”Лицо закрыли простынью, а крест втоптали в снег.
В костёр охапкой-россыпью летит гвоздик букет.
Удар и юшка теплая смыла грязь с лица
И пыль с широких скул.
Ещё одна невская лужа
От людей стала чуть красней. „
Все искажено. Все вокруг копия когда-то безупречного мира, но стоит задуматься, а был ли так безупречен этот мир, или просто настальгия настолько сильно убивает восприятие прошлого?***
—Москва, что тебе нужно?! Моя семья отказалась от престола, так что вам всем черт возьми еще нужно?! Им мало, да? Мало того, что для них делали! —Романов встает с кресла резко, опирается руками на стол. Смотрит на Первопрестольную, оглядывает его с ног до головы. Злится. На кого, Сашенька? На себя? Серые глаза сияют в темноте, смотрят из-под растрепанных волос. О, Петроград... Петра творение... Что же с тобою сделал не успевший начаться двадцатый век? —К чему сейчас твоя истерия, Саша? Скажи, не уж-то я тебя не предупреждал, как именно это кончится? Как именно кончится то безумие, которое вершил ты и семья? Твоя вера в нерушимое самодержавие была и останется детским лепетом. Инфантильность—не лучшее качество для столицы, — Александр был готов, кажется, достать револьвер из ящика и пристрелить его на месте. Он бьет кулаком по столу, поднимая взгляд серых, обезумевших глаз. Обезумевших от власти. Но корона уже треснула от непрочности и хрупкости моральных устоев. —Миша, скажи, не уж-то я властен был? Не уж-то я мог сделать что-то против воли императора? Мы города ничтожны против человека. Помнишь об этом? Сам ведь говорил когда-то. Мы можем попробовать повлиять, но не принимать решение. Что стоит голос ничтожного города по сравнению с голосом правителя?! —Не властен, Саша, но неужели ты не хотел тех бесчинств, что творились с твоим народом? — голос Москвы звучит так, будто он пытается вразумить, выразить все так, будто просит одуматься. Но вразумлять поздно. Она уже пришла. Она уже ломится в двери, разбивает окна, безжалостно вырывает глаза и органы из плоти, вскрывая живые тела. Потрошит тело страны. Революция. А Москва смотрит на него чересчур внимательно. Как всегда. Вглядывается в глаза, в мимику, анализирует то, что способно говорить и рассказывать бесконечно о том, чего не донесёт ни одна пафосная фраза. Саша молчит. Держит паузу с минуту, может даже больше, после же хмыкает, опуская взгляд. —Я спешу уведомить Вас, Михаил Юрьевич, что в скором времени я покину Петроград. Я должен быть рядом со своей семьёй. Их гонят, значит и меня тоже. Потому я сделаю то, чего желают все. Романов обходит Михаила, спешно покидая кабинет. Вскоре Романовы действительно принудительно покидают столицу. И Саша вместе с ними. Москву грызла совесть, что он так и не смог с ним попрощаться. И не зря. Ведь увидит Александр Мишу в здравом уме и трезвой памяти теперь очень не скоро.”Истошный вой скорых карет
Не даст уснуть ещё несколько лет
Уходит жизнь, зима за зимой
А твое сердце всё ищет покой.„
***
—Хватит, Петроград, это все—чистой воды ребячество. Не просто все принять, но Романовы только этого и были достойны. Мы это обсуждали уже четыре года назад,— Москва встаёт с дивана, внимательно смотря на человека перед собой. Ему кажется, что если бы не повязка на глазах, то он увидел бы взгляд полный разочарования. Резко поднятая голова в сторону голоса и надломленные брови об этом потрясающе повествовали, рассказывали о том, что конкретно сейчас испытывает Саша. —Они были жалкими, зазнавшимися ублюдками, как и вся буржуазия. Грязь и отбросы общества, не более, — Москва пытался говорить спокойно, что с нынешней ситуацией в стране ему давалось с огромным трудом. Тяжело сохранять минимальное спокойствие, когда на тебя давит абсолютно все. Начальство, обстоятельства, новое государство, которое нужно на ноги поставить, и истеричный любовник. —Грязь?! Я Романов, мой отец Романовым был, меня ты тоже грязью считаешь?! — ответом ему в квартире эхом раздаётся звонкий шлепок. Пощёчина, которая обожгла щеку Шуры, отозвалась жутким гулом в голове. —Заткнись, Невский. И как, хорошо жили при папане твоем дражайшем простые рабочие? — Московский теперь уже подошел в плотную, зарылся ладонью в темные волосы, смотрел на Невского своим пронзительно мерзким взглядом. —Его уже давным-давно нет в живых. Так что забудь эту позорную страницу истории, будь добр. Шура мотает головой. Хочется думать, что все это—просто сон. Кошмар, что снится ему каждую ночь. На улице все еще валит снег и в эту краткую минуту тишины между ними Саша снова слышит завывание ветра. Вой беспощадный, жуткий и страшный, но в то же время жалобный, молящий Господа о помощи. Шурочка, сколько раз ты молил его о помощи? Или о смерти? Господ ведь милостивый, правда? Он не откажет никогда в просьбах своему дитя.”Ты с детства знаешь правило:
Себя нельзя сберечь.
Была ты дочкой папиной,
А папы больше нет.„
***
С каких пор на его душе стало так холодно, что казалось, вот-вот начнут отниматься ноги? С каких пор он возомнил себя Богом, после позорно упав с небес. Правильно Миша когда-то говорил «Летай высоко, да падать будет больно». Правильно, он ведь не птица, хотя и ту без труда можно загнать в клетку. Можно сломать крылья, чтобы свобода для нее стала непостижимым понятием. Романов вершил правосудие руками по локоть в крови. Никогда ему от этой дряни не отмыться. Никогда он сам себе не простит того, что творил тогда. Когда руки связывают двигаться становится тяжело. Тяжелее только испытывать острую необходимость вздохнуть. Или найти себя, свою потерянную душу в толще воды, в сотнях таких же увядших, втоптанных в снег. Романов смотрел на то, как убивают людей. Как убивают его народ. Его самого. «Александр, это твой народ. Это ты сам. Ты убиваешь себя со своего же легкого согласия. Все эти души—причина крови на твоих губах. »***
—А с этим что делать? — Сашу держали за волосы, держали так, будто он не человек вовсе. Вещь, не более. Всего лишь туша, безвольная кукла в руках убийц. —У этой твари особое назначение, Яков. Его велено было доставить в Москву. Но видеть этого он видеть был не должен, — революционер вытирает руки, смотря то на Сашу, то на Якова. —Чтож,— Юровский глухо усмехается и достает из-за пазухи нож с остро заточенным лезвием. —Больше и не увидит. —Что?! Уберите от меня свои руки! — слова прерываются истошным воплем, от того, что его глазные яблоки безжалостно выкалывают. Дико, с остервенением, без присутствия малейшей жалости лезвие впивается в глазное яблоко. Шура слишком хорошо слышит этот мерзкий звук, слишком хорошо чувствует эту боль, ему мерзко, больно и страшно. Яков хмурится и бьет Романова головой об стену, кажется, так сильно, как только может. —Сколько можно орать, шваль имперская, —последнее, что слышит Саша, находясь в сознании. Дальше только тьма. Беспросветная, кромешная тьма, которой ни конца ни края не видать.“Сжалась в тебе слабая жалость
К спящей рядом маме и теперь вдове. Пронзительный тихий крик
Растворился в темноте.„
***
Саша сжимает волосы собственные в руках, его трясло натурально и невозможно. Просто невыносимо. Суставы болели от этой дрожи. Глаза больше не видели ничего. Такое знакомое чувство било по мозгам. Как в детстве, в тот самый день. После смерти Петра. Отчаяние. Что-то помимо него ощущать было сложно. Романов забился в угол комнаты. Маленькой, ничтожной, душной комнатушки. В ней он оказался после прибытия в Москву. Дверь открывается и Шура рефлекторно поднимается с колен, прижимаясь плотнее к стене. Действительно, а что если эти твари, что везли его сюда, не врали, и сейчас он переживет тоже, что не под силу было пережить его семье? Но он слышит только до боли, до скрежета в зубах знакомый голос. —Шура... — Московский стоял на пороге и смотрел на оцепеневшего от страха Романова. —Скажи, это ведь по твоему приказу, да?! С твоего согласия?! Какого чёрта, Миша, почему?! За что?! Никого в живых не оставили, никого не пощадили. Дети! Алексей Николаевич, Мария Николаевна, Татьяна Николаевна, Анастасия Николаевна, Ольга Николаевна! Их за что?! Они-то в чем пред Вами, грешными, повинны были?! Да вы же не люди, вы животные! — Саша дышит тяжело, озлобленно. Словно дикий зверь, запертый в клетке. Словно не человек вовсе. Московский обвинения колкие сглатывает, игнорирует, словно не слышал вовсе, но в лице меняется. —Я не знал. У них не было приказа от Владимира Ильича. И я никак в этом не замешан, — однако Миша лгал подло и отвратительно. До того, что взвыть хотелось самому. Но ему не нужно, чтобы Саша сделал из него врага народа. Вернее, своего врага. Он сам когда-нибудь поймет, что так было нужно. Что им это было необходимо. А до сей поры нужно ждать, и не выдавать своих грязных секретов. —С глазами что? — вдруг говорит Московский, прерывая удушающую тишину. —Псины твои постарались. Нравится? — Романов снимает с глаз повязку обнажая отсутствие глазных яблок.“Лицо закрыли простынью, а крест втоптали в снег,
В костёр охапкой-россыпью летит гвоздик букет.
Ты помнишь, ты стареешь
Но помнишь, как светило солнце в тот священный день,
Когда одна невская лужа
От царей стала чуть красней.„
***
Часы тихо тикали, отмеряя краткие отрезки времени. Они, по-сути, в кромешной тьме были единственным навигатором жизни. Были единственным живым существом в унылом мраке питерской квартиры. Время. О да, оно определенно живое существо. Жестокое, безжалостное и неумолимое. Оно терзает души, но никогда их не лечит. И Романов в этом убеждался каждый раз, потому что даже по прошествии столетия в этот день он просыпается всегда посреди ночи в холодном поту. И ему всегда холодно и страшно. И ему всегда мерещится кошмарная, дикая тьма. Саша научился справляться со своими кошмарами. Отчасти. Он научился не кричать во сне. Это одна из тех вещей, которой его научил Советский Союз, и от которой Сашу при этом не воротило. Этот навык был более, чем полезным. Саша мог не будить Мишу своими резкими подъемами по ночам. Ну, разумеется, только если не вставал с кровати. Московский в этом случае чересчур быстро обнаруживал пропажу. —Саша, — сонный, хриплый голос слышится откуда-то сбоку. Разбудил, все-таки. —Да, Миша? Спи, родной, спи, — Александр протягивает руку и зарывается в светлые волосы. Москва только жмурится. —Ну-ну, — Миша молчит пару секунд, — И что, снова скажешь, что встал, потому что Нева на кухне что-то уронил? Романов сжал губы в тонкую линию. Нет. Так сказать он не может. Он не может лгать так безбожно, так откровенно. Не ему. —Миша, ты пойми, я не могу рассказывать тебе обо всем, — Петербург молчит, — Это повлечёт твое разочарование не только во мне, но и в себе. Ты итак знаешь много. Я рассказал тебе все, что было необходимо. В остальном я права разглагольствовать не имею, — Сашины пальцы заключают в замок, медленно исцеловывают их костяшки. —И ты меня пойми, что за мука жизнь в неведении. Жизнь, когда из памяти стёрт целый век, — Московский отстраняется и смотрит в глаза Петербургу секунд тридцать. —Глупость это, Саш. Все прошло, да и как я способен в тебе разочароваться после всего, что мы пережили вместе. Мне кажется, суть в том, что отказаться друг от друга мы так и не смогли. Романов теряется, и с ответом находится не скоро. Уж больно давила вина за прошлое, за настоящее. Вина и стыд—вот кто были верными соратниками и товарищами Александра последние тридцать лет. —Ну ты же и так все знаешь, зачем допытываться? Что было, то прошло, — осторожно роняет Петербург. —Наверное, раз тебя это до сих пор тревожит, значит раны не затянулись. Михаил как всегда прав, и Саша, к своему стыду, ничего поделать с этим не может. Даже если очень захочет. Даже если будет пытаться врать, — чего Саше не очень хотелось бы— он отрицать эту правоту не может, потому что от этих лазурных глаз ничего скрывать не хотелось вопреки всему. Романов поджал губы. —Ты же сам знаешь, что я не хочу тебя допытывать; все равно, что пытаться правду насильственным методом пытаться выведать. Мне это не за чем. Не хочешь говорить, не стоит, — медленно говорит Московский и проводит по щеке Александра рукой. —Меня везли в Москву в ту ночь как последний скот. Я лишился зрения, а ты лишь продолжал издеваться и говорить, что все было сделано правильно. Ты знаешь, — Романов поднимает взгляд, заглядывая в глаза Михаила. А он действительно знал. Знал все, до последней детали. Всё и обо всём. Московский только притягивает его к себе и зарывается рукой в кудрявые волосы. С губ Московского срывается только тихое: «Прости».“Истошный вой скорых карет
Не даст уснуть ещё несколько лет.
Уходит жизнь, зима за зимой.„