подснежник

PG-13
Завершён
14
автор
Фэндом:
Размер:
29 страниц, 11 811 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
14 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник

живее, чем жизнь

Настройки
Примечания:
      В этом году намело как-то скрипуче много едва не с самого начала декабря.              Снег был всюду: любовно одевал костлявые скелеты по-осеннему голых ветвей, таил плоские крыши многоэтажек под сверкающим белым покрывалом, за считанные часы превращал машины в большие страшные сугробы, а привычные тропы – в непроходимые. Хрустел под ногами чисто и звонко. Просто постоянно. Хрустел рано утром, разрывая в клочья сонную тишину – только проснувшуюся, но заранее усталую. Хрустел по ночам, таинственно, но бесцеремонно нарушая покой первых этажей. Хрустел под резиновыми подошвами ярких сапог, под низкими каблуками туфель, под тряпичными кедами. Под ногами Сынмина тоже хрустел. Не так громко, как под грузными ботинками Джисона рядом, но тоже очень даже ничего.              Зима в этом году небывало щедрая.              Сынмин жалеет, что забыл фотоаппарат. Телефон на морозе отказывается работать: на нажатия реагирует через раз, тормозит и выключается – Сынмин пыхтит над ним ради пары кадров. Запечатлеть красоты дороги перед глазами. Когда ещё такое увидишь?              — Двадцать первый век, а люди до сих пор не умеют глазами фоткать, — Джисон цокает благоговейно. Чутко озвучивает мысли Сынмина.              Широкая, занесённая снегом дорога перед ними исполосована причудливыми узорами зимних шин, истоптана следами – лап и ботинок. Уснувшие под тяжестью сугробов деревья склоняют свои ветви прямо над ней. Почти лежит на земле белое небо, сплошь затянутое облаками. Снег не кружит, и атмосфера поедающего все звуки безмолвия поедает с головой и её наблюдателей. Щелчка затвора, когда Сынмин фотографирует, в ней даже не слышно.              — Сказка, — вздыхает, убирая умирающий от холода телефон в карман тёплой куртки. Сам глубже зарывается носом в шарф. И пусть дышать там нечем, кроме почти выветрившегося запаха маминых лавандовых духов, так теплее. Иначе с каждый вдохом рискуешь отморозить себе все внутренности.              — На фотке не то, — цокает Джисон, и он, к сожалению, прав. Сынмину, может, хотелось бы верить, что на его фотографиях природа получается хотя бы в половину столь же чарующей, какой она предстаёт на самом деле. Он знает, что это невозможно. Ну и ладно. Всё равно фотография – лишь подражание. Когда-нибудь, как говорит Джисон, люди научатся фоткать глазами.              — Ня фётке не тё, — передразнивает Сынмин. — Хотя бы так. Не пропадать же добру. Ты по этой дороге каждый день ходишь, и что? Замечал когда-нибудь, что здесь так красиво? Я тебе, вообще-то, глаза открываю.              — Спасибо, — фыркает Джисон, но выходит как-то слишком серьёзно. Искренне. Поэтому он добавляет: — Я и без тебя это всё видел. И запечатлеть сам могу.              — У тебя камера – говно.              — А я без неё запоминаю.              Сынмин смеётся. Качает головой. Джисон порой несносно упрямый – гордый до мозга костей. Идёт, нахохлившись, с оттопыренной нижней губой, и хмурится. Будто не второй класс старшей школы, а первый – начальной.              — Чего ты опять разоделся, как летом? — Сынмин тянется к его щеке, чтобы ткнуть. Смеётся громче, когда Джисон уворачивается. На нём слишком лёгкая для зимы куртка. Он без шапки, и шарф завязан на скорую руку – совсем не греет. — Не холодно?              — Не холодно.              — Одевайся теплее, — просит Сынмин. Джисон награждает его закатанными глазами и кривой, благодарной за заботу улыбкой. Дурак.              — Вообще-то, это я старше.              — Тогда мне, наверное, лет пять.              Джисон хмурится так, что его брови почти становятся одной целой. Замахивается своим небольшим кулаком над головой. Прямые чёрные волосы треплет порыв ледяного ветра. На голове не причёска – беспорядок. В прочем, у Джисона он постоянно, и после первого урока уже без слёз не взглянешь. Он в школе всегда нервный. А ещё Джисон всегда замахивается, и никогда не бьёт – вот как сейчас. Демонстративно цокает, затягивает шарф на шее туже, будто хочет удушиться, и отворачивается. Красивую дорогу они почти прошли.              Сынмин пихает его в бок.              — Суки, — шипит Джисон, не обращая на него внимания. — Кто вообще о таком за неделю сообщает? К этому же готовиться надо.              — Тебя послушать, так ко всему надо готовиться.              — Бесит. Как будто у меня дел нет, кроме этой дискотеки конченой. Два года спокойно жили, я думал, о ней уж забыли все. Но нет, энтузиасты хреновы. Решили сделать всё в лучшем виде, как в тупых этих американских сериалах. Физкультурный зал украшать собрались, ты слышал? Совсем идиоты что ли? Они у меня уже вот тут вот! — Джисон с чувством тычет пальцем себе в горло. Сынмин его понимает. У него они тоже где-то там.              Хотя, в отличие от Джисона, для него это толком ничего и не значит: есть дискотека или нет – скорее всего, он даже не пойдёт. Плевать. Джисона это только подбило почему-то здорово.              — Ещё пары эти. Все будут парами. Принято так, — выплёвывают сухие губы. — Кем это вообще принято…              — Чего ты так переживаешь? — Сынмин вглядывается в чужой профиль. Изученный вдоль и поперёк за двенадцать лет – до тошноты. Ничего в нём не меняется. В щеках только с каждым годом худеет. Джисон невнятно ворчит, надламывает брови. — Это просто очередная бессмысленная тухлятина. Ты же знаешь. Хочешь, не пойдём?              Ему всё равно. Может быть, ему даже больше импонирует идея отсидеться дома: вдвоём или одному. В своей пыльной тёмной комнате перечитать какой-нибудь роман, который давно хочет – у Сынмина их куча: целая полка специально под такие, к которым тянет вернуться. Убраться: пропылесосить и помыть полы; отоспаться наконец за весь уходящий год. Такой возможности до этого не выдавалось.              В конце концов, следовало бы заняться делом: перекинуть в коем-то веке все снимки с фотоаппарата на ноутбук. Отсмотреть, почистить, отредактировать. Загрузить парочку особо удачных в профиль. Придумать им достойную подпись – это тоже всегда трудно. У Сынмина много дел. Если Джисон не хочет, то и ему эта дискотека не сдалась.              — Нет, — взволнованный тон настораживает и смешит одновременно. — Нет, пойдём. Мне, ну… Надо мне.              — Хорошо, — Сынмин жмёт плечами, дотрагиваясь пальцами в перчатках до ветки над головой. Пушистый сугроб с неё валится за шиворот, и Сынмин шипит, отскакивая. Снег – красивый, только когда не под его одеждой. — Тогда вместе пойдём, как пара. Делов то.              — Э-э…              Вообще-то, голос у Джисона обычно пугающе ровный. Какой-то даже равнодушный или надменный. Всегда. Холодный, какими не бывают морозы, и острый, как нож не наточить. У Джисона он обычно не дрожит и не надламывается – разве что иногда, на тестах или контрольных. Или вот прямо сейчас. Сынмин на него настолько большими глазами ещё никогда не смотрел. Поэтому.              — Ты чего придумал? — спрашивает он. Опасаясь или предвкушая – ещё не решил. Страшно, наверное, всё-таки больше. Джисон не то чтобы глыба льда, но обычно монотонный, как его серая осенняя куртка.              Ну, если Джисон предпочёл ему кого-то другого, он уж не обидится. У Джисона этих «других», если честно, вагон и ещё несколько тележек. Его в школе многие любят – хотя он ботан и задрот, но это, наверное, считается горячим. Самому ему только от этого не горячо. И не холодно.              — Да просто, — Джисон неопределённо стучит обветренными пальцами по лямке рюкзака на плече. — Ты, короче, помнишь, я тебе про парня одного рассказывал?.. Который выпустился.              — Ты когда его пригласить успел?              — Никого я не приглашал, идиот, — Джисон пыхтит, бьёт Сынмина в плечо кулаком. И в оттенке его безобразно алых щёк что-то всё-таки меняется. Глаза пусть и хмурые, но беспокойные.              Это веселит.              — Я хочу… — Джисон облизывает пересохшие губы. — Попробовать хочу ему признаться... Ну, на дискотеке этой ебучей.              Где-то здесь Сынмин жалеет, что вспомнить, о ком Джисон говорит, до конца не выходит. Он знает об этой странной влюблённости со средней школы. И знает, что парня, вроде, зовут Минхо. Только вот не уверен. И что Джисону очень нравятся его, вроде, волосы. Или руки. Нет, Сынмин про руки не помнит. Единственный яркий след в его памяти – пару месяцев далёкого восьмого класса, когда Джисон только осознал, что, оказывается, не в конец бесчувственный. Потому что это было открытие. Сынмин тогда тоже удивился, но пережил потрясение стойко. Был рядом, потому что Джисон испугался самого себя.              Золотые годы их дружбы пестрят и переливаются его слезами и нервными срывами. Размытый образ загадочного Минхо в голове Сынмина с тех пор – тоже. Но Джисон теперь успокоился.              — Ну, признайся.              — Признаюсь. А ты с хёном иди.              — Не пойду я с ним. Мы оба парни, к тому же. Подумают не то.              Не волнует его это, но Сынмин с Чанбином и так под дулом пистолета никуда не сунется. Джисон пожимает плечами.              — Мы с тобой тоже парни, с хрена ли ты мне предлагал?              — Все знают, что мы друзья, — Сынмин вздыхает. Джисон вредничает. То, о чём они говорят, – вещь очевидная. — А с этим… Все считают, я с ним ошиваюсь только потому, что он твой брат. Мне оно надо, слухи эти новые?              — Как будто школе на вас не насрать, хоть засоситесь, — Джисон закатывает свои стеклянные глаза, прекращая жевать свою нижнюю губу. Свою искусанную, кровоточащую, несчастную губу. Сынмин думает, надо будет его пофотографировать. Зима ему идёт – просто жуть. Джисон в тандеме с ледяным декабрём – холод страшный. До смерти красивая вещь.              Он точно не согласится. Они прощаются прежде, чем Сынмин успевает сказать, что у него не выбора.       

***

      Нет, всё-таки класс какой-то стрёмный.              Сынмин окружён страшными, нескладным, собранными из разных кусков переростками. Глаза у них ещё будто лишенные какого-либо разума. Просто пуговицы – как у тряпичных кукол. Сшитых из заплат, совершенно друг другу не подходящих: ни по цвету, ни по материалу. Сынмину, в общем-то, дела до них нет. Но они страшненькие.              Он давно считает, что здесь самый нормальный. Джисон идёт сразу после него, на заслуженном втором месте: всё-таки он тоже странный, но его Сынмин хотя бы может понять. Джисон горбится над тетрадями, над заваленным горами книг столом, дёргает всё время своей тощей ногой, ковыряет заусенцы и то и дело поправляет лезущую в глаза чёлку. Вот такой он – оголённый нерв. Если Сынмин не прекратит говорить ему что-то под руку, он съест его так же, как ест горстями успокоительные на переменах. Джисона искренне жаль.              Он поломанный, как и все тут. Но Сынмин его поломки любит. Он готов с ним жить. С остальными здесь – не готов, но, благо, и не нужно.              Уроки выскальзывают из-под внимания Сынмина так же, как котлета из-под Джисоновой вилки в столовой. Вроде смешно, но и обидно – внутри ничего не остаётся. В итоге: у Джисона пустой живот, у Сынмина – голова. В итоге: Джисон жуёт купленную на чужие деньги булку, Сынмин – читает чужие конспекты. Они идеально друг друга дополняют. Самые нормальные.              Но вообще-то, и у Сынмина есть своя странность. Не то чтобы он совсем уж обычный. Просто всё относительно. Странность эта на первые уроки не ходит. А сейчас вплывает в класс, словно кораблик в штиль, на перемене перед шестым. В своём черном спортивном костюме Адидас. В кедах грязных, как чёрт знает что. С видом таким, что кто сунется – будет распят прямо над доской. Как Иисус. С перманентным таким видом. Ну, почти.              — Хёнджин! — к странности на всех парах подлетает Феликс. Будто ждал. Они, когда рядом, просто смех. — Где тебя носит?              Хёнджин на него не смотрит. Или смотрит, но как на дерьмо. Как на всех. Сплёвывает жвачку в мусорное ведро у окна. Хорошо, если попал. Не отвечает.              — Ты принёс справку, которую я тебе выдавал? — у Феликса к Хёнджину интерес исключительно корыстный. Ему дирекция, если он со всех эти справки стрясёт, напишет хорошую характеристику. Феликс старается быть лучшим старостой. Даром, что никому в классе он не нравится.              — Сдалась она мне, — раздражённо вздыхает Хёнджин. Ставит свой грузный рюкзак на парту, она под ним трясётся и гремит. Звучит змейка. На парту вываливается книга – вроде даже не учебник, и карандаш. — Потерял, вроде.              — Хван! — снова восклицает Феликс. Под лучами зимнего солнца он сверкает своим возмущением особенно ярко. Вскидывает руки. В неверии хватается за сердце.              Сынмин улыбается. Что-то приятно теплит в груди. Он тоже свою справку не принёс.              — А ты не ахуел ли? — негодует Феликс. Он по сравнению с Хёнджином – кнопка. Какое-то совершенно маленькое существо. Гном или эльф. Поэтому и смешно.              — Не ахуел, Ли.              Хёнджин стреляет в него таким взглядом, что любой человек убежал бы. Прилипала Феликс ретируется тоже. Вздыхает удручённо. Может быть, чтобы Хёнджину стало стыдно, но ему никогда не бывает. Он забывает о Феликсе через секунду.              Улыбку скрыть почему-то совсем не выходит. Сынмин пихает строчащего в тетради Джисона в бок. Наклоняется и шепчет:              — А чё за справка вообще? — он и забыл про неё.              Джисон шипит, ругается, хватает корректор и небрежно мажет куда-то посреди предложения. Дует.              — Ебу я, что ли? — огрызается. Он ничего вокруг себя не замечает, когда учится. Того, что Хёнджин пришёл, наверняка, тоже не увидел. — Отдал матери, она подписала. Делать мне нечего, бумаги эти читать?              Сынмин понимающе хихикает. В задницу эту справку.              С того момента долговязая фигура сидела прямо перед ними. Сынмин всегда наблюдал за ней. Не то, чтобы взгляд не получалось отвести – Хёнджин был привлекательным в своём пугающем отталкивании, но Сынмин вполне мог смотреть на что-нибудь другое. Мог вчитываться в написанное кривым почерком одноклассника на доске. Мог сам писать что-то у себя или следить за тем, как страдает Джисон рядом. Но не хотел. Хотел смотреть вперёд: на эти вот широкие острые плечи в чёрной кофте. На то, как чужая щека надувается, когда Хёнджин перекатывает чупа-чупс языком во рту.              Два последних урока прошли в запутанных зелёных волосах и неразборчивом бубнеже учителя на фоне.              — Ого, что этот тут забыл? — первая эмоция Джисона за весь день – удивление. Его брови лезут на лоб. Хёнджин со звонком поднялся и встал прямо перед ним. Закрыл своей щуплой фигурой доску.              Сынмин не знает. Знает только, что вторая эмоция Джисона – раздражение. Он Хёнджина на дух не переносит. Может быть, потому что они вдвоём негласно соревнуются в своей ненависти к окружающему миру. И Джисон проигрывает. А проигрывать он не любит. Ещё он не любит, когда то, над чем он сутками до беспамятства корпит, подтирая салфетками льющуюся из носа кровь – от вечного перенапряжения, – другим удаётся на раз два. Как Хёнджину учёба.              Поэтому Сынмин скрупулёзно, со стыдом, скрывает от Джисона своё странное увлечение.              Вынуждено и бессовестно врёт, что идёт на курсы фотографии, хотя их преподаватель болеет вторую неделю. Джисон этого не знает. Джисон думает, пока он учится в библиотеке, Сынмин пропадает на занятиях. И так преданно, так до сжимающегося сердца наивно надламывает свои прямые чёрные брови:              — Встретимся тогда в пять? — очень сильно просит. Умоляет практически. Сынмин не уверен, что успеет, но как Джисону отказать?              — Да, — он поэтому никогда и не отказывает. — Конечно. Только… Я напишу тебе точно, ладно?              Улыбка у Джисона вымученная, выстраданная громадными усилиями, как и всё, что он делает в этой жизни, – зато искренняя до одури. Благодарная. Сынмин ради неё сделает что угодно. Свернёт горы, уничтожит мир. И даже постарается не опоздать к пяти.              Воздух леденит внутренности. Сынмин вдыхает – и в ноздрях всё покрывается льдом. Неприятно и даже немного больно. Зато вокруг кромешная красота. Боль в носу можно и потерпеть. Сынмин достаёт из чехла свой почти новый фотоаппарат – подарок на день рождения от Чанбина с Джисоном – и делает пару пробных кадров. Лучше, чем на айфоне, но с реальной картиной всё равно не сравнится. Улицы у школы никогда не были так живописны, как в этот морозный день.              А Сынмин обязательно сфотографировал бы каждый уголок, но ему нельзя терять времени. Он прибавляет шаг. Внутренности переворачиваются несколько раз перевозбуждением и трепещущей тревогой. Сынмин чувствует себя немного маньяком, немного сошедшим с ума. Немного достойным немного клиники. И это у него всегда так – когда он бежит за ворота и сразу направо. Но это неправда – нет ничего плохого в наблюдении за прекрасным.              Прекрасное это ещё не должно было уйти далеко от школы. Никогда не уходило.              Мимо Сынмина равнодушно, но с заявкой на гостеприимство расступаются однотонные дома. Они следят за ним своими зашторенными глазами и, может быть, немного насмехаются над его отчаянием. Сынмин на них не обижается. Если бы в груди не жгло от бега, он бы тоже над собой посмеялся. По-доброму так. Как и эти чужие дома.              Тропинку, на которую надо сворачивать, Сынмин выучил наизусть и вспомнит быстрее, чем сколько будет пять плюс семь. Она такая тёмная, обычно заросшая и коричнево-серая. Только не теперь. Последний раз Сынмин видел её, когда снега не было, а теперь он есть – заросли, в которые ему нужно, выглядят волшебными ледышками. Сынмину грустно, что чтобы пройти, нужно побеспокоить ветки. Он поднимает их – снег валится. Сынмин пожалеет его чуть позже. Под рёбрами колет – он отвратительно плох в дурацком беге. Но вроде быстрый.              Сынмин щурится – немного от яркой белизны, выедающей глаза, но больше всё-таки от предвкушения. С этого момента нужно идти как можно тише. Там дальше – чудесно. И главное чудо спугнуть очень страшно.              Хрустящий, словно чьи-то кости, снег не способствует скрытности от слова совсем. Сынмин матерится под нос и шагает раз в минуту. Через две матерится еще раз – ну её, эту скрытность. И только собирается делать первый уверенный и, может, излишне громкий шаг, как ему в затылок прилетает что-то твёрдое.              Сначала кажется, пробивает голову насквозь. Сынмин замирает. Сердце кубарем рушится куда-то в пятки, задевая собой все другие органы.              — У-у-у, Сынмин-а! Ты чего тут делаешь? — счастливый голос слышится за спиной. Знакомый. Сейчас – до тошноты и слёз обиды знакомый.              Сынмин почти рычит, поворачиваясь.              — Завались! — кричит, но шёпотом. Снежные сугробы беспощадно жрут все звуки, так что кажется, будто он только шевелит губами.              Чанбин и без этого понимает, что он сказал. Глупо улыбается ещё шире.              — Я скучал! — хохочет он. Ох. Радость-то такая.              — Ты, дебил, чё здесь забыл? — хмурится Сынмин, замахиваясь. — Тише будь, говорю!              Сейчас он ему пропишет по плечу, если он не сбавит громкость.              — Домой иду, — пыхтит Чанбин очевидную вещь, подходя ближе. Сынмин опускает руку, потому что он, вроде как, больше не громкий. — А от кого мы прячемся?              — Это не мы прячемся! — возмущается Сынмин. У него даже челюсть отвисает от такой наглости. — А я! Иди куда шёл, на хрена ты приклеился?              — Хватит меня прогонять, — Чанбин моргает своими маленькими проворными глазами. — Мы неделю не виделись нормально. Я, может, с тобой погулять хочу.              У Чанбина безобразно кудрявые волосы, ямочки на пухлых щеках и очки в чёрной роговой оправе – всё время безбожно заляпанные и перекошенные, будто он собственноручно гнёт их, когда переживает или просто от скуки. Он всё время в бесформенных спортивных костюмах, скрывающих его перекаченность, и в шерстяных перчатках, скрывающих его мозолистые ладони. Упрямо игнорирует куртки, даже в такой мороз. И личное пространство Сынмина игнорирует тоже – даже более мастерски и вне зависимости от погодных условий.              Сынмин его ненавидит. Ну, немного. Ненавидит то, как Чанбин отличается от Джисона. Слишком солнечно, ярко и оглушительно отличается: будто взрыв или какой-нибудь фейерверк на темном небе из разноцветных конфетти, огоньков и переливающегося смеха. Это понятно – они хоть и братья, но сводные. Хотя быть такими разными, Сынмин считает, всё равно запрещено законом. Он не успевает переключаться.              А сейчас жизнелюбие возникшего из ниоткуда Чанбина просто бьёт под рёбра.              — Так чего ты тут делаешь?              — Ты не отстанешь от меня? — Сынмин готов взмолиться всем существующим и выдуманным богам. Но вместо этого оглядывается. Время утекает из-под его ног, сыпется сквозь его пальцы и вываливается из его полупустого рюкзака. Его место заполняет грузная фигура Чанбина. Такими темпами Сынмин везде опоздает, всё пропустит и не успеет к пяти. Джисон очень расстроится. Но главное – перед этим расстроится сам Сынмин.              Чанбин своим решительным, бурлящим жизнью взглядом оповещает, что никуда не уйдёт. Не то чтобы Сынмин смел надеяться. Просто теперь всё будет куда труднее – с клокочущим чужим весельем за спиной.              — Ну и что мы собираемся делать? — он состоит из вопросов. Вопросов, на которые не хочется отвечать. Сынмин думает, что сейчас засунет Чанбину в рот снежок, который тот кинул ему в затылок. Если не заткнётся. А он не собирается. — Нет! Точнее, что мы делаем?              — Мы – ничего, — чеканит Сынмин. Чанбин старше его на год. Это страшно – то, что он ведёт себя как ребёнок. — Ты можешь быть рядом, просто тихо, окей?              Чанбин подозрительно долго не отвечает.              — Окей? — Сынмин повторяет с нажимом. Чтобы этот вопрос отпечатался на чужой черепной коробке.              — Окей, — нехотя и вяло. Зато ответил, а значит надежда есть. Зыбкая и рассыпчатая, но – Господи! – хоть какая-нибудь.              Сынмин пытается представить, что Чанбина тут нет и никогда не было. Это гиблое дело – Чанбин есть всегда: каждую секунду, каждый час, каждый день – постоянно. Он въедается в мозг и впечатывается под кожу своими тупыми шутками, что присылает непростительно часто, своим громким смехом и дурацкими этими кудряхами, ниспадающими на маленькие глаза. Даже когда Чанбин не рядом, он сидит в голове, как самый пугающий внутренний голос. Сынмина это тоже раздражает.              Чанбин, в общем, усложняет его жизнь в тысячу раз. Сынмин стряхивает ему на голову снег с ближайшей ветки – в знак молчаливой мести. Они идут дальше.              Беспокойство в животе вновь начинает неуверенно бурлить и плескаться. Даже Чанбин ему не мешает. Чанбин вприпрыжку существует где-то сзади, и Сынмин его не видит – он видит только укрытый снегом закоулок, такой изученный вдоль и поперёк. Не замечает, как ускоряется, и пересекает его за считанные мгновения.              Спотыкается о собственные ноги и замирает, как вкопанный по самые уши в землю. То, что Чанбин на него не налетает – чудо какое-то. Удивительная манёвренность. Сынмин пулей припадает к пустой стене серого здания. Рывком тянет Чанбина за собой, и тот впечатывается в камень чуть ли не носом. С улыбкой такой – по-тупому радостной. Сынмин не обращает на него внимания.              Деревья здесь почти такие же белоснежные и костлявые, как на дороге к Джисоновому дому, но по-другому. По-особенному. Их так же много, и они тоже жутко раскидистые, но вместе с тем кажутся до безобразия одинокими. С больными и слабыми стволами. Как будто совсем скоро сломаются и упадут. Как будто к ним нужно привязать какую-нибудь палочку – в поддержку.              Болезненность их эта до оледенения лёгких прекрасная.              Сынмин нащупывает фотоаппарат, висящий ремнём на шее, и нажимает на кнопку – включает, даже не посмотрев. Его взгляд скользит от ледяных скелетов к сугробам, укрывающим землю. От сугробов… Ох.              К дутой чёрной куртке и лампасным спортивкам.              Он стоит посреди этого белого полумёртвого хаоса и подсвечивается со всех сторон блестящим на солнце снегом – как второе пришествие, как божество какое-то. Как что-то свыше, чего мир не достоин. Трясёт в руке баллончиком фиолетовой краски – Хван Хёнджин во всей своей головокружительной красе. Во всём своём величии и какой-то отчаянной самодостаточности – только он, да деревья кругом. И стена эта перед ним – покрывающаяся вырвиглазно-фиолетовым с каждым раздающимся в тишине пшиком.              Картина не новая – разве что, фиолетовый баллончик в руках Хёнджина впервые. Но у Сынмина звенит в ушах. Мечется в грудной клетке сердце, ломает рёбра и забирает возможность нормально дышать. Хёнджин переступает с ноги на ногу – наступает Сынмину на горло. Не больно, а наоборот – будто благословение. Улыбка выходит только шире.              Хёнджин взмахивает своей худой рукой – тонкие запястья открыты коротковатыми рукавами куртки, из которой он уже вырос. Фиолетовая линия пересекает белую стену. Почти идеально прямая, но точно идеально фиолетовая. Через мгновение к ней добавляется ещё одна – зелёная. Хёнджин орудует уже двумя баллончиками. Красиво. Ничего особенного, но ярко, вообще-то, до слепоты, и Сынмину это очень нравится. Так нравится, как обычно его отталкивают любые вещи, ярче Джисоновых мандариновых носков. Только не эти Хёнджиновы полосы и кляксы на белой стене.              Хёнджин замирает на пару секунд, оценивающе вглядываясь в рисунок, а потом бросает фиолетовый баллончик прямо в снег. Наклоняется – Сынмин различает на земле беспощадно выпотрошенный рюкзак – и берёт другую краску. Розовый добавляет неожиданную мягкость и терпеливость. Успокаивает. Стена перестаёт кричать и кривляться. Когда её украшает робкий белый цвет, почти сливающийся со снегом вокруг, Сынмин перестаёт слышать своё сердце. Там, у него внутри, образовываеися вакуум. Изображение наконец становится понятным.              Цветы у Хёнджина всегда получались какими-то кривыми и измождёнными. Он, кажется, совсем не старался показать их утончённую красоту – как обычно это делают, рисуя красочные бутоны и тонкие стебли. Хёнджин писал на стенах что-то пугающее и выбивающее из лёгких воздух, что-то ковыряющее саму душу, что-то жуткое, хотя Сынмин был слаб – картины получались слишком прекрасными, чтобы моргать чуть чаще, чем не моргать вообще.              Сейчас белые хрупкие цветы на разноцветном – фиолетово-розово-зелёном – фоне выглядели как плод чьей-то фантазии. Как и всё происходящее.              Хёнджин достаёт из кармана что-то чёрное – маркер. Что-то пишет поверх белого цвета – сначала мелко, потом всё больше и больше, и через несколько мгновений угловатые небольшие бутоны украшают огромные и крохотные буквы, непонятным плавающим почерком выведенные свободной рукой. Сынмин пытается прочитать, но он в английском плох так же, как и в беге. Он просто глотает написанное без разбора – он проглотит всё, что успеет; всё, что Хёнджин ему позволит.              Хёнджин выплёвывает колпачок маркера тоже куда-то в снег. Ещё что-то пишет – долго и не похоже, чтобы чересчур усердно. Даже наоборот – как-то слишком небрежно и равнодушно. Сынмин в его вздымающихся руках, в его пятках, то и дело отрывающихся от земли, когда высокого роста не хватает, чтобы написать что-то ещё выше – почти на небе, в непослушных зелёных волосах, кажущихся светло-салатовыми на фоне снега – во всём этом видит почти осязаемую кончиками ресниц пылкость: такую свободу, которой обдувает всё лицо до невозможности вдохнуть, такие эмоции, которых Сынмин и в фильмах никогда не видел, ни разу не находил даже в тех романах, которые хочет перечитать, и даже всплески Джисоновых истерик четыре года назад кажутся по сравнению с ними – лёгким ветерком. Да что там – почти что штилем.              У Сынмина от кровоточащих бело-розовым, фонтанирующих в разные стороны зелёным, фиолетовым и немного даже голубым эмоций подкашиваются ноги и пальцы сильнее впиваются в каменный угол стены, из-за которого он бесстыдно подсматривает. Хёнджин, в сущности, здесь никогда ничего особенного не делает: стоит и раскрашивает стены преступно ярко, рисует поверх цветы – всякие, но из раза в раз чудовищно безобраные, а потому красивые до удушья. Иногда затягивается своей электронкой и выдыхает ртом – вместе с тёплым воздухом пар с каким-нибудь странным вкусом. Окружает себя полупрозрачным облаком и кажется от этого ещё более неземным. Каким-то совсем не отсюда. Сынмин всегда за ним наблюдает. Уже пару месяцев как на постоянной основе.              Грудь Сынмина сдавливает так сильно, что хочется скулить, но так приятно, что на глаза выступает что-то напоминающее слёзы счастья. Щёки Сынмина бесстыдно горят, и ими можно поджечь весь этот город, но он прислоняется ими к холодной стене и пытается остудить. Сердце в груди у него просто бешеное. Он сам какой-то бешеный: сошедший с ума. И перед ним его главное безумие – Хёнджин, судя по расслабленным мазкам, делает последние штрихи.              Он потягивается. Встаёт на носки, покачивается, тянет руки к небу и, кажется, говорит что-то – наверняка очень громко для себя самого, но слишком тихо для Сынмина. Может быть, нецензурно. Разминает шею. Хватает фиолетовый баллончик и что-то подправляет на настенной картине. Получился просто грёбанный космос: Сынминовы глаза выжигают, будто лазер, кислотно-зеленый и кричащий фиолетовый. Какие-то неожиданно нежные крохотные белые бутоны – на этом жутком фоне – склоняются вниз, к земле. У них тоненькие стебельки. Их можно коснуться пальцем и тут же сломать. Они рассыплются. Они разобьются. Они стеклянные. Цветы пускают корни в Сынминову грудь. И у того немеют пальцы – от холода и насыпанных в них впечатлений. Он тянется к фотоаппарату. Раздаётся треск.              Сынмин подпрыгивает, хватаясь за сердце, из последних сил удерживает его в груди. Как будто это оно всё-таки проломило рёбра. Но нет.              — Блядство! — орёт перепуганный Чанбин на всю улицу. Перепуганный непонятно чем: то ли крысой, пронёсшейся мимо, то ли оглушительно хрустнувшей веткой, на которую он от неё отскочил.              Лучше бы это были рёбра.              Сынмин со всей силы пинает Чанбина в бок и сам себе зажимает рот – чтобы тоже не заорать. От злости. От обиды. От непонятного такого, детского желания разреветься. Он с тупой надеждой выглядывает обратно за угол – реветь вдруг хочется ещё сильнее. Прямо на месте. Чтобы Чанбин испугался до мгновенно седеющих волос и бросился молить его о прощении. За то, что возник так не вовремя. За то, что увязался следом. За то, что всё испортил. Да хоть за что-нибудь – Сынмин на него злится так, как ни на кого до этого. Даже не как подросток: как маленькое пятилетнее дитя. Сердито. Стыдно и позорно. Но зато искренне до безобразия.              Хёнджин там, за углом, замер с баллончиком в руке и вертит головой. Потому что крик не услышать было невозможно.              — Господи! — рычит Сынмин, ударяясь затылком о серую каменную стену позади себя. Старается тихо, но какой в этом уже смысл? — На хрена я тебя вообще с собой поволок?              — Чувак, это ёбаная крыса-а-а! — Чанбин вопит безбожно. Подскакивает, дёргается, словно в судороге, и бросается вперёд. Его ноги превращаются в два пропеллера, когда он пролетает весь двор, испуганно крича и махая руками. Крыса за ним даже не бежит. Крыса скрылась в подвале, испугавшись его вопля.              У Сынмина сейчас лопнут глаза от того, сколько много в них скопилось воды. Сынмин думает, «ёбаная крыса» – это Чанбин, а не безобидное животное. Сказано же было вести себя тихо. Сынмин думает, он больше никогда с Чанбином никуда не пойдёт. Сынмин думает, что перестанет с ним дружить. Сынмин думает, как сказать об этом Джисону. Сынмин…              Сынмин чувствует короткое замыкание внутри черепной коробки, когда из-за прямого, как лезвие ножа, угла видится шевеление. Он чувствует, как тело парализует, но заставляет себя моментально повернуться: он врезается во взгляд чужих каменных глаз, разбивает об него, наверное, свой несчастный череп и валится на спину от боли, сам – вдребезги. Но это в воображении.              В жизни Сынмин держится каким-то даже удивительным молодцом: бледнеет и дышит через раз, но хотя бы не отводит взгляд. Хёнджин – возникший вот так близко, на расстоянии вытянутой руки, и глазеющий со дна своей собственной бездны на него – ну почти: на Чанбина, если откровенно – слишком нереальный и реальный слишком тоже. Сынмин как-то сразу забывает о запыхавшемся друге в нескольких метрах от него. Он вообще как-то сразу обо всём забывает. У Хёнджина на лбу выступила испарина – куртка, наверное, слишком жаркая даже для зимы.              — Вы чего тут делаете? — Хёнджин на Сынмина не смотрит – слава богу, – а расчленяет взглядом жмурящегося Чанбина.              — О, привет, — тот через мгновения надевает свои вторые зрячие глаза на первые, родные, но немного барахлящие, и сияет в улыбке ещё ярче. Тоже про крысу, наверное, уже не помнит. — Мы тут это… Ну, я с Сынмином тут…              — Вы шпионили? — выплёвывает Хёнджин пренебрежительно. Очень зря. Чанбин до восторженного ребяческого хохота любит это слово – так что куда лучше было бы сказать «следили». Нет, лучше было бы ничего не говорить вообще. Лучше было бы сбежать отсюда к чёрту, пока тощая длинная фигура – пугающая и восхитительная – не показалась из-за угла. Пока не заметила.              Сынмин мнёт подошвами зимних кроссовок несчастный снег. Почему-то косится на Чанбина то ли в поисках поддержки, то ли чтобы удостовериться, что всё под контролем. Что он не выдаст их маленький секрет. Что они действительно шпионили. Что он, Сынмин, вообще частенько так шпионит, просто до сегодняшнего дня никаких инцидентов с крысами не происходило. С крысами и орущими из-за них старшеклассниками.              Сынмин ненавидит этот день. Но ещё больше Сынмин ненавидит Чанбина.              Потому что Чанбин стоит с самой тупой из своих улыбок и жмёт свою маленькую ладонь ко рту, чтобы её скрыть. Его уши красные, его шея красная – у него всё лицо, как помидорка черри. Сынмин закатывает глаза, в надежде, что они у него так и останутся. Едва не рычит.              — Не-ет! — восклицает Чанбин, слишком воодушевлённо для правды. — Мы просто мимо проходили!              Придурок совсем не умеет врать.              Сынмин жалеет, что земля не может прямо сейчас и прямо под ним пропасть – чтобы он под неё провалился. Ему кажется, еще немного и он сгорит. Лучше сделать это по уши в снегу, иначе пожара не миновать.              Конечно, Хёнджин не верит. Да любой дурак бы не поверил. Хёнджин переводит взгляд от Чанбина к Сынмину и обратно – несколько раз. Прокалывает им сначала одного, потом другого. Беспощадно. О чём-то думает. Хмурится от мыслей ещё больше.              Хёнджин до этого на Сынмина никогда не смотрел. По крайней мере, не помнится. Этого урагана какой-то цветочной и совершенно сладкой пыльцы в груди, этой секундной тишины там, когда сердце смущается внезапного внимания, этого тихого выдоха, слетевшего с губ бесконтрольно, бессмысленно и стыдно, – всего этого не помнится. Сынмин немеет пальцами на фотоаппарате, подкашивается коленями и горит щеками. Глазами Хёнджина на него смотрит вся краса этого мира.              Зима – ледяная и стеклянная – по сравнению с ней ничем не примечательная посредственность. Сынмин не хочет на неё смотреть. Он хочет смотреть на тёмную, почти чёрную, растекающуюся подозрением по всей радужке мглу в чужих зрачках. Он и смотрит. Чувствует себя мертвецом, но, скорее всего, умершим в счастии.              Чанбин под этим взглядом только так не благоговеет. Лыбится по-тупому – как обычно – и всё. То же самое он делает, когда на него смотрит Джисон. И Сынмин. И учитель какой-нибудь школьный. А Сынмин даже под искренним взглядом Джисона так не трещит сердцем, как сейчас. И не расстраивается так сильно, как от на долю секунды отвернувшегося Хёнджина.              — Йо-о-у! — звучит Чанбиново восхищение. Прорезает всё волшебство момента беспощадно, протыкает его иглой и лопает, как гелевый воздушный шарик. — Так вот почему ты всё время ходишь сюда, Сынмин-а? Красотища какая!              Сынмина начинает трясти. Когда брови Хёнджина чуть ползут наверх, а во взгляде что-то меняется, к этому прибавляется ещё и желание закатить истерику. Сынмин, вообще-то, обычно может контролировать свои эмоции, но сейчас почему-то всё его умение с позором рушится. И его никак не получается поймать.              Чанбин вспархивает ближе к свежему граффити на некогда непорочной стене и принимается с голодным интересом его разглядывать. Всматривается, будто пытаясь что-то найти, разбирает изображение на кусочки: каждую линию, каждый оттенок. И Сынмину самому от этого становится как-то некомфортно. У Чанбина нет совести и понимания личного пространства. У него вообще в голове много чего нет. Сынмин ёжится, но совсем не от холода. Хмурится даже.              Слышит рядом с собой тяжёлый вздох. И понимает, что они с Хёнджином, вообще-то, стоят бок о бок. Смотрят на Чанбина вместе. Вместе, кажется, его осуждают. От этого осуждения в груди и взгляде прибавляется. Чанбин – эмпатийный слепец – этого даже не чувствует.              — Вали отсюда, — нечто на границе просьбы с приказом. Стёртой такой границе. Непонятно зачем и для кого обозначенной именно в этот момент. Хёнджин звучит не так равнодушно, как обычно, хотя, наверное, пытается: выходит очень строго.              — Что? — такое чувство, сразу все четыре глаза Чанбина удивляются.              Хёнджин – он два раза не повторяет. Хёнджин – он волшебник, и он, похоже, оттачивает до идеала своё главное заклинание прямо на Чанбине: убийственный взгляд. Чанбин – эмпатийный слепец, но даже он понимает без всяких слов. Оседает как-то, словно пыль, которой полно на полках в их классе, тушуется. Поджимает свои вымышленные уши, как если бы он был провинившимся котёнком. Удивительно – кланяется.              — Извини, — мямлит. Сынмин никогда его таким не видел.              Но Чанбин капитулирует, всё-таки даруя ему напоследок свою ласковую улыбку. Как обещание написать, завалить вопросами. Обещание обязательно встретиться ещё раз. Очень много раз. Нужно будет его заблокировать.              У Сынмина во рту пересохло, и телефон вырубился на морозе. Он вдруг понял, что Хёнджин его никуда не прогонял. И что Чанбин, завернув за угол, оставил их наедине. В звенящем стеклянными ветвями деревьев вокруг безмолвии.              Что-то хрустнуло, когда Хёнджин опустился на корточки. Зашуршал рюкзак: брякнули баллончики краски, о них ударился маркер – или несколько, за ними полетела пара книг. Острым звуком змейка прорезала воздух. Сынмина передёрнуло. Он неуверенно отступил назад. Хёнджин засунул в неглубокий карман своих спортивный штанов руку и резким движением вынул что-то, отливающее на зимнем солнце ярко розовым цветом. Электронка.              Когда ты со всех сторон окружён рамками, безостановочно сужающимися с каждым мгновением; тянущимися к тебе рамками – чтобы прихлопнуть, разорвать в клочья, сожрать; стягивающими тебе глотку, сжимающими челюсти и перекрывающими дыхательные пути. Или просто – рамками, молчаливо обездвиженными, какими-то по-обыденному простыми, но строгими до посинения, и этим, может, даже страшнее тех, что постоянно сужаются… В общем, когда ты вечно чем-то окружен, вечно безвыходным и незыблемым, любой твой вдох – уже протест. Горящий в груди, воспламеняющий сердце, лёгкие и горло, пока дышать не станет невозможно. А выдох твой – объявление войны. Отчаянное и может быть немного безумное – но разве в неволе можно сохранить здравомыслие? Протест и война. Которыми ты автоматически начинаешь жить. Потому что больше и нечем.              Вот как ощущался Хёнджинов выдох. Столкновение его горячего дыхания, перемешанного с чем-то до дури приторным, и хрустально чистого воздуха воцарившейся в декабре зимы. Вот как ощущался Хёнджинов вдох. Вот как ощущался весь Хёнджин – полностью и целиком, за раз, в своей дутой чёрной куртке, на фоне идеально белых стен – за исключением одной единственной – в идеально белом дворе, курящий свою ярко-розовую электронку, сам какой-то ярко-розовый: как протест и война, ради которых живёшь. Сынмин добровольно и намертво прилипает взглядом к его бледным губам, выдыхающим густой пар. И что-то теряет. Разум или связь с реальностью – не до конца ясно. Но приобретает куда больше. Кому нужна эта реальность, когда впереди Хёнджин – зеленоволосый, длинный и худой, пахнущий отвратительно сладкими яблоками. Реальнее, чем реальность.              Живее, чем жизнь.              Сынмин не курит. Но у Сынмина курил Джисон. Курил и сигареты, и электронки, а ещё свою беззаботную и счастливую юность – её пуще и отчаяннее всего, и её же выкурил без остатка (без остатка надежд и счастья в том числе). Курил год назад и год назад это дело бросил. Сынмин осуждает курение – неважно чего – но Джисона не осуждал. Знал, что он делал это, чтобы справиться. Чтобы не сломаться, должно быть, ещё сильнее. Хотя это в итоге сделало рану в груди только шире. Только кровавее. Джисон ошибся – подумаешь, все ошибаются. Это не стоило ему жизни – только её пары лет – и славно.              Сынминовы лёгкие тогда тоже никотином немного пропитались.              Сынмин осуждает курение, но Хёнджина почему-то не осуждает тоже – но не как Джисона. Джисона просто невозможно осуждать – это в Сынмине не заложено. Джисона вообще осуждать не принято. Он этого недостоин. А Хёнджин – наоборот.              Хёнджина можно осуждать за много что ещё, помимо курения: за излишнее безразличие к окружающим, за отсутствие уважения к старшим, за грубость и нежелание проявлять сострадание, за то, что он раскрашивает стены в непозволительно яркие цвета там, где это запрещено, в конце концов, – но Сынмин Хёнджина не осуждает. Просто не может. И когда электронка переливается на свету в чужих пальцах, когда Хёнджин затягивается ещё раз, наверное, чтобы лёгкие онемели, – это вызывает только восхищение.              Красиво. Красивый.              Сынмин вздыхает странно неуместно, странно громко и просто непозволительно мечтательно.              — Ты всё ещё здесь? — а Хёнджин на него не смотрит.              И будто обращается не к нему. Как будто к самому себе, к чему-то в голове, или к пару, например, которого так много, что он всё ещё ощущается почти физически. Хотя пора бы выдохнуть уже другое облако. К своему разноцветному хаосу на стене, спрашивая, не закрасил ли его ещё дворник? Закрашивал, много раз – Сынмин видел. Но этот пока ещё нет.              Хёнджин, в сущности и на самом деле, общается всё-таки к нему.              — А ты меня не прогонял.              — Верно.              Боже. Сынмина, должно быть, избрало само небо. Иначе почему Хёнджин с ним говорит? Почему он позволил ему остаться?              А липкое ощущение, что находиться здесь – зверское преступление, проходит. И Сынмин как-то вдруг больше не грешник, и, может быть, ему немного отпущено. Вместо этого появляется волнение, клокочущее в груди и щемящее сердце. Привычное, но странное такое волнение – хотя рядом с Хёнджином странно всё. Сынмин чувствует на себе чужой взгляд, хотя Хёнджин стоит к нему спиной.              Подумать только. Хёнджин, вообще-то, почти и не существовал раньше толком. Как тайная мечта – самая смелая из фантазий – был только на кадрах плёнки фотоаппарата, иногда появлялся на уроках – как призрак. Сынмину тогда так и казалось – что Хёнджин ему только виделся.              Нереально. Но сейчас вдруг очень наоборот.              — У тебя глаза красные.              Это потому, что я чуть не разревелся, когда Чанбин выдал нас с потрохами.              Но, может быть, Хёнджин понимает без слов.              — Почему я здесь? — а у Сынмина остаётся лишь умение задавать тупые вопросы и умение бесстыдно пялиться, но это секретно.              Хёнджин выдыхает – ответ на вопрос, облако яблочно-виноградного пара, безграничную усталость и тихий смешок.              — Это я у тебя должен спрашивать, — когда он поворачивается, в его глазах тихо и спокойно, а Сынмин оказывается слишком бестактным, чтобы от них отвернуться. Хёнджин, в общем-то, позволяет смотреть. Почему-то.              — Что?              — Это ты ходишь сюда за мной каждый день, — спокойные глаза стреляют. Попадают куда-то: в лоб, в грудь, в сердце. Куда-то.              У Хёнджина страшный взгляд. Острый и опасный. Распарывает грудную клетку.              Сынмин задыхается невысказанным. Потому что высказывать, в существе своём, нечего. Потому что Хёнджин подмечает резонно и чётко.              Сынмин ходит сюда каждый день. По протоптанной парой ног дороге. Под насмешливым взглядом домов и деревьев в округе. С фотоаппаратом на шее. Ему нечем оправдываться, нечем крыть, и во что бы они ни играли – Хёнджин его выиграет. А то, что тот обо всём узнал… Сам или от незатыкающегося Чанбина сегодня – не так важно. Это неловко. И неловкость царапает Сынмину щёки до красноты. Неловкость вгрызается в горло и давит на него до слёз.              Только Сынмину почему-то не стыдно.              Почему-то ему кажется, что Хёнджин его не обвиняет. И во взгляде его нет презрения или злобы – из которых обычно он скроен полностью, сшит, связан, будто Сынминова шапка мамиными спицами.              Точнее, как бы есть. Но именно потому, что Хёнджин без них – не Хёнджин. И по-другому никак.              А они – презрение и злоба эти – в общем-то, и не к Сынмину вовсе.              — Так что ты здесь делаешь? — долой взгляд. Голос у Хёнджина – вылитая сталь. Или наточенное лезвие. Сынмин дотрагивается по неосторожности или из любопытства, и ему отрубает пальцы. Неосторожность и любопытство обходятся дорого. Но не жалко.              Хёнджин пугает, но Сынмин почему-то не боится. Хёнджин скалится, шипит и выгибает спину – чёрный дворовый кот, облезлый и болезненно худой, и на зубах у него ещё осталась кровь недавней жертвы. Но Сынмин тянет к нему руку с робкой, застенчивой улыбкой.              Сошёл с ума и обезглавлен шуршащим, как фантики от чупа-чупсов, чувством в груди.              — Не знаю. Просто смотрю, — а ещё до глупости храбр. Почему-то.              — Сталкеришь. Думаешь, это законно? — Хёнджин щурится, и его глаза теперь – две острые полосы. Сверкают. Ядом, наверное. Хёнджин хмыкает, и его губы кривятся в ухмылке.              Сынмин её видел так часто и всё время для других. Ощутить на себе – какое счастье. Он разучился считывать чужую неприязнь. Иначе почему он её не чувствует?              — Фотик у тебя на шее зачем? Фоткал?              А Сынмин ведь фоткал.              Он вообще-то любит больше пейзажи и природу – пусть даже их городскую и скудную. Из человеческих моделей у него только несговорчивый Джисон. Сынмин в портретах не силён. Он не умеет фотографировать людей.              Но Хёнджина не нужно уметь. Хёнджин на всех снимках выходит чýдно. Это внешность его – такая сказочная и особенная – или объектив чувствует Сынмина: дрожь его пальцев, когда он жмёт на кнопку и щёлкает затвор. Или ещё что-то чувствует – что-то глубже и сложнее, чем пальцы. Но Сынмин предпочитает концентрироваться на них. Фотографии получаются немного смазанными – только из-за дрожи. Но так даже красивее. Атмосфернее, что ли. И как-то… по-настоящему. Хёнджин ведь тоже какой-то смазанный, сам по себе.              А ещё он бы страшно разозлился, если бы увидел эту скромную коллекцию.              — Прости, — в извинениях, в сущности-то, сожаления совсем не слышно. Сынмину непреодолимо хочется улыбаться, когда он смотрит на Хёнджина. Все его чувства в чужих глазах. Он потратит время на вину чуть позже. Обязательно.              Хёнджин прыскает в кулак. Со всей силы пинает какую-то ледышку у ног, так что она звонко отскакивает, ударяется о каменную стену и разлетается.              — Ну фоткай.               У Хёнджина, вообще-то, очень мягкая внешность. У него пухлые губы, искусанные и кое-где кровавые, красный от холода нос, ресницы длинные-предлинные, так что они наверняка щекочут щёки, когда он моргает. Родинка под глазом. А над глазом – проколотая бровь. У Хёнджина мягкая внешность – при каких-то обстоятельствах он мог бы походить на зефир. Воздушный, тающий и нежный. Сладкий. Не вяжется совсем с тоном его голоса.              Потому что от его тона у Сынмина на щеках шелушится кожа. Суше, чем декабрь. И, может быть, Хёнджину не следует знать, с какой скоростью щёлкает затвор фотоаппарата. Но он узнаёт.              Сынмин – он… На голову отбитый, оказывается. Но это только сегодня. Только сейчас, потому что Хёнджин ему разрешил. А Хёнджин немного отморозок и немного грубиян. Он страшный и, может быть, опасный для здоровья. Как курение.              Сынмин думал, он всегда будет следить за ним скрытно. А когда провалится – его убьют. Съедят, затопчут, изломают – сделают всё то, мечт о чём в Хёнджиновых глазах только прибавляется с каждым днём.              Но Сынмин фотографирует Хёнджина прямо сейчас. Вспышка ловит тяжёлый взгляд, шелушащиеся губы, пирсинг на брови и совсем чуть-чуть – настенную картину. Ловит даже крохотное шевеление губ, неясный вихрь, мелькнувший на мгновение в глазах. Фотоаппарат не запечатлеет ничего, кроме картинки, но кажется, на получившемся снимке отпечаталась и кровожадная тишина, и тихий, неясно, восхитительно грубый выдох, и обжигающий запах химозных яблок с виноградом.       И весь мир.              Сынмин, мать вашу, всё ещё жив.              — Не ходи сюда больше, — бросает Хёнджин. Он затягивается – розовый пластик в его красных от холода пальцах. Закидывает рюкзак на плечо. — Вот это щёлкни, — кивает в сторону белых цветов на стене. Как будто понял, что на сделанной только что фотографии картину едва ли заметно. — И скинь мне. Потом удали.              Сынмин хлопает глазами – и это всё, что он может делать пред этим жёстким тоном. Хёнджин – неважно, что на самом деле имеет в виду, – каждой фразой только крепче приколачивает к земле.              — Слышишь? — он давит.       Сжимает ладони на шее.              Сынмин послушно навёл камеру. Щёлкнул затвор, за ним – сердце. И рёбра наконец посыпались.              Холодный взгляд, грубый тон – только и всего, а Сынмин внутри уже – обломки и развалины. Придавленные ими эмоции, мысли, чувства. С Сынмином никогда не обращались особенно мягко. Он не неженка.              Просто…              — Теперь проваливай, — велит Хёнджин. — Тебе здесь не рады. И чтобы ни одной моей фотки в твоей штуковине больше не было, понял? Удаляй всё. Но сначала скинь мне подснежники. И это вот, — он махнул рукой на фотоаппарат, потом на своё лицо. Неопределённо промычал.              Сынмин понял.              — Кыш.              Взгляд у Хёнджина липкий, как смола. Пристальный. И острый. У Сынмина из-за него теперь, наверное, спина исцарапана в мясо.              А дорога за это время стала скользкой. Или ноги путаются. И Сынмин путается сам – у него в голове виноградно-яблочный туман, подснежники на вырвиглазном фиолетовом фоне и проколотая бровь. У него на шее фотоаппарат. И там тоже подснежники. И тоже бровь. Там Хёнджин, смотрящий в камеру.              Там смотрящий в камеру Хёнджин. Господи.       

***

             Джисон с ним не разговаривает. Он и обычно на уроках не сказать что разбрасывается словами, зато в перерывах всегда навёрстывает упущенное – тратит остатки душевных сил на жалобы, ворчание или (если день хороший) рассказывает о новом эпизоде своего любимого сериала с каким-то идиотским названием. Но сегодня всё не так. Сынмин знает причину. Сынмину стыдно.              Потому что его занятия по фотографии никогда не заканчивались после пяти. Об этом написано в расписании на школьной доске и на подкорке у Джисона. Потому что Сынмин всегда на связи и никогда не опаздывает. Разве что минут на пять. А когда ты стоишь на морозе целый час, вглядываясь в белое снежное ничто, пытаясь выловить среди десятков фигур, идущих прочь, одну единственную, движущуюся к тебе, и так ничего и не видишь, это бывает немного обидно. Даже если ты стоишь не совсем час. И если мороз не совсем уж и страшный. А Джисон – он такой. Он… своеобразный. Обычно понимающий, иногда – терпеливый, но из тех, кто всегда подсознательно только и ждёт момента, чтобы обидеться.              Сынмин его не винит: он об этом знал. Должен был помнить.              А Джисону нет дела до того, чем там Сынмин занимался, потому что тот сам ничего ему не рассказывает. Уже две недели как. У Джисона всё просто: Сынмин сказал, что будет в пять. Если что, позвонит. Но в пять, и даже в пять сорок не было ни Сынмина, ни звонка. Это несложно – на такое обидеться. Особенно такому, как Джисон.              Сынмин весь день думает, что они за друзья такие, если он от Джисона столько всего скрывает. Джисон в своё время не постеснялся ему прожужжать о Минхо все уши, а он сейчас боится признаться, что всё это время не ходил на занятия, а одержимо сталкерил самого неприятного из их одноклассников? Да, наверное, в этом и разница. Одно дело сказать лучшему другу, что ты запал на какого-то парня, которого этот твой друг никогда и не видел толком, а другое – признаться в восторженном преследовании одноклассника, которого твой лучший друг всем сердцем ненавидит. Крохотная, конечно, разница, но она есть.              Сынмин не может поверить, что так влип.              Джисон не даёт ему конспекты, не пинает его ногой под столом, даже не бубнит ничего себе под нос, пока строчит в тетради. Этот день почти не существует. Сынмин, можно сказать, почти в школу не пришёл – результат тот же. А он лохматый – этот Джисон. Куда лохматее, чем вчера. И синяки под глазами у него ужасные. И руки трясутся так, что ни одно написанное слово не разобрать. Он жалкий. Ещё более жалкий, чем когда-либо, и Сынмину стыдно вдвойне: легко представить, как изводил себя Джисон вчера вечером. Истерики из-за домашки наверняка подпитались мыслями о собственной никчёмности. Джисон очень легко верит, что он ничтожество. И как человек, и как друг. Что его легко можно забыть, бросить или предать. Вообще легко можно сделать с ним что угодно. Он поломанный. Даже не так – он полностью сломанный где-то там, внутри. И это просто так не починить.              Поэтому, когда Сынмин приносит ему шоколадку, на перемене сбегав за ней в магазин, он не ждёт никакой реакции. Ему просто хочется извиниться. Так, чтобы Джисон понял, что он извиняется искренне. А Джисон мало во что верит, и слова в этот список не входят. Но он любит шоколад. Не настолько, чтобы всё за него простить, правда, но хотя бы любит. Так что Сынмину ничего не остаётся, кроме как проглотить вину и заесть жалостью. Джисон шоколадку принял, конечно. Он, наверное, до безобразия голоден. Но так ничего и не сказал.              Сынмин понял, что уроки – это отвратительно, когда рядом никто раздражённо не шепчет себе под нос и не пихает тебя в плечо своим острым локтем. Невыносимо отвратительно. Он очень не хотел этого понимать. А потом, со звонком с пятого урока, что-то вдруг перещёлкнуло.              Он скинул вещи в рюкзак так, словно именно тот во всём виноват: совершенно не разбирая что и с какой силой туда пихает. К тому времени злость внутри уже закипала. На уроки, тянущиеся непростительно долго, на Джисона, что так непоколебимо обижен, и в большей степени на самого себя – за то, что такой идиот. За эти часы Сынмин уже успел придумать себе тысячу самых разных характеристик, половина из которых – нецензурные. Вина расковыряла ему лёгкие и встала комом в горле. Нестерпимо рвало душу.              А Джисон, в двух метрах от него насилующий свой рюкзак попытками уложить туда учебник, вдруг закашлялся. Так сильно, что, показалось, вот-вот задохнётся. Сынмин подлетел к нему тут же. Худые пальцы зацепились за рукава его рубашки, и какое-то время Джисон дрожал, прилипнув к нему, а потом вдруг остановился. На поднятом лице в свете старой лампы Сынмин увидел ужасно красные глаза. Слёзы напитали и склеили ресницы. Джисон всхлипнул. Потом ещё раз. И вдруг затрясся сильнее прежнего.              — Эй, всё нормально? — Сынмин схватил его за плечи, и Джисон тут же уткнулся носом куда-то в его шею. Ворот рубашки моментально намок.              Кашель прошёл – не факт, что вообще настоящий. Теперь Джисон бился в слезах.       Это хорошо, что в классе они остались одни. Ему хотя бы не нужно сдерживаться.              — Ты чего ревёшь? — Сынмин пытается заглянуть ему в глаза, но не получается. Джисон, когда ему нужно, прилипчивый до удушья. Он вцепился в Сынминову рубашку на спине, и его не отодрать, пока не позволит. Так что Сынмин может только обнять его в ответ. Ещё крепче.              Но он вдруг слышит тихое:              — П-прости… — и мигом приходит в себя.              Это же Джисон. Это же чёртов Джисон и его несуществующие нервы, будь они сто раз прокляты. Сынмин хватает и силой оттаскивает его от себя.              Всё лицо Джисона красное, нос течёт, и нижняя губа без остановки дрожит. Он и так-то небольшой, а сейчас, складывается впечатление, такого размера, что без труда поместится в карман. И он смотрит. Огромными своими круглыми глазами, залитыми литрами слёз, ещё не успевших вытечь, смотрит прямо на Сынмина. Господи, да он всё это время в себе их копил.              — Прости, пожалуйста, блять, я не хотел, я не могу вот так, — тараторит Джисон. Сынмин смотрит на него несколько секунд. Смотрит, смотрит. И притягивает к себе обратно. Джисон мычит ему в шею: — Я мерзкий, да? Прости. Я уже не могу. Прости-прости-прости…              — Тихо, — просит Сынмин. — Ты что говоришь вообще? Успокойся. Это я не прав. Я должен был хотя бы написать. Извини. Извинишь?              Джисон кивает несколько раз, кажется, так остервенело, что стирает лоб о Сынминову рубашку. Он сложный. Он до дури сложный – до дури, которой полна его голова. Он просто ненормальный. Но Сынмин медленно гладит его затылок, думает, что даже пару лет назад Джисон в объятиях казался больше, и тяжело вздыхает. Вот так всегда. Сначала он обижается до обморока, а потом его взрывает.              Джисон чувствует себя ублюдком, когда ведёт себя так. Но по-другому не может. Сынмин бы тоже считал его ублюдком, если бы это был не Джисон. Но это он: Сынмин его может оскорблять только несерьёзно. Никого лучше Джисона у него нет. Точнее, не так – из всех, кто есть у Сынмина, Джисон самый лучший. Никакой он не ублюдок. Просто ему очень трудно. Он пытается.              — Прости, — остервенело воет Джисон, но его бешено дрожащие плечи всё равно успокаиваются под медленными поглаживаниями тёплых рук, — я вёл себя…              — Всё нормально. Я переживал, но, знаешь, — хмыкает Сынмин невесело. — Мне полезно. Я тебя прощаю, всё, слышишь?.. Успокоился? Прощаю.              Джисон может врать и закатывать глаза, сколько ему только вздумается, но он любит обниматься. Он, вообще-то, холодная, непоколебимая глыба льда, но даже глыбы льда шмыгают носами, плачут и чувствуют себя дерьмом. И глыбы льда тоже нужно обнимать. Обязательно.              Сынмин одной рукой выуживает упаковку успокоительных и суёт в холодные дрожащие руки. Джисон запивает таблетки остатками из бутылки. Маленький, колючий, переломанный и едва живой.              — Ты хоть спал сегодня? — хмурится Сынмин, когда они с горем пополам покидают класс.              Джисон пытается свернуть на лестницу, но Сынмин тащит его в другую сторону. Джисону не нужно отвечать. Он еле ходит. У них на следующем уроке контрольная.              А в столовой людей почти никогда нет. Тут невкусно. Ещё душно и слишком много места, а когда каждое твоё слово уносит зловредное эхо, это совсем ни в какие ворота – неприятно. Мало кому такое нравится. Но Джисону просто необходимо поесть – Сынмин так решил, – иначе он грохнется в голодный обморок прямо на контрольной. Поэтому их нелепый дуэт приземляется за первый попавшийся стол, не особо разбираясь. За окном светло, точнее, бело: солнца нет, зато полно снега. Местами грязного, изредка подтаявшего, но какого-никакого. Зима. Поэтому тусклые лампы столовой, как бы ни завершали её тоскливый вид, не нужны.              Наблюдая, как Джисон вяло жуёт, ковыряясь палочками в лапше, Сынмин думает о том, как, наверное, всё-таки сложно быть им. И быть с ним. И что не представляет, как прожить хотя бы один короткий день из наполненной таблетками и стрессом Джисоновой жизни. И что бедный этот странный Минхо – каким бы сомнительным он ни был. Потому что, если он вдруг решит Джисону ответить, ему придётся с этим всем как-то уживаться. С этим, в смысле, с разноцветным и разношерстным грузом травм.              Это Сынмину относительно легко – он, можно сказать, привык. Ему слишком много чего хорошего есть терять, поэтому он уж потерпит, ему не так трудно. Тем более, пока Джисон доверяет лишь ему одному. Это практически дело чести. И дружбы, без которой они оба никуда. Но вряд ли у кого-то почти незнакомого найдётся столько терпения, чтобы с этим мириться. Нервные срывы и панические атаки – это едва вершина Джисонового айсберга. А он глубокий просто беспредельно.              — Можно я тебя завтра пофотографирую? — зачем-то спрашивает Сынмин. Бессмысленно и тупо. Просто занять чем-то их глупое молчание, заглушить стук палочек друг о друга. Ответ же очевиден.              — Ты нормальный? — а Джисон выглядит, как грозовая туча. Наверняка ему ещё и стыдно за ту истерику, что он устроил, но Сынмин её больше не вспомнит. Точнее, будет размышлять о ней молча. Чтобы не смущать. Не то чтобы он знает по себе, но это очевидно: Джисон уже хотел бы забыть её как страшный сон. Как и всё, каким-то образом показывающее его давно сдавшие нервы. Ему стыдно и у него краснеют уши.              — Чуть-чуть.              Ещё Джисон, видимо, думает, что, если он так грозно посмотрит на Сынмина, тот прекратит попытки выпрашивать. Но они это уже пару раз проходили. И Сынмин не успевает победоносно хмыкнуть, как лицо Джисона омрачается полностью. Как будто все его немногочисленные краски смываются в одно мгновение.              Сынмин поворачивает голову, и врезается взглядом в копну зелёных волос. Проколотая бровь и ленивый, надменный взгляд. Втирает что-то продавщице буфета. О боже. Сынмин сглатывает, пробегается глазами по долговязой фигуре вверх-вниз несколько раз, и вдруг неожиданно понимает, что впервые видеть её не хочет. Когда угодно, только не сейчас.              — Чё он тут забыл? — удивительно, как Джисон не давится собственным ядом, который выплёвывает, едва прожевав лапшу. Сынмин проклинает столовую и весь этот чёртов день заодно, молча отхлёбывая чай из чужой чашки. Холодный, переслащенный. Просто отвратительный. Нужно было оставаться дома. Притвориться больным, как и хотелось утром. Пошло бы оно всё.              Но он, в общем-то, думает, что ничего страшного. Сейчас Хёнджин отсюда уйдёт и перестанет нервировать. И своим голосом, доносящимся позади, и мрачным лицом Джисона, перебирающего все возможные ругательства. А то Сынмин скоро прямо на месте потеряет рассудок. Или сознание. Чёрт бы побрал и столовую, и лапшу с чаем, и долбанного Хван Хёнджина, закатывающего глаза.       Сынмин больше и не оборачивается на него: ждёт, пока голоса утихнут. Пока Хёнджин отстанет от бедной продавщицы, пока его нахальство перестанет заигрываться ярко-розовым и взрываться, раскрашивая эту огромную, до смерти серую столовую, не оставляя в Сынминовых ушах ни единого звука, кроме невыносимого звона.              Но голоса и правда утихают довольно скоро. Отморозок в Адидасе победил бедную женщину и она, в ярости, кидает ему какую-то булку почти в лицо. Не просит денег, еле держится, наверное, чтобы не нагрубить в ответ. Её смеряют холодные глаза – взгляд, превращающий её в песчинку. Всё. Сейчас он уйдёт. Сынмин чувствует, как грудную клетку перестаёт сдавливать нехватка кислорода. У Сынмина даже почти получается спокойно вдохнуть, но он тут же давится воздухом, только набранным в лёгкие. Потому что его вальяжно ударяют по спине.              — Эй, подснежник.              Грубость – едва ли. Обращение. Насмешливое, едкое, колкое. Но беззлобное. Ненавистью от него совсем не пахнет.              Ненавистью несёт от Джисона, дующего ноздри в оцепенении напротив. Красный от ярости, с палочками в руке – кто здесь ещё на самом деле отмороженный.       Он сейчас набросится. Сынмин готов поспорить, что Джисон, чёрт его дери, набросится прямо сейчас.              — Тихо, тихо, — фыркает надменный голос. Хёнджин, похоже, тоже это заметил. Ядовитый, как проклятый змей, на Джисона смотрит так незаинтересованно, что почти его не видит. Сынмин только теперь поднимает на него глаза.              Белая палочка от чупа-чупса. Она, конечно, она привлекает внимание. Не пухлые губы, растянувшиеся в презрительной полуулыбке. И глаза: пока в Джисоновых горит огонь злости, во взгляде Хёнджина всё давно погребено. Там нечему гореть. Холодный ад, самый настоящий.              И Джисон ему проигрывает. Между ними большая разница: Хёнджин ненавидит весь мир, без разбора, он скорее всего даже не знает имени того, на кого смотрит, и вряд ли вспомнит его через час, если спросить. У Джисона же неприязнь личная. А потому он слабее. Его куда проще извести – Хёнджину хватит оскалиться. И он показывает зубы.              — Успокойся, — бросает он, как кость бродячей псине. Джисон и пальца его не стоит. Чуть более тощий, куда менее длинный. И нервный, конечно, ещё безнадёжнее – в неисчислимое количество раз. Неуравновешенный. Хёнджин может дунуть в его сторону, и Джисон разлетится, как карточный домик.              — Иди нахуй, — просит Джисон. Это на фоне слов Хёнджина его – звучат почти как мольба. Он его терпеть не может. Он его так ненавидит, что не может принять свой очередной проигрыш. Такой неминуемый и быстрый. Даже палочки, зажатые в кулаке, не помогут.              — Ты чё взъелся? Я не к тебе пришёл.              И, когда Хёнджин оборачивается, перекатывая за щекой чупа-чупс, Сынмин вспоминает, что это всё, кажется, из-за него. Что он вспотел, поседел и почти умер. Господи, лучше бы он умер. Ведь Хёнджиновы пальцы бегут по его шее и останавливаются на плече. Сжимают так, что, не будь здесь никого, Сынмин бы вскрикнул.       Больно. Но не плечу.              — Чего тебе? — шипит он, едва сдерживаясь. И он не может звучать злобно. Ему, может, следовало бы, потому что пара огромных глаз напротив от него именно этого и ждёт. Но он не может. У него едва выходит звучать не так взволнованно, как на самом деле дубасит в груди сердце. Джисон смотрит на него как-то странно: прямо в глаза. Со смесью ужаса, непонимания и нестерпимой злости. Это травит.              — Я так и не дождался твоего сообщения, — объясняет голос сверху, и Сынмина ошпаривают тупые ногти, царапнувшие кожу плеча. Хёнджин одёргивает от него руку, вынимая чупа-чупс изо рта. И добавляет на несколько тонов ниже: — У тебя какие-то проблемы?              — У меня… нет твоего номера.       Самоубийца или психопат.              Хёнджин хмыкает. Чупа-чупс исчезает во рту, длинные пальцы хватают карандаш, мирно лежащий рядом с Джисоновой тетрадью на краю стола, и пишут тут же, в ней: восемь кривых цифр. И после них – грёбанный цветочек. На возрождение у Сынмина нет шансов: он и пошевелиться не может.              — Ёб твою мать, ты! Ублюдок! — взрывается Джисон, вылетая из-за стола. Он выхватывает свой карандаш из цепких Хёнджиновых рук, под едва удивлённый взгляд, и выглядит так, словно прямо сейчас всадит этот ещё недавно идеально наточенный грифель Хёнджину в глаз, но вместо этого просто толкает его в стену. У Джисона никогда нет сил, но сейчас он зол.              А Хёнджин не сильный. Ему просто всё равно.              — Проваливай! — Джисон этим словом заменяет весь бесконечный матерный поток, почти неудержимо из него льющийся. Мастерски заменяет.              Он выглядит как псих, и является психом, а другой – не менее отбитый, просто отбитый по-другому – выплюнув в его сторону очередное отравленное словечко, одно из миллиона в запасе, исчезает в дверях. Громко ими хлопает. Взрывает столовую со всеми её негорящими лампами.       Невидимый огонь оставляет вполне себе реальные ожоги.              — Чего он хотел? — Джисон переводит дыхание. — Сынмин!       Он опирается на стол, смотрит в свою тарелку с остатками в ней лапши, смотрит Сынмину в глаза, проходится до его впившихся в чашку пальцев, и возвращается. Совершенно преступно выведенный из себя. Громко дышит.       — Чего хотел этот кусок дебила, я спрашиваю?!              Сынмин бы рад соврать, что понятия не имеет. Что они впервые в жизни вообще говорят, и что он в душе не чает, о каких сообщениях шла речь. Но он смотрит в ошарашенные глаза Джисона, и не может лгать. Это самые искренние глаза на свете. Самые честные и в своём безумстве, и в бесконечно удручающем бессилии. Сынмин будет полным мудаком, если им соврёт. Джисону нельзя врать. Это просто не по-человечески.              — Мы… — и он пытается не врать, но под гневным взглядом ещё не успокоившегося лучшего друга это трудно. Потому что одно неверное слово – и в Сынмина прилетит тоже. Джисон его не толкнёт и не обматерит, наверное. Но они же, чёрт возьми, только-только помирились. — Мы встретились вчера… У нас был небольшой разговор. Он попросил меня скинуть ему фотографии.              Джисону нельзя врать, но Сынмин же всё-таки врёт ему про занятия. Он признается. Обязательно признается потом. Сейчас же – он почти сказал правду.              — Чего, блять? — хмурится Джисон. — Какие фотографии?              — Не знаю, — сглатывает Сынмин.              Внешне он больше Джисона в несколько раз. На самом же деле, когда Джисон злится, от Сынмина почти ничего не остаётся.              — Придурок, — неясно про кого, но, как бы там ни было, – правда. — Пойдём уже отсюда.              Он с сожалением, практически с болью, смотрит на свою тетрадь, помеченную неровным почерком. Несколько секунд не двигается, прикидывая, наверное, на важную ли часть конспекта заехали цифры, и вдруг вырывает страницу. Сынмин ловит брошенную прочь скомканную бумажку и прячет в свой рюкзак. Это неправильно, наверное. В этой негласной односторонней войне он должен поддерживать своего лучшего друга. Которого, к тому же, кроме него никто и не поддержит больше.              Но карандашный цветочек и номер телефона он сохранит.              По дороге в класс, пока Джисон пытается вернуться к повторению конспектов, Сынмин старается понять, куда девается его рассудительность в присутствии Хёнджина. Пытается понять, как с этой своей безмозглой смелостью ему всё-таки хватает сил не говорить всё, что приходит в голову; как сегодня вечером он будет писать Хёнджину; как отправит ему фотографии, которые вчера разглядывал до поздней ночи, стараясь запомнить каждую деталь, и почему Хёнджин назвал его подснежником.       

***

             У Сынмина сегодня нет никаких занятий по фотографии, и Джисон не просит его остаться учиться с ним, потому что он никогда, в общем-то, об этом не просит. Сегодня он планирует сидеть в библиотеке до последнего. Чтобы не идти домой. А Сынмин чувствует себя последним придурком, оставляя его одного. Джисон сидит там до вечера, потому что не хочет идти домой. Потому что дома, помимо травящей учёбы, Джисона ждут и домашние обязанности; потому что никому из его родителей и в голову не придёт позаботиться о сыне как следует; потому что в кругу учебников, оказалось, гораздо легче не чувствовать свою никчёмность, чем в кругу семьи. У Сынмина всё иначе, поэтому он уходит.       Может быть, однажды Джисону хватит сердца простить ему это. Он плохой друг.              Школьный двор запорошен снегом не больше, чем любой другой заброшенный угол по дороге домой, но выглядит здесь всё куда более забытым. Никому в голову не приходит чистить асфальт. Но это не проблема. Проблема – отсутствие фотоаппарата, когда всё белым бело. Хорошо, что есть хотя бы телефон. Сынмин щёлкает пару раз: угол здания, сугробы, голые костлявые ветви. Бело-серые пейзажи. Уныло и холодно, даже если просто посмотреть. Поэтому Сынмин любит фотографировать зиму: ничто больше на снимках не выходит так ярко и по-настоящему. Куда легче замёрзнуть, смотря на зимние фото, чем согреться, разглядывая летние…              А их школьный забор всегда расписан какой-то чушью, и Сынмин тайно презирает каждого, кто здесь что-нибудь оставил. Он думает, куда приятнее смотреть на чистый, ухоженный забор, даже если он ничем не отличается от ещё тысячи таких же в районе. На их же – точно вылили вёдра и вёдра отходов. Множество ругательств, объявлений, чьих-то номеров телефонов. У кого-то потерялась собака – позвоните, если найдёте; кто-то продаёт булки дешевле, чем в буфете; кто-то предлагает «всем неравнодушным» собраться на перемене под лестницей; кто-то отдаст свой телефон за ответы к завтрашнему тесту; кто-то посылает того, кто дал неправильные. Кто-то требует туалетную бумагу, кто-то – расчистить снег. Признания в любви Сынмин тоже пару раз замечал. Ему всегда казалось, это некрасиво. Уродливо, разноцветно, пёстро, криво, и очень похоже на мусор. Нет разницы: мусоришь ты в коридорах школы или на заборе – никому не нужны твои объявления о булках.              Сынмин имеет полное право так считать. Он видел целое искусство, рождающееся на уродливо серой стене. На фоне тех творений всё остальное – просто осквернение.              Сынмин всматривается в новые надписи на заборе, не скрывая неприязни, и едва успевает понять, что покинул территорию школы, как врезается во что-то мягкое. Дутая чёрная курта никогда не была так близко.              — Привет, подснежник, — пухлые губы растягиваются в улыбке, обнажая невидимые клыки.              — Боже! — Сынмин отпрыгивает от него, как ошпаренный, и хватается за лямку рюкзака. Ещё никогда его мысли не оказывались столь материальны.              Хёнджин, выше его на полголовы, стоит, облокотившись на злосчастный забор, и жуёт жвачку. Восхитительный в своей надменности. Сынмина пробирает дрожь. Хёнджин – это простуда, болезнь. Это температура под сорок, ломота в теле, пропавший голос и спазм в горле. Неизлечимый.              — Что ты тут делаешь? — Сынмин говорит, изнемогая от боли, и так случается всегда, стоит Хёнджину оказаться рядом. К нему просто нужно привыкнуть.              — Решил выловить тебя, когда этого сумасшедшего не будет рядом, — усмехается Хёнджин. — Провожу.              И Сынмин давится всеми словами, что только мог хотеть произнести. Спазм сжимает горло ещё сильнее. Проводит? Какое, к чёрту, проводит?              — Чего? — хмурится он. — Подожди. Зачем?              — Не задавай тупых вопросов, а, — Хёнджин скалится. Суёт руки в карманы своей куртки и пристраивается справа. Сынмину в самом деле не остаётся ничего, кроме как идти. В голове, обезумев, взвывает внутренний голос. Он точно спятил. Он просто с ума сошёл. — Далеко тебе?              Его зелёные волосы отчего-то пушатся. Они в совершенном беспорядке, и потому он похож на сонного воробья. Уши обвешены металлом. Он весь какой-то металлический. Сынмин ступает, стараясь не создавать много шума, и ощущает себя так, словно за ним увязалась огромная бродячая псина. Голодная и дикая. Один неловкий шаг – Сынмин станет её жертвой. Но пока она просто плетётся рядом. Незаметно его обнюхивает.              Он же не может утверждать, что Хёнджин не затолкает его в ближайшую подворотню, не изобьёт до полусмерти и не оставит валяться, глотая воздух. Он же отмороженный. На всю голову. Не представить, что он может придумать. Господи, да если бы кто увидел Сынмина в его странной компании, его тут же решили бы спасать.              Решили бы, но не кинулись. Боятся.              А Сынмин, почему-то, возомнил себя бесстрашным. Как будто ему и терять нечего. Хёнджин не славится драками, но, если что взбредёт ему в голову – готовым быть невозможно. А Сынмин идёт, на первый взгляд, как ни в чём не бывало. Разве что не напевает лёгкую песенку себе под нос. Интересно, Хёнджин правда хочет его избить?.. Может, он на самом деле всё ещё злится из-за вчерашнего? Он не может так просто спустить это с рук.              И Сынмин разглядывает длинную фигуру рядом аккуратно: боковым зрением. Хёнджинов профиль, удивительные для него зефирные черты лица; куда бежит его взгляд, никогда не останавливающийся на одной точке; его походку, вальяжную до сведённых челюстей. Он нескладный. Он вообще весь какой-то неправильный. Это пугает. Но не больше, конечно, чем заставляет смотреть ещё. Сынмин даже почти пропускает поворот.              — Нравится подглядывать за уличными художествами? — вдруг спрашивает Хёнджин. Сынмин едва привык к звенящему безмолвию, поглотившему их заживо, но даже это оказалось проще, чем воспринять заданный вопрос.              — С чего ты решил? — действительно.              — Ты так глазел на наш уродливый забор. Я подумал, у тебя к нему какой-то даже научный интерес.              Сынмин пропускает момент, где было бы уместно улыбнуться. Абсурд.              — Не вижу в этом смысла, — если это не твои картины.              — Вот как, — хмыкает Хёнджин.              В этот момент Сынмин на него смотрит – неосознанно даже, так, почти автоматически. Ловит полуоскал, закусанную губу. И понимает, что Хёнджин, вообще-то, живой. И далеко не только в фантазиях, а даже какой-то чересчур: по нему этого не скажешь ни с первого, ни с десятого взгляда.              Хёнджин, в этом своём бессменном чёрном спортивном костюме, такой яркий, что хочется жмуриться, – прямо как краски из баллончиков, которыми набит его рюкзак. Запутанный и непонятный, как его зелёные волосы с чернеющими корнями. Сладкий, как его любимые чупа-чупсы, и до жути приторный, как яблочная электронка в его неглубоком кармане. А ещё близкий: такой загнанный в рамки, непонятно какие, но такой свободный от всего сразу, что хочется заплакать прямо здесь и сейчас. Заорать как резанный и затопать ногами. Потому что вот такой Хёнджин – какой-то слишком и чересчур, но при этом его всегда недостаточно. Сынмин еле держится, чтобы не рассыпаться на осколки прямо на этой дороге, но это кажется невыполнимой задачей – он вот-вот взорвётся, как сверхновая, от бурлящих внутри эмоций.              — А мою бессмысленность тогда зачем фоткал? — это не добрый вопрос, вовсе нет. Он звучит так, как слова, после которых лучше бы заткнуться. Или говорить лишь то, что будет правильно. После таких слов нет места честности и прочей чуши, за которую можно получить.              От Хёнджина легко получить. Можно покляться: он точно сжал кулаки в карманах.       Подворотня, в которой можно оставить труп, ждёт за углом.              Но даже с этим, Сынмин почему-то решает: плевать. Хёнджин не звучит как человек, готовый слышать про себя что угодно. Ему нужно ответить так, как он хочет. Чтобы его устроило. Никак не честно.       Но Сынмин – самоубийца – сглатывает и прочищает горло именно для честности.              — Это красиво, — говорит он. Когда Хёнджин рядом, с ним творятся необъяснимые вещи. Человек, потерявший рассудок, разве может бояться потерять что-то ещё?       Сынмин думает, что его кровь здорово украсит белоснежную дорогу, и продолжает.       — Ты… Ты, когда рисуешь там, во дворе… Мне кажется, это слишком. Там всего просто слишком. Ты там не такой, как в классе. Ты больше нигде таким не бываешь, я думаю. Таким свободным, что ли, или настоящим. Это странные чувства, я не могу передать их в словах. Понимаешь?              На лице Хёнджина не написано вообще ничего. Он каменным взглядом смотрит прямо Сынмину в глаза, и тот почему-то их не отводит. Самоубийство самое настоящее. Добровольное – что ещё хуже. Клиника.       — Ты один, когда рисуешь, поэтому можешь быть собой. Мне так кажется, потому что я чувствую то же самое, когда фотографирую. Только я не могу создать ничего сам – только запечатлеть. А ты можешь.              — Что ты несёшь? — хрипит Хёнджин.              — Ты обычно очень мрачный, знаешь. Везде, но не там, — а Сынмин говорит так уверенно, точно изучил Хёнджина вдоль и поперёк. Будто его фотографии на плёнке помогли рассмотреть его изнутри. Но Хёнджин – отморозок, и Сынмин не лучше. — Это просто то, как я чувствую, ладно? Ты же спросил причину. Я не видел ничего нежнее твоих подснежников в тот вечер. И ни единую твою картину не смог переплюнуть ни один пейзаж в моём фотоаппарате, — и чтобы не сойти с ума в молчании, в очередной раз повторил: — Ты там свободен, когда рисуешь. Ты настоящий.              Хёнджин кривится. Поджимает губы и, кажется, сжимает челюсти. Его глаза носятся по Сынминовому лицу с бешеной скоростью. Ужасно тяжёлый взгляд. В нём столько всего можно прочитать, но Сынмин не берётся – не хочет, чтобы было больно. Он и так сказал лишнего. Он не должен был, он это понимает. Но уже поздно.              — Это ты почему решил? — холодно режет Хёнджин, опуская голову, но не отрывая взгляда. Как зверь, готовый вот-вот наброситься. Сынмин – беззащитная жертва. По собственной воле.              — Это по опыту, — глупость.       Весь опыт Сынмина, в сущности, – опыт других. Он знает, что такое быть сломанным жизнью, потому что дружит с поломанным Джисоном. Знает, как ведут себя безголовые, но счастливые болваны, потому что Чанбин частенько ошивается около него. Знает, что такое целую ночь учить физику и написать тест на тройку, и знает, что такое не открывать учебник и сдать лучшую работу в классе. Понимает, каково быть загнанным в угол, и каково оставаться свободным даже в таких реалиях. Сынмин много знает. Но сам он, в существе своём, никогда ничего особенно не испытывал.              Хёнджин выплёвывает жвачку и со всей силы втаптывает её в снег. Хрустит пальцами, и Сынмин прикидывает, когда хрустеть будут его кости. Думает: вот оно, сейчас. Но вместо удара, длинные пальцы только ныряют в спутанные зелёные волосы. Выныривают, чешут шею, предплечье, пробегаются по тощему запястью. Снимают и надевают металлическое кольцо.              Хёнджин поднимает свои тёмные глаза, чтобы прожечь в Сынмине ещё одну дыру, в дополнение к множеству прошлых.              — Только попробуй кому-нибудь об этом рассказать.       Нет. Сынмин будет собирать по асфальту совсем не сломанные кости. Сердце.
Примечания:
14 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (4)