Холст, масло

NC-17
В процессе
6
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 9 страниц, 3 912 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

vitruvianischer mensch

Настройки
Сегодня хоронят художника. Заключительный акт. Толпа — бармен и пара гостей, молчаливая, почтительная, философствующая. У каждого в руке по бокалу, но у каждого — по разным причинам: бармену — для заведённой полировки стекла своей пятнисто-пыльной тряпкой, гостям — здесь сложнее, на их хмельных лицах маска весёлой невменяемости, которую хочется запечатлеть углем на салфетке, скомкать и выбросить. И только Жан Моро своим полупустым бокалом отдаёт дань неуважения мёртвому художнику — самому себе. Он чувствует себя полным ничтожеством. Душераздирающий вопль отчаяния в голове сводит его с ума, но он не может его подавить — тот звенит в ушах, звенит так, что хочется начать биться черепом об стенку, пока тот не треснет и из него не потечёт вся та желчь, скопившаяся в крови. Жалость к себе, самое мерзкое из чувств, душит под самым кадыком и плотнее затягивает свою удавку, когда бармен спрашивает, налить ли ещё. Рвотные позывы от радиоактивной смеси в желудке сигнализируют, что на сегодня хватит — он выкладывает на стойку смятую купюру, не распознавая цифру на ней, залпом осушает остатки кислого вина и под стулом находит свой портфель с красками. Больше упования ненавистью и обидой он не переживёт. По-январски зимний холод кусает его за голую шею — он потерял шарф, кажется, когда садился в такси, или когда выходил из него, точнее, вываливался из салона, качаясь, как мачта корабля в ненастный шторм, в обоих случаях его сознание уже было беспокойно и туманно. Этот шарф был не важнее обёртки от конфеты, но ему всё равно дурно от своей рассеянности. Жан не хочет возвращаться к себе домой. Там — уже не то, что люди называют «творческим беспорядком», а самый настоящий армагедон: разбросанные вещи, поваленная мебель, разбитое кашпо и в клочья разодранные картины. Там — квинтэссенция всего, что Жан когда-то трепетно собирал и расставлял по местам, но сейчас эти вещи служили напоминанием о собственной неполноценности, о выгорании, для творческого человека значащем то же, что и лишение собственной жизни. Распахнутым окном в затылке. Болит. Из его груди будто вырезали все органы, оставив сутолоку звенящей пустоты. Болит от того, что он больше не видит смысла возвращаться. Лечь спать среди этого беспорядка — в квартире и в его мыслях, — чтобы потеряться в беспамятстве. Для жертв оно ничего не меняет: не будет ни оправданий, ни публичных извинений, ни похорон по первому разряду. Хоронить собираются не только человека — вместе с ним хоронят старые идеалы. Нелегко жить в мире без надежды. Она осталась где-то на дне бокала, который сейчас наверняка полирует бармен — варварски сметает последние крупицы, радуясь, что безнадёжные люди оставляют хорошие чаевые. Окончательно замёрзнув, он направился прочь от холода и гнетущих ярких вывесок ночных заведений. Без чёткого направления, туда, куда глаза глядят. В чемоданчике, который Жан до сих пор таскал с собой, небрежно толклись краски, тюбики во вмятинах, и кисти — если он уже всё решил, почему продолжает держать их у пульса? Почему не выбросит в ближайший мусорный бак, где им самое место? Лучше бы алкоголь действовал, как окислитель — можно стереть даже самые старые краски, но у всякой новой боли был прочный иммунитет ко всем панацеям. Нетрезвое сознание раскачивало землю под ногами, как при ходьбе по верёвочному мосту: равновесие уступало притяжению, едва не подкашивало на кочках неровного асфальта. Инстинкты, к счастью, берут инициативу на себя: ведут Жана к метро, покупают ему билет в одну сторону, не дают уснуть на жёстких креслах, ведут к небольшой стеклянной студии. Находят ключи от заднего входа. Раздевают до тонкой рубашки и носков, когда тело чувствует тепло отапливаемого помещения. Запах картинного лака бьёт по несовместимости с миксом субстанций внутри него, и Жана всё-таки выворачивает наизнанку прямо в ведро с промышленными отходами. Он стонет от пульсации в висках, как от удара под дых. Его тело чувствует себя побитым и немощным, жарким, будто брошенное в бурлящий адский котёл. Может, так оно и было, и это — лишь подготовка к худшему, чистилище перед тем, когда он обнаружит себя в луже рвоты, пота и скипидара завтра — вымазанный, вымученный, гниющий в собственном унынии. Ему не хотелось ничего, кроме прочной заглушки чувств. Потому что не важно, если он проснётся, не понимая — зачем. Потому что, засыпая около незавершённой картины, Жан знает, что он её никогда уже не закончит.

***

Что-то, не прекращаясь, стучит. Кто-то, не переставая, спрашивает, есть ли кто внутри. Оторвать себя от пола кажется такой же непосильной задачей, как не послать этого настойчивого проходимца на три буквы. Жан даже не понимает до конца, на каком он кругу ада — если не оказался где-то ниже, — пока пяткой не задевает ножку шаткого мольберта. Замедленно, до него всё же доходит: он в своей студии. В глазах двоится, когда он, держась за всё подряд, что попадётся под руку, встаёт. Видит себя в отражении стеклянной рамы и понимает, что встречать кого бы то ни было в таком виде — с вороньим гнездом на голове и без штанов, — совсем моветон. И если второе исправить достаточно просто, потому что штаны гирляндой свисали со стула, первое никак не поддавалось манипуляциям. Чёрт с ним, он никому не должен выглядеть хорошо. В гудящей от похмелья голове не возникало ни малейшего представления, на кой чёрт кому-то понадобилась его студия. До своих запойных каникул он отменил все деловые и личные встречи и ещё отключил телефон — чтобы не иметь соблазна назначить все заново. Удивительно, как входная дверь ещё не сорвалась с петель под таким настырным желанием попасть вовнутрь. За плакатом, висящим на стеклянной двери с той стороны, не видно лица этого раздражителя. Только ноги. А именно — только красные конверсы. — О… — срывается с губ молодого человека, когда его попытки достучаться увенчиваются успехом. — Я уже и не надеялся, что кто-то здесь окажется. Думал, не по адресу. Это ведь вы ищите нового натурщика? Из всех слов Жан понимает только «не надеялся». Всё остальное — белый шум, телефонирующий через едва вменяемое сознание. Он не открывает дверь настежь, держит на щели, через которую по полу тянется золотой луч. Дыхание нового дня ощущается непривычной печалью — скулит в груди, напоминая о том, что бесполезно пытаться из этого оправиться. — Нет, не ищем, — осипший, хриплый голос звучит чуждо. Это был не он, наблюдал за «собой» от третьего лица. И этот вопрос — какая-то ошибка, больше не имеющая к нему ничего общего. Жан закрывает дверь, как вдруг в щель проталкивается носок конверса. — Постойте! — не унимается человек, и Жан видит его смуглую ладонь, препятствием вклинивающуюся промеж. — Я стоял здесь пятнадцать минут… — Это ваши проблемы, — Жан тянет ручку, но дверь не поддаётся. Пузырящееся в крови раздражение сменяет уныние, действует лучше любого анальгетика от душевных травм. — Уделите мне хотя бы пять минут? — в голосе этого человека слышится мольба, до такой степени он не даёт двери закрыться, будто вместе с ней упускает важный шанс. Свой он уже упустил — так с какой стати давать другому человеку повод обрести собственный? — Пожалуйста? Мне правда очень важна эта работа. Я приехал из другого города в поисках вашей студии. Это выше его сил — лицезреть неуёмное упорство, когда он сам положил на себя руки. Стыд мерзко шевелится в области живота, подобно червяку. Ему больше не нужны ни картины, ни рисование, ни уж точно натурщики, приезжающие из чёрт знает каких мест. Параноидальные мысли о том, что это был и не натурщик вовсе, тревожили нутро, и он в который раз ненавидит себя за хроническое любопытство, когда ослабляет хватку и открывает дверь шире. Только любопытство — ничего больше. Перед ним — если не статуя Аполлона, то некто, отчаянно под него косящий. Вытянутое загорелое лицо обрамлено короной золотистых волос — видно, не натурально светлых, но, чёрт, как же ему шло это осветление. Глаза, смотрящие так искренне, что оживляли что-то давно позабытое, были распахнуты, но, как только увидели хозяина студии во всей своей сумасбродной красе, весело сощурились. Жан не мог оторвать взгляд от россыпи веснушек на острых скулах. Вернул себя с небес на землю, когда незнакомец прокашлялся и кивнул на свою протянутую руку. — Похоже, у кого-то был хороший вечер, — без тени стеснения произнёс парень и улыбнулся, когда Жан, замявшись, пожал ему руку — сухую и тёплую. — Джереми Нокс, очень рад встречи с вами. Вы ведь… Жан Ив Моро? — Да, — растерянно ответил Жан, на секунду забыв, как звучит его имя. Незнакомец, представившийся Джереми, счастливо оскалился — зубы у него, конечно же, ровные и белые. — Сразу это понял, — гордость в перемешку с радостью рвалась из всех щелей. Джереми достал из бокового кармана рюкзака, который Жан заметил не сразу, сложенный в два раза флаер, бережно раскрыл и демонстративно развернул лицевой к нему. — Знали бы вы, как популярно ваше объявление там, откуда я прибыл. Многие хотели очутиться на моём месте, но не у каждого были возможности отправиться в город. Точнее, в полной мере их оказалось у меня, поэтому — я здесь, стою прямо перед вами. На листке, распечатанном в красках на хорошей журнальной бумаге, значилось объявление по поиску натурщика — любого пола, любой национальности, любого социального слоя, от восемнадцати лет минимум, чем интереснее — тем лучше. Жан вспомнил, как работал над его дизайном со своим пиар-менеджером полмесяца назад, и дал себе мысленную пощёчину: он совсем забыл об этом… — Если вы не возражаете, — продолжил Джереми, убирая влажные от пота волосы со лба слишком изящным жестом — ну не могут так вести себя люди в повседневной жизни: — мы могли бы поговорить в более укромном месте. Я расскажу о себе, вы на базе рассказа и, ну, меня, примете решение, подхожу ли я вам, как натурщик. Сразу признаюсь, что опыта у меня нет, и в искусстве я полный ноль, но желания попробовать себя в этой сфере — хоть отбавляй. А, и ещё у меня с собой резюме с указанием прошлых работ. Хотите взглянуть? Недосвежеванное нет врастает в корень языка. Тем больше Жан не желает мириться с абсурдом происходящего, чем больше этот жизнерадостный и на всё готовый парень тащит за своей невинной улыбкой очередь из призраков, с которыми Жан не знает, что делать. Один из них сейчас смотрит на него из чужих рук — объявлением с собственноручной подписью, не осуществлёнными планами, стоящими за ней в момент учреждения. Он решил обходить стороной всё, что касается творчества. Думаешь, что всё забудешь, — раз не думаешь о нём, то всё забудешь, а оно раз — и тут как тут. Настоящий закон подлости. Засунуть бы эту подлость куда подальше. Из головы ещё не выпарился алкоголь достаточно, чтобы принимать решения — учитывая, что до этого ему казалось, что он уже всё принял, — и нести за них ответственность. Когда в решении участвует другой человек, сложнее откатить его и потом пытаться объяснить, что всё это было ошибкой, что ошибаться может каждый, но не каждый может себе в этом признаться. Ошибка в том, что Жан уже посмотрел на этого парня, Джереми Нокса, как на творческий объект самого непокорного из всех художников — генетики. В том, что при всём своём отрицании он представил, как этот парень будет смотреться под настроенным светом, какими оттенками будет отливать его бронзовая кожа без этой футболки с эмблемой гладиатора, и какие краски Жан использует, чтобы передать его красоту. На извечный философский вопрос, для чего нужно искусство, Жан всегда отвечал просто: для красоты. Джереми с его очаровательными ямочками и карамельными глазами, в которых бликами играет солнце, был одним из самых красивых людей, что Жан когда-либо встречал. И сейчас этот внешне превосходный парень не спускает с него взгляда в ожидании вердикта. Жан чувствует себя настоящим циником, который ко всему прочему, оказывается, умеет смущаться. — Мне прийти в другое время? — Джереми осторожно интересуется, воспринимая затянувшееся молчание буквально: непрямым отказом. — Если вам нужно время, чтобы обдумать… — Не нужно, — резко отрезает его Жан, забирает флаер и, перенося вес на одну ногу в более непринуждённую позу, ещё раз внимательно вчитывается в написанное. — Восемнадцать есть? — Есть, — с готовностью усмехается Джереми, — Уже как восемь лет — есть. Когда все цифры несложной математикой встают на места, Жан вздёргивает брови. Мало того, что этот парень органично вписался бы в любую студенческую фотографию, он ещё и был старше самого Жана — с разницей в три года. Впрочем, внешность сама по себе обманчива: он вполне бы мог дать ему и все тридцать, и все шестнадцать. — Тогда… — он собирает листок по уже намеченным сгибам, прячет его в карман и понимает, что он пустой, — Одну минуту. К счастью, учинённая поножовщина коснулась только его квартиры — в студии всё было убрано с тех пор, как сюда заглядывала его горничная, то есть пять дней назад. Жан находит нужное в выдвижном ящике рабочего стола в его мини-офисе, где хранилась вся бухгалтерия, и возвращается к Джереми, который тёр носком кеда камень и что-то себе насвистывал с жутко довольным видом. — Мои контакты, — коротко оглашает содержимое визитки и протягивает её, приличия ради перешагнув за порог. — Завтра в полдень. Если устраивает — жду в этом здании. И пожалуйста: воспользуйся задней дверью. Ни к чему, чтобы Жана, пропащего из всех радаров, видели на рабочем месте работающего. Но озвучивать это без надобности: Джереми без лишних вопросов кивает, рассматривает визитку, будто получил в руки настоящий клад, и выразительно улыбается Жану, у которого от этой улыбки перехватывает дыхание. — Я приехал сюда ради работы с вами, — в который раз повторяет он, и Жан прочно думает о том, чтобы до начала всего установить с ним чёткое правило: без лести и подхалимства, — поэтому меня устроит любой график. Я гибкий. И не только во време… Жан закрывает дверь быстрее, как услышит окончание. Приток крови к коже он списывает на замедленный симптом похмелья и решает первым делом зайти в аптеку за лекарствами. И ещё решает, что пора завязывать — но в этот раз не с искусством, а с алкоголем и неравнодушием к красивым людям.

***

Существуют пользующиеся дурной славой места, отсылающие в плохие воспоминания и оттого задевающие пусковой фактор. Его квартира являлась одним из таких мест, в которое, вообще-то, сейчас было лучше не соваться. Но Жану необходимо как-то отсуществовать до завтра, чтобы не свихнуться от голода и слоя грязи на теле — душ он не принимал с позавчера, что шло вразрез с его гигиеной. Все вещи лежали в завидном постоянстве — так, как упали, перевернулись, деформировались. Застыли в том моменте, в том аффекте, горячности, когда Жан вымещал из них свой душевный порыв. Носком ботинка бороздя лужи разбитых стёкол, прокладывая себе путь вглубь комнат, он вспоминает слова философа про искусство хаоса и теорию трэш-арта — в совокупности этот шедевр нуждался в доброкачественной уборке, Жан уже наметил звонок горничной с запросом на как можно скорейшую дату. Он принял холодный душ, с удовольствием избавляя себя от гнёта закрадывающихся подозрений. Поужинал остатками готовой еды в пластиковых контейнерах из холодильника — трёхдневной свежести. Лёг спать на скомканные простыни в одних только шортах — самых чистых из всех, что удалось найти в чудом уцелевшем шкафу. Жан не поставил будильник — и больше пяти часов он не проспал. В студию прибыл на такси, отказавшись пользоваться метро — это злостное место привело его в начало всех грядущих бед, отныне он ему не доверял. Наручные часы показывали без двадцати, когда Жан выходил в переулок, прямиком ведущий к заднему входу. Джереми Нокс сидел на низких перилах, широко раздвинув ноги. Он ритмично кивал головой под бит, который, похоже, слышал только он, и иногда притоптывал ногой. В тех же конверсах. Жан наблюдал за ним оценивающе: прикидывал, куда лучше не класть тени, а куда наоборот — наложить, чтобы подчеркнуть достоинства его линий. В каком хаотичном порядке уложить его волосы, чтобы они открывали ровный, загорелый лоб, но не полностью. Куда положить его руки и под каким углом выпрямить ему спину. Отныне Джереми Нокс — его натурщик, всё равно, что ваза с фруктами. У Жана были все полномочия распоряжаться его статью так, как ему нужно. — Доброе утро! — он вытаскивает наушники из ушей, когда замечает Жана и не замечает, как тот пялится, бодро встаёт и тянет ему руку на манер приветствия коллег. Жан её жмёт, не разделяя энтузиазма. — Не мог дождаться, маялся всё утро. Спорю, что ты ещё не завтракал. Любишь кофе? Жан предполагает, что это может оказаться затравкой к совместному походу в кофейню и хочет отказаться под предлогом немеренного количества работы — и придуманной нелюбви к кофе, — но в руках Джереми вдруг оказывается картонная подставка с двумя стаканами. И в этот момент его, Жана, живот издаёт самые красноречивые звуки из всех возможных: он стынет с комком тревожного стыда в горле, Джереми же понятливо щурится, и, к счастью, ему хватает такта не раздувать из мухи слона; он легко вкладывает один стакан в безвольно повисшую руку Жана, с необъяснимой нежностью накрывая его сомкнутые вокруг пальцы своей ладонью. От этого, казалось бы, небольшого и ничего не значащего жеста Жан чувствует отторгающий трепет где-то в груди. — Американо, — просто поясняет Джереми. Он проникает в личное пространство Жана слишком беспечно и слишком неуловимо, впрочем, не то, чтобы Жан уже чему-то удивлялся и противился. — Сахар у меня с собой, если любишь подсластить. Курируя себя неоднозначными чувствами, он не сразу понимает, как гармонично Джереми переходит на неформальное обращение — будто они не один год работают над проектами в содружестве и вот снова встретились спустя несколько лет. Лёгкость, с которой Джереми Нокс адаптировался к карьерным нишам, была поразительной. Жан попытался представить его на других работах — и смог. Стоило, наверное, заглянуть в его резюме, — интерес к его прошлому столь же излишний, сколь чуждый, но по этой же причине Жан принял его вопреки тому, что сам не планировал возвращаться к кистям. Но ещё поразительнее выглядели его медовые глаза, которым невозможно солгать и которые тоже не лгут. Получится ли у Жана передать на холсте их особость? — Он остынет к тому времени, когда мы закончим, — вместо благодарности цедит Жан, врубая прагматизм на максимум. Достаёт ключи и открывает дверь, пропуская сначала Джереми со всеми его пожитками, затем себя, после чего щёлкает замком — на всякий случай. Джереми не соврал про отсутствие практик в искусстве: он медленно, как в замедленной съёмке, бродит по широкому полупустому пространству, со всех сторон освещённому солнцем, и, задрав голову, рассматривает преломляющуюся игру света в стеклянном потолке. Разглядывает деревянные рамы, выставленные вряд у дальней стены, мольберт, бесчисленные кисти и шпаклеватели для работы непростыми техниками. Ничего не трогает — за это Жан его про себя благодарит, пока снимает с себя верхнюю одежду и обувь. — Можешь разуться, — здесь голоса звучат эхом, поэтому достаточно шепнуть, чтобы услышать себя же из противоположного конца: — Я предпочитаю не стеснять себя в движениях за работой. Все вещи оставь в санузле, если нужна ширма — я специально притащу её из склада. Джереми остановился в центре зала — там, где его было видно лучше всего, сидя за мольбертом, и там же, где в одну точку собирались солнечные лучи. Самое просторное и яркое место. За ним — белая стена, которую Жан всё никак не распишет уже несколько лет. — Ширма? — в трансе от пребывания уточняет Джереми, смотрит на Жана, и его взгляд становится осознаннее, а сам он задумчиво проводит ладонью по щеке. — Хочешь, чтобы я убрал за неё вещи? — Хочу, чтобы ты разделся. Минута молчания — на самом деле прошла всего пара секунд, но Жану они показались целой минутой. Джереми таращился на него так, будто увидел кумира всей своей жизни, и под этим взглядом Жан сглотнул ком. Он ведь не имел в виду… — Ты ведь не думал, что натурщики позируют в одежде? — осторожно спросил он, на что Джереми замахал рукой. — Нет. Нет, конечно не думал, — он был на грани разорения, но, уделив обдумыванию всего несколько секунд, расслабился и дерзко улыбнулся: принял этот вызов, — Я на то и рассчитывал. У меня хорошая атлетическая подготовка, есть, что показать. Смотри внимательно. С этими словами Джереми начал снимать с себя вещи, решив не прятаться за ширмой и почему-то начать с растёгивания своих джинс. Жан скрестил руки на груди, оперевшись поясницей о край стола со строительными красками. Он смотрел. Его невозмутимое лицо — оплот профессионального равнодушия — вытягивалось с каждым сантиметром открытой бронзовой кожи, поэтому Жан упёр язык в щёку, держа себя в руках. С давних пор его слабость к спортсменам стала не простым эстетическим влечением; пока его однокурсники предпочитали рисовать балерин и лошадей, Жан в своих выпускных работах изображал тела людей, связанных с профессиональной атлетикой. Он передавал правильные изгибы их тел, любовно обрисовывал их напряжённые мышцы в критические моменты, чаще — запечатлевал их победный клич, ведь нет ничего лучше человека, который поистине своими силами добивался незримых высот. В висках снова прокатилась пульсация, но уже не от интоксикации. Рот наполнился голодной слюной, когда Джереми, выпутавшись из штанов, повернулся к нему спиной, обнажив свои голые ноги — поджарые, рельефные, с упругой задницей под белоснежными боксерами. Футболка задралась за утягивающий пояс, у Жана дрогнула рука, чтобы самому подойти и выправить, а лучше сразу снять лишний кусок ткани. Благо, Джереми не стал медлить, справившись с ним сам. По его спине нужно писать анатомические книги — настолько превосходно слаженной мускулатуры не было ни у одной резиновой куклы. В сравнении с узким тазом, плечи Джереми были шире — не намного, но в идеальных для его роста и телосложения пропорциях. Нет, просто смотреть — выше его сил. Жан пожирал взглядом его тело, облитое полуденным солнцем со всех углов. Малейшее телодвижение Джереми дурманило рассудок. Жан чувствовал, как хочет писать, писать и писать картины, размашистыми движениями, детальной прорисовкой, быть с полотном то грубым, то нежным, вываливая в него весь спектр чувств, будто в личного психотерапевта. Невозможно, чтобы Джереми не наслаждался этим вниманием. Он покрутился на одном месте, двумя руками взъерошил свои волосы, отчего его грудь напряглась — ничего более привлекательного, чем самые обычные действия в исполнении этого парня, Жан никогда не видел. Когда он своими длинными пальцами схватился за край белья, у Жана началась трястись нога и ныть коленная чашка. Он накрыл ладонью нижнюю половину лица, чтобы не начать реагировать, как человек, у которого личной жизни не было десятилетиями. Джереми оглянулся на него через плечо, и его улыбка стала широкой и… вызывающей? — Вижу, тебе нравится, — обмолвился он так тихо, что Жан выгнул бровь, не расслышав, но Джереми уже громче продолжил: — Теперь ты видишь меня изнутри и снаружи. Можешь не торопиться, пока принимаешь решение. По крайней мере всё, что я до этого рассказал о себе — правда. Вздох — комок синтетической ткани гармошкой складывается у щиколоток. Джереми решительно перешагивает из него, пяткой откидывая куда подальше. На вздохе Жан забывает, что нужно выдохнуть. Трясётся уже не только его нога — трясётся всё его нутро от умалишённо бегающего взгляда. Он опасается смотреть в область таза: делает максимально всё, чтобы закончить на бёдрах и груди, но взгляд всё равно вскользь прыгает по мосту этих частей тела. Чёрт бы побрал Джереми Нокса за то, как превосходно он выглядит. В животе урчит ещё громче. Стаканчик кофе благополучно брошен и забыт непонятно где, но жадность, что он испытывает, далека от всего съестного. Жан не помнит, каково это — испытывать близость чужого тела. Все его прошлые натурщики были в разы не так привлекательны, как этот парень, сошедший из греческого Пантеона. Некому ущипнуть, чтобы развеять эту томительную дымку, затуманившую его воображение — как он вообще мог подумать в таком ключе. Тело чувствуется деревянным, когда он пытается встать и выпрямиться. И при этом принести из офиса бумагу, не получив сердечный инсульт по дороге. — Здесь. И здесь, — онемевшей рукой ставит галочки там, где должна увековечиться чужая подпись: — Договор о неразглашении и нерассторжении. Подписывая, ты соглашаешься быть моей моделью две полных недели и выполнять всё от тебя необходимое. Что бы я ни сказал. Если не готов — дверь на выход найдёшь самостоятельно. Из солнечной неги Джереми выходит с завораживающей грацией. Жан старательно игнорирует тот факт, что при каждом шаге его причиндал звонко шлёпался о бедро — обладателя его ничуть не смущало, вот и художника не должно, ведь всё это — издержки его профессии, на которые категорически нельзя списывать личные мотивы. — Вот здесь? — переспрашивает Джереми, и Жан уже хочет его удушить за то, что тот заставляет его обернуться, в очередной неконтролируемый раз скользнув взглядом по его светлым соскам, выделяющимся на загаре, и беспорядочно кивнуть, — Понял. Готово, забирай. Не нужно обладать экстрасенсорными способностями, чтобы почувствовать эту улыбку до ушей на себе. Жан концентрирует фокус зрения на чём-то одном — на ножке стула, например, — забирая подписанный лист бумаги. Он его не интересует. После увиденного пять минут назад его, блять, вообще мало что теперь интересует. — Теперь можно одеваться? Или ты хочешь, чтобы я позировал обнажённым? Да, чёрт возьми, он нанял этого наглого обольстителя только затем, чтобы тот позировал ему обнажённым. Чтобы бесстыдно разглядывать его и не отхватить за это статус конечного извращенца. Жан, по понятным причинам, утрирует; но теперь он сомневается в самом себе, а именно — в своей выдержке, с которой проблем до этого не было. Лучше бы он тогда утопился в вине. Это — проще, чем терпеть узел внизу живота при каждой неосторожной перспективе. — Теряем время, — ворчит Жан, демонстративно огибая Джереми взглядом «только вперёд». Отныне — всегда только вперёд. — Вставай. Я настрою свет.
6 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (1)