***
В тот же день, спустя пару часов, Людвиг очутился в Рейхстаге, в собственном кабинете. После застенок тюрем, пыток, унизительного и страшного суда, это казалось нереалистичным, словно сон. Даже сумрак, застилающий светлый день мрачными потоками, словно низкие тучи заплывали в широкие распахнутые окна, не потревожил наливающее внутри него ликование и облегчение, вызвавшее в теле такую дрожь, что стоять он уже не смог. Людвиг опустился несмело за стол. Он все еще был облачен в военную черную форму, без знаков отличия, без медальной планки и без погон, но в ней без труда всякому угадывался идеальный нацистский крой. В звонкой тишине он, наконец-то попривык снова находиться на воле, без слежки и бесконечных допросов. И почти поверил в свою свободу и прощение для себя. И сопротивляясь всей душой, заскрипев зубами, мысленно поблагодарил Америку, за то, что именно он забрал именно его в свою зону оккупации. Кажется, что все не так уж плохо, и можно попробовать договориться, сотрудничать. В отличии от американца, злобный Брагинский, словно кара небес, — Людвиг уверен, — такой поблажки никогда бы фашисту не выдал. Германия откинулся в кресле, устало прикрыл голубые глаза и погрузился в блаженное безмыслие. Однако свобода и тишь не продлились долго. Открылись с размахом и грохотом двери кабинета Рейхстага, пространство заполнилось какими-то незнакомцами, они сменяя друг друга, все заносили в кабинет Людвига какие-то коробки, ставя их на полу, столе, громадами и кучами неровных, грозящихся обвалом, пирамидами. Вскоре все вокруг оказалось заставлено и завалено картоном с иностранными этикетками. Западный немец шокировано разглядывал все новые подношения. Тут были дефицитные мясные деликатесы, экзотические фрукты, ящики с элитным алкоголем, множество всего, полное изобилие. Люди вышли, остался в кабинете Людвига только один. Германия застыл, словно каменное изваяние, безмолвное и на все согласное, пока американец приплясывающей походкой и рваной белозубой улыбкой приближался к нему, как конец света. — Ну что же, Людвиг, как тебе блага западной цивилизации? — Джонс с прыжка водрузился на стол рядом с немцем. «Какая наглость!» — покосился озлобленно исподлобья Германия на американца. — Какая гладкость… — сказал вдруг Альфред. Американец провел туда и обратно по полировке столешницы, задумавшись. А потом вдруг снова натянул на лицо уверенную и беззаботную улыбку и опустил, не глядя, руку в первую попавшуюся коробку. — О, персик! Кажется, из Марокко. Будешь, Лю? Людвиг как под гипнозом принял надкушенный американцем заграничный фрукт, боясь сделать что-то не то, в присутствии высокого начальства. Надкусил сочную приторную мякоть, предчувствуя приближающийся приступ тошноты. — Судя по твоей молочно-кислой роже, персики не твое, — не растеряв ни люмена своей драгоценной лучезарной улыбки, пробормотал с каким-то пошленьким подтоном Америка, — Тогда может… Америка оглянулся пристрастно что-то разыскивая, не спеша, весьма картинно, подошел к одной из коробок. Оторвал от грозди спелый желтый банан, деловито очистил кожуру, облизнул весь фрукт игриво сверху до низу. А затем поднес к холодным губам немца. Поводил упругой мягкостью, стремясь проникнуть фруктом ему в рот. Немец слабо мотает головой, так что белокурые пряди выпадают из-под черной фуражки. — Ну же, Лю. — недоволен сателлитом американец, — Не сопротивляйся неизбежному. Мы не враги теперь. Но союзники против красной угрозы Брагинского. — Подкупаешь меня… бананами… — озвучивает очевидное Германия, и в его голубых сапфирах стынут слезы. А Альфред даже не пытается прикрыть свои намерения хоть каким-то благородным предлогом. — Да, и я дам тебе все, что захочешь. Все… получишь любые блага. Мятежному твоему восточному братику такое и не снилось, будь моим. — Найн! Дас ист май ланд… майне вельт… Американец резко спрыгивает со столешницы, хватает под локоть немца, заламывая его руку. — Выбора у тебя все равно нет, милый, — приговаривает нависший над жертвой стервятник, толкая немца на стол, рывком распахивая его до сих пор черный китель. Джонс победно скалится и сжимает резкой хваткой горло своего нового раба, почти перекрывая воздух. Черная фуражка без кокарды падает с головы Германии прямиком в ящик с бананами. «Где ты, брат? Помоги мне! Лучше бы мне умереть на виселице, но не предав себя! Гилберт!» — вопил внутренний голос задыхающегося Людвига, не сопротивляющийся свершающемуся позорному насилию, но уже просто в отчаянном страхе за саму свою жизнь. «Думаешь, твоя взяла, Брагински?! Рано обрадовался, комми, хоть всю Европу пропашу, но и тебе за щеку вставлю! — коварно сверкал светлыми злыми глазами Америка, глядя на обессилевшего немца, его зрачки по звериному превратились в щелки. — Моим будешь, и весь мир предо мною на коленях…» Мысли обоих летели за границу серого бетона Берлинской стены.***
А там за стеной мир был абсолютно другой. В огромном кабинете в Дрездене было светло, хотя и давно уже часы пробили полночь. Но свет не лился из окон или потолочных ламп — золотистое сияние источал будто сам воздух. Все вокруг, мебель, зеленый абажур лампы, телефон на столе, знамена и макет советской космической ракеты в уголке, золоченые и мраморные бюсты Маркса и Энгельса, огромное панно с изображением циркуля в колосьях — все сверкало, наполненное уютом и радостью владельца кабинета. В просторном зале были социалисты из Варшавского договора. Пили шампанское, дружно целовали друг друга в щеки, восхваляя великое братство народов. Среди клубов сигаретного дыма и переполненных ежиков пепельниц ГДР и СССР тоже расположились на столе и пили шампанское — дегустировали уже третью на двоих бутылку «Рот Кепхен», визитную карточку восточной Германии. Гилберт сосредоточил слегка размытый от шампанского взгляд на большой алой звезде на стене, а затем и на такой же на кокарде буденовки русского. — Я столько мечтал об этом… двадцать лет назад у меня почти получилось. Но именно ты исполнил мою мечту… За тебя, майне либе! Давай на брудершафт! Они сплели руки, выпили. Прусак прикрыл глаза и всем телом, как и всей душой своей потянулся к возлюбленному и желанному русскому, стремясь заполучить великую награду — его поцелуй. Он почувствовал тепло близости чужого тела, но вместе с тем его губ коснулся холод. Гил открыл очи и расстроено с мольбой заглянул в хитро прищуренные фиалковые очи, бархатно-темные и загадочные. — Подожди, дорогой ГДР, докажи мне свою доблесть и верность, — приобняв товарища, прошептал ему на ухо Брагинский так томно и вкрадчиво, будто коснулся обнаженного сердца, заставляя все тело трепетать восторгом. — Я готов, любимый, выполнить любое твое поручение. Что я должен сделать? Иван не ответил, только лишь стрельнул льдисто и убийственно в сторону Чехии. Чех почувствовал спиной этот взгляд, похолодев душой. Вокруг него будто бы разом погасло все золотое сияние, все вокруг погрузилось в темноту, отставив только его самого, будто подсвеченного неумолимым лучом прожектора. Он увидел, как рука Байльшмидта взметнулась вверх, отдавая честь Брагинскому, и тут же алые очи и хищная улыбка восточного немца прожгли его насквозь. Немецкую боевую традицию и воинственность за пояс не заткнешь даже спустя десятилетия и прикрыв алым знаменем дружбы народов. Уже на следующий день танки с циркулем на броне были у границ Чехии, и грозные прусаки стреляли залпами по Праге, защищая социалистический, угодный обожаемому возлюбленному, строй.***
— Операция «Дунай» выполнена успешно. Мятеж подавлен. Больше чехи не побеспокоят тебя, майне либе, — отрапортовал вернувшийся с чешских полей ГДР. Брагинский довольно улыбаясь подошел к товарищу, застывшему в идеальной выправке с высоко поднятым подбородком. — Молодец, Байльшмидт, вспомнил былую славу… — Россия обошел немца со спины, его рука в черной перчатке настойчиво прошлась по пуговицам немецкого военного мундира, достигла воротника и ловко начала растягивать блестящие пуговицы, другой он стянул с белоснежных волос его фуражку, и почти беззвучно прошептал: — Получай же теперь свою награду… Только теперь Гилберт, наконец, перестал быть застывшей в воинском церемониале статуей. Оттаял, вспыхнул под ласкающими его пальцами, выдохнул шумно, будто вечность был лишен воздуха, будто вынырнул из воды, чтобы тут же захлебнуться вновь в поцелуях Брагинского. …за стеной задыхался Людвиг. Уже совершенно утративший самого себя, покоренный, обезоруженный и укрощенный Америкой. Задыхался не как его брат, испивая горько-сладкий яд, пьянящей любви на грани наваждения, от счастья владеть и счастья принадлежать, от предчувствия хрупкости этого рая. Людвиг задыхался от даров американского порядка, основанного на правилах и заменившего собой воздух свободы и суверенности. Он давился, но продолжал упорно, в угоду Джонсу, поглощать все эти химические и пластмассовые яркие подношения, все эти свободы, равенства и толерантности либерализма, которые внушались уже совершенно недемократично, почти насильно. Но западный немец с равнодушным видом покорно открывал рот, в который скалящейся Джонс засовывал смятые доллары, проталкивал глубже, внимательно следя, чтобы личный пес все проглотил. А затем надевал на него ошейник с золоченой цепью и усаживал возле своих ног у подножия сотканного из воздуха и мыльных пузырей своего трона. …За стеной обнаженный и растрепанный Байльшмидт надевал сам себе на шею точно такой же ошейник диктатуры, с безумным блеском в глазах и сумасшедшей улыбкой на обкусанных в страсти губах, готовый на все, жаждущий принадлежать России и иметь право им владеть, заковать себя с ним на веки вечные, и чтоб никто не смог бы разорвать эту цепь. Гилберт трепетно с торжеством подал конец своей цепи Брагинскому, вручая ему всего себя. Иван привлек его за ошейник ближе, целуя неистово. И выпустил из руки поводок.