отеля в Тронхейме. Был и камин, и вино, и пушистые шкуры, и вьюга за стенами, и северное сияние над головой. Но ни крепких объятий, ни закатанных глаз, ни темниц, ни искусства. Остаться здесь навсегда ничуть не тянуло. Излечения проверка не принесла. Хорст — лишь его фантастический образ — острее и болезненнее напомнил о себе.
После войны миновало много лет, когда Чарльз всё же разрешил себе разыскать его. Это было ничуть не трудно, но долгое время казалось, что это ещё может грозить какой-то опасностью, сломом жизненных устоев, мятежным порывом бросить всё и сбежать неведомо куда. На пару дней, на неделю. А может быть навсегда — спуститься с заснеженных гор, выйти к морю, к какому-нибудь тихому и сонному рыбацкому городку, затеряться среди волков и эдельвейсов… Нет, теперь-то уж наверняка поздно. И всё же навсегда.
Чарльз почти не волновался, когда звонил ему. Когда говорил с ним на чистом немецком, которым овладел, пусть и невольно. Чарльз почти не удивился, когда Хорст воспринял этот запоздавший звонок как должное. Как обязательное и непременное (как будто бы только того и ждал, подлец. Нет, конечно же нет, но отчего же его мигом узнавшийся голос был так спокоен, мягок и утешителен?) На удивление легко Хорст согласился приехать в Лондон. На удивление легко Чарльз узнал его за столиком кафе, куда пригласил. Хорст изменился, безусловно, годы проложили свой тяжёлый след, но вся наша жизнь из тяжёлых следов. В скромном гражданском костюме он казался таким же хрупким, изящным и немного жалким, с такой же аккуратной причёской и с такой же тихой и милой скромностью. Тончайшая серебристая оправа очков, голубиная седина, заострившиеся черты — всё ему шло.
Удивительно? Скорее, закономерно, ведь и Чарльз, с ним наравне, провёл эти годы в искажающих тела и лица делах и заботах, и возрастных перемен в любимом не боялся, а желал, чтобы не отстать от него. Был Хорст таким же привлекательным, как и некогда метельными ночами и ясным утром — неуязвимым, в отличие от затёршегося в сладких воспоминаниях образа и от многих своих несовершенных подобий. Неповторимый оригинал стоил того, чтобы тысячи раз в мыслях возвращаться к нему… Всё возрождалось, всё таяло и расцветало в сиянии, и сердце билось с таким отчаянным беспокойством, что даже не верилось, что оно ещё может. Оно могло. Чарльз свой выбор сделал давно, и, как оказалось, ещё не поздно было принять его. Осталось подойти, улыбнуться, протянуть руку и больше никогда не отводить глаз от своего нового и старого, вечного друга.