рассвет, до завтра

NC-17
Завершён
16
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 2 309 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки

Время любить, и время

ненавидеть; время войне, и время

миру.

Книга Екклесиаста 3:8

1

новый картофель — долгожданный овощной плод, не иначе — вот-вот собранный с собственных полей — три сотки, — пусть и не столь крупный, как того хотелось бы, послушно в женских руках теряет перидерму одну за другой. городской умывальник никакая не замена деревенскому рукомойнику, потому со свежих овощей и стекают прохладные струи колодезных вод. готовка еды своего рода альтернатива неосторожным поцелуям куда-то в щёки, виски — нечто незначительное, но непременно точно вдыхающее в убитое горечью тело малой доли жизнь: будет вкусно, хоть и, возможно, страшно пусто. желудок лоялен лишь к воде: каждый новый прием пищи дается невообразимо тяжело — от мяса тошнит, от любой другой еды ни холодно, ни жарко. и всё же минджон думает, что в объятиях родной деревни всяко «кушается» легче. неспокойные композиции глубоко в груди сродни водам охотского моря, омывающим камчатку, — беспорядочно хаотичные. она проходится ладонью по накрахмаленным простыням, только-только выстиранным, и, прикрыв глаза, тянет сырую ткань к сердцу, после — накрывает ею колени. промозгло: неприятно холодно. — ну и чего же ты нос повесила? — ласковый голос первым снегом касается чужого слуха. — нечего красивым да умным печалиться. минджон хочется побывать у моря, но ещё сильнее — жить в спокойствии там, где она есть сейчас. глаза напротив явно понимают и без слов; длинные пальцы касаются сбившихся прядей, бережно заводят их за ухо, а губы так и норовят ударить нежным поцелуем в область обеих ключиц. невесть почему крепкие объятия походят на нечто слегка странноватое и искусственное — и пусть глаза любят, руки трогают, а сердце сгорает. ни для кого не секрет, что чертовски крышесносно греться под светом едва горящей лампы будучи лежащей на обнаженном теле горячо любимого человека: минджон, закусив губу до самой крови, отдает себя без остатка, хоть и старается не выдавать обоих со всеми безбожными потрохами — лишь испускает тихий стон. и горячо, и холодно одновременно, когда хрупкие плечи покрывают поцелуи, с роду не ведающие порядка, оттого она и прячет лицо в темных чужих волосах, пахнущих душистой крапивой, лесом и чем-то ещё сладковато-приторным, мёдом. — девять миллиардов раз скучаю, — чужие губы покрывает белизной. и от услышанного хочется горькими слезами залить деревянные полы — вот настолько болит внутри да ноет, ломая грудную клетку. но вместо того, чтобы дать волю могучим морям из глаз своих, она резко вскакивает и, бросив быстрый взгляд на разложенный диван, — страшно одинокий — мчится в ванную, где торопливо запирается, дёргает оба смесителя и почти плюхается в пустую ванну. сильные струи бьют о дно — приходится поджать ноги под себя. и тянет обе руки к металлическому крану дабы отрегулировать беспорядочный поток воды, заодно и мыслей поток тоже. домашний халат, успевший вымокнуть по собственной невнимательности, — в сторону. ладонь неосторожно минует бледную грудь, заставив затвердеть сосок в одно мгновение — нарочно, сильно выпирающие рёбра, паховую область, — и чужие объятия непременно заберут себе замерзшее минджоново тело. уложив голову на крашеный чугун, она вряд ли сразу заметит меж своих ног собственные пальцы и темп, под которым они с каждой новой долей секунд набирают ускорение. и вновь кусает нижнюю губу, что скоро в клочья, одаривая ту новыми каплями темно-красного. замерзшее становится горячим, когда минджон чувствует контрольный… и приоткрывает в немом ответе губы, и ловит глазами выбеленные потолки ванной, а пальцы свои горячие берётся остужать в прохладных струях воды. а ведь порой чрезмерные эмоции превращаются в уж очень пагубную привычку скандалить, рвать, рыдать, но отнюдь не страшны эти «вещицы», когда за окном июньская рань — пять утра, — и желание жить ключом бьется в юном сердце оттого, что зайдешь вот-вот в соседнюю комнату и застанешь там джиминово заспанное лицо, неумытое, недовольное. и щёки, конечно же, по счастливой традиции влажные: ведь невольно пускает во сне слюни. и невозможно не окинуть теплым взглядом, не сложить руки на чужой шее, не забраться в случайной случайности под лоскутное одеяло. минджон тянется, конечно же, за сонным поцелуем к бледным губам, после мягко врезается куда-то в область ключицы. — тебе интересно, как может измениться наш мир за несколько десятков лет? — развязно бубнит джимин, натягивая на двоих одеяло. — интересно. — представь себе, что люди успеют слетать в космос. — не представляю, — выдыхает минджон, прижимаясь к чужому телу ближе. сплошной поток мыслей, возникающий в джиминовой голове в пять утра, непривычен и для минджон, и для самой джимин. видимо, сегодняшним днем ступишь за порог дома — и гроза. вот и я не представляю. это ж надо — космос открыть, — так и останется неозвученным. они решают покончить со сном примерно к восьми утра, и первым делом, конечно же, плетутся обе в кухню для того, чтобы наполнить до краёв чайник из серого алюминия: сонная минджон от рукомойника к печке и обратно, а джимин, прижавшись спиной к побеленной стене, наблюдает. вся домашняя утварь, бережно лежащая на полках да шкафах, — наследие строгой бабушки, доставшееся минджон уж слишком неожиданно: сидишь у окна и слушаешь подробный рассказ женщины с соседней деревни о том, как она, вышедшая на улицу, дабы молока парного местному деревенскому магазину продать, вдруг лицезреет на дороге минджонову бабушку с тяжелыми вёдрами воды в руках и грузовик, летящий невесть куда. так минджон и остаётся сиротой в восемнадцать. зубная паста очень невкусная, но в поцелуях — без разбора. занимаешься чем-то нелегальным, а после выругиваешь себя, потому что тебе уже целых двадцать и, вероятно, следует помнить о важном и правильном, но настолько всё это кажется незначительным и тем самым «подождёт», когда слышишь рядом с собой тихий смех. минджон ныряет лицом в свежее полотенце, утирается, бросает ясный взгляд в зеркало, обязательно дарит джимин нежные объятия сзади и скрывается за деревянной дверью. вдыхаешь побольше воздуха в лёгкие и смотришь в зеркало тоже: с лица медленно стекают капли, а глаза какие-то будто печальные, хоть и грустить почти не о чем. возможно, чувствуешь настроение погоды. или, быть может, приближения чего-то другого — нового и непонятного. джимин выходит с ванной с другим лицом; минджон встречает её тарелкой омлета из деревенских яиц и двумя свежими бутербродами, а утро — холодной грозой, и бежит джимин без оглядки к родительскому дому, где вечно ждут любящая мать с отцом. бабушка, усевшись в новенькую кресло-качалку, вяжет вновь какие-нибудь рукавицы к зиме и вещает о том, что погода совсем скоро наладится, ведь лето обещает заиграть новыми красками — не зря она провела целый вчерашний вечер у деревенской гадалки. — мам… — джимин поджимает под себя колени, осматривая в руках серебряную вилку. — тебе никогда не говорили, что вы с отцом будто венера с марсом? весна выходит несколько холодной, но, признаться, тепло в печи греет не только органы, но и мысли в голове. — теперь говорили. улыбки на устах обеих за окном тучи гонят. — и ты однажды найдешь своего марса. так и заканчивается очередной майский вечер: джимин в родительском доме смотрит на огонь, виднеющийся из глубины вьюшки, а минджон, ложась спать совершенно одна, заворачивается потеплее в лоскутное одеяло, мысленно желая объекту своего воздыхания самых чудесных чудес во снах. но хорошие сны стали раритетом с тех самых пор, когда на землю ударили первые пули. ранней осенью минджон чужим родителям представляется лучшей подругой и старается вот-вот держать себя в руках, периодически превращая потресканные губы в геометрическую прямую. дом пахнет теплом и нежной любовью; на столе из еды в основном отваренное мясо и свежеиспеченный хлеб, и хочется, конечно же, зарыдать прямо здесь, на кухне, перед чужой матерью, и поделиться с ней всеми опасениями на свете, но минджон, стиснув зубы, видит слезы в глазах напротив, потому и держит себя в крепкой узде. джимин уходит и забирает вместе с собой в черной дорожной сумке минджоново желание жить и верить. и получается оставить только лишь мучительный жар уютных стен и собственное отсутствие. кровать в этом доме тоже пахнет острыми чувствами, но сделать с этим ничего нельзя, потому минджон и рыдает тихонько-тихонько в подушку, на которой пару минут назад нашла длинный волос темного цвета — лесная крапива. она слышит беспорядочный волчий гул за окном, может, за километр или больше, в густом залесье, и остается лишь догадываться о причине волчьего беспокойства. возможно, завывают с голоду. возможно, с горя.

2

тем временем джимин, сидя в пулеметном гнезде, тяжело сглатывает: первое слепое огнестрельное пришлось на левую руку. девять тысяч благодарностей у себя в голове она отдает приятельнице-медику и лишь одно вслух — раз-два и готова джиминова рука к новым свершениям, пусть и спустя время. рядом целая серия из пулеметных лент, и джимин не может не радоваться — вешает очередную целую и по-новой. сентябрь пахнет не только дождем с грязью, но и безбашенным кровопролитием, тысячей тел вокруг, людской трухой. терпимо до тех пор, пока жара не начнется. отныне осень не кажется чем-то лишним и ненужным — из всего умей извлекать выгоду. еда становится вкусной любой, когда её мало. но всяко уха лучше черствого хлеба, пусть и небогатая: половинка содержимого в консервной банке, небольшая картошина и малость пшенки. тысяча непрошеных сравнений с деревенской стряпней прилетает в голову, но джимин запросто опустошает алюминиевую тарелку. — ты чего подалась в военные? схватив в правую руку чашку из привычного для посуды материала, она бросает взгляд украдкой на девушку, сидящую напротив и держащую в огрубелых руках книжицу. волосы собраны, под глазом карего цвета виднеется аккуратная царапина, на лице — полнейшая задумчивость, на плечах пара из погон. — нечего «бабам» на войне делать. джимин, коротко поджав губы, едва слышно хмыкает. и не получается не ответить: — на войне всем делать нечего. — это да. это согласна, — чувствуется, как глаза опускаются к желтым страницам. в палатке пусть и не сыро, но всяко дышать трудно. и хочется без конца думать, думать, думать — вспоминать родные лица и места. хоть за голову хватайся. — сама-то почему в военные подалась? — убить всех этих тварей, — беззлобно отвечает, не поднимая глаз с тонкой книжицы. ну и спасать таких, как ты, конечно же сентябрьские поля промозглые, еще не успевшие превратиться в пепелище, дышат в затылок холодом. джимин проходится ладонью по ткани цвета хаки; глаза напротив наблюдают за закатным светилом и понимают: всякий раз стреляя в противника, в самого настоящего нелюдя, помещаешь себя в божьи рукавицы и сама тому не догадываешься. в джиминову голову лезут мысли о том, что если бы не та, с кем проводит она сегодняшний вечер, то, вероятно, закончила бы свою жизнь здесь, в мокрых лесах да холодных окопах в ускоренном темпе. не смотреть на покрасневшие бинты, к немалому сожалению, не получается, и джимин невольно тормошит рану пальцами правой руки и тут же обжигается сильной болью. глаза краснеют то ли от недостатка сна, то ли от поднимающейся в теле температуры; костерный запах въедается в извилины мозга, и сон сам в руки падает. — зовут-то тебя как, пулеметчица? — джимин. — меня эри, — сообщает на выдохе, продолжив непринужденно бегать глазами по страницам. ветер бьет в затылок, и шрам под глазом оказывается не единственным, когда эри сучит рукава грязной флисовой куртки и в случайности открывает вид на оголенное предплечье. чувство неловкости навсегда забывает дорогу к военным землям. — что читаешь, эри? — библию. так джимин и находит себе первого друга здесь, в грешном эпицентре ужаса и смерти, где-то под кричащей во все горло москвой. два с половиной месяца тянулись каплей смолы — вязко и невыносимо. в уставших глазах навсегда селится неиссякаемый источник пламени и, конечно же, неиссякаемая порция печали.

чтобы враг не сказал: «я его превозмог», и когда я паду, не радовались бы недруги мои. (Псалом 12 — Псалтирь — Библия)

***

до минджоновых рук доходит перепачканный грязью конверт, сотню раз запятнанный и еще тысячу — оплаканный. чувствуется, как по деревянным стенам холодными ручьями стекает вода — небо не в силах остановить себя. и минджон — себя тоже, когда в десятый раз зачитывается чужим письмом без адресанта:

27 октября, 1944г.

качарево, сербия

«здравствуй, родная! как много хочется сказать мне, но не уместить всех слов на небольшом тетрадном листке… поняла, что мне письма писать нелегко, да и к тому же лишний раз хрупкое сердце твоё (и своё) тормошить не было и по-прежнему нет желания. ты, пожалуйста, прости меня, что ушла резко. прости и за то, что не писала все три года. мне тогда очень хотелось, чтобы ты взяла да забыла меня скорее. но знай: я не могла не. по ночам, бывает, просыпаюсь оттого, что во сне тебя вижу. чаще всего лишь одна картина снится: ты птицей порхаешь на нашей поляне у самого леса, широко улыбаешься и подзываешь меня к себе. и глаза твои горят огнями… я бы так сильно, господи, так сильно хотела бы верить в то, что посмотри я в них сейчас, они — как и раньше. родная минджон, дорогой мой человек, знаешь, три года, что мы не виделись, сделали из меня сухаря, немую старуху: я не вижу тебя, ты не видишь меня; и то, что происходит здесь, боже… каждый день натыкаюсь на сожженные деревья, выгоренную траву, убитых животных, на всё это горе, катастрофу, трагедию, и по началу держу себя в руках, но копится это одним сплошным нечеловеческим нечто, и я подобно наглухо шокированным ребёнком где-нибудь в залесье душу себя в слезах. но ты, пожалуйста, не думай, что мне очень-очень плохо. знаю, что тебе в первое время моего отсутствия было ещё хуже. эри, наш золотой медик и просто хороший друг, однажды сказала мне, что в новом завете написано следующее: «в мире, полным грешных людей, война неизбежна». думаешь, это правда? стараюсь, кстати, питаться хорошо, хоть, наверное, и мало это у меня выходит. бывает такое, что еда просто-напросто не лезет. и даже не знаю, почему. может, потому что хочется в такие моменты надавать самой себе жесткой пощечины? не задумываясь вспоминаю о ленинграде, а потом сижу дурой сердце не в силах успокоить. за время наших последних поцелуев деревья успели поменять цвет своей листвы целых двенадцать раз, и мне не верится в то, что тебе больше никаких не восемнадцать. возможно, ты замужем давно, успела стать матерью… в моменты, когда думаю об этом, хочется спустить к земле солнце и сгореть заживо. и пусть буду эгоисткой. я ни за что не хотела бы заканчивать эти строчки; поздними вечерами пишу, пишу, пишу. без конца пишу, изливая карандашным месивом на бумагу всё, что успело меня «коснуться» за день. я навсегда люблю тебя и девять миллиардов раз скучаю. и не знаю, будет ли конец у всего этого беспросветного ужаса. и всё же: рассвет, до завтра. я ведь трусиха на самом деле, ты знаешь?» минджон, утерев слёзы, конечно же, плетётся в кухню для того, чтобы наполнить до краёв чайник из серого алюминия: она от рукомойника к печке и обратно, а джимин, успевшая уйти из жизни ровно неделю назад, прижавшись спиной к побеленной стене, по-прежнему наблюдает.
16 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (5)