~
6 августа 2024 г., 15:12
Миссии бывают разные. С одних возвращаются в чёрных целлофановых пакетах, а по дороге с других успевают забежать за мороженым. Одни врезаются в память гружёной под завязку фурой — так, чтобы сразу всмятку, — и после ещё долго мучают бессонными ночами, а другие становятся обыденностью и незаметно смешиваются в памяти во что-то неразделимо серое.
Та миссия была одной из таких — обычных и непримечательных. Ничего, о чём бы стоило помнить спустя годы. Ничего, что бы стоило упоминания спустя неделю. Всего лишь заброшенный дом с поселившимся в нём проклятьем и до усрачки напуганные подростки, которые залезли туда то ли на спор, то ли из искреннего желания пощекотать нервы. В общем, классика жанра.
Годжо бы её, честное слово, не запомнил.
Не запомнил бы ни сам разваливающийся дом, ни даже хиленькое проклятье — на то, чтобы прихлопнуть залетевшую в общежитие муху обычно уходит больше сил и времени, чем ушло на того позорника, — если бы не лиса.
Проклятую лису Годжо запомнил.
Лиса прячется среди полуголых стен. С них давно неровными шматками обвалилась тёмная — точный цвет уже и не разобрать — краска, и в образовавшихся на её месте проплешинах теперь расползается вездесущая плесень. Разошедшаяся не на шутку, она стелется и по полу, и тот предсмертно скрипит почерневшим паркетом, пока ему надрывным хором вторят облезлые оконные рамы.
Лиса прячется под костлявыми люстрами. Лишённые плафонов, те тянутся своими тощими, паучьими лапами в стороны и грозятся сверзиться грудой потемневшего металла кому-нибудь прямо на голову.
Лиса прячется в неглубокой нише в стене.
Укрытая полумраком дома, в который, несмотря на высокие окна с остатками мутного стекла, будто отказывается проникать солнечный свет, она с любопытством выглядывает в разрушенный временем коридор.
Её легко не заметить и пройти мимо.
Но Сугуру замечает. Тормозит, будто споткнулся о невидимый порог, и замирает напротив.
Годжо, до этого рассматривавший занятный узор из плесени, влетает в его спину с элегантностью бронепоезда — чуть не сносит Сугуру, теряет равновесие сам и, пытаясь устоять на ногах, вцепляется в чужое плечо.
То каменеет под его пальцами.
Годжо неосознанно сжимает их сильнее, прежде чем ослабить хватку и, скользнув ими к самому предплечью, ущипнуть Сугуру за выглядывающее из-под формы запястье.
Вместо того, чтобы привычно пихнуть его локтем или выкрутить в отместку ухо, Сугуру только вяло отмахивается и кивает вперёд.
— Смотри, — говорит он тихо.
Годжо слушается не сразу. Сначала недоуменным взглядом обводит напряженную линию плеч, потом, шагнув вперёд, изучает сжатую челюсть и наметившуюся между тонких бровей морщинку — Сугуру ещё не хмурится, но вот-вот начнёт; выглядит это, словно он пока не определился, стоит ли оно того.
Заинтересованный подобной реакцией, Годжо наконец оборачивается и тут же натыкается на предмет необъяснимого напряжения.
— Чучело?
Он скептически морщится и ждёт, что сейчас Сугуру скажет, что его напрягло что-то совсем другое — что-то, чего Годжо по каким-то причинам не замечает. Но Сугуру только кивает один раз и глухо подтверждает:
— Ага. Лиса.
Допустим.
Годжо всматривается в совершенно стандартное, по его скромному мнению, чучело: четыре лапы, два уха и хвост. Действительно лиса — с этим не поспоришь. При желании Годжо даже может представить, как когда-то — когда дом был жилым, а чучело свежесделанным — ухоженный рыжий мех, лежащий волосок к волоску, поблёскивал на заглядывающем в нишу солнце, а проходившие мимо гости останавливались поохать и поахать над искусной работой. Тогда чучело наверняка считалось красивым. Теперь же от былой роскоши осталось лишь тусклое напоминание.
И ничего, что заслуживало бы столь пристального внимания.
Но Сугуру продолжает рассматривать запылившееся чучело с одержимостью нейрохирурга, которому достался особо сложный случай. И молчать.
Люди любят говорить: «звенящая тишина». Годжо такой не встречал, пусть и допускает мысль о том, что она существует — где-нибудь высоко в горах, где воздух ледяными кристаллами щиплет кожу, и бурные ручьи берут своё начало; где с недосягаемой вершины видно начало и конец мира.
Но здесь — в затхлом воздухе, вдыхать который Годжо старается через раз, — тишина растягивается вокруг липкой паутиной. Она забивается в поры, отдаёт горечью на кончике языка — и ей-богу, лучше бы он давился спорами плесени — и горячеет зудом в костях.
Годжо от этой тишины готов выпрыгнуть из кожи.
Ему от этой тишины неуютно.
Годжо Сатору не бывает неуютно.
Он на клеточном уровне чувствует необходимость избавиться от этого ощущения, и у него в голове разогнавшейся каруселью, у которой полетела автоматика и перегорели предохранители, крутятся одна дурацкая шутка за другой — ха-ха, Сугуру, ну и обстановочка в этом месте, да? а я-то думал, в клановом поместье было мрачно; или ха-ха, Сугуру, ты знал, что лисы танцуют фокстрот? хочешь, и я станцую? или, чтобы наверняка, ха-ха, Сугуру, смотри, то пятно плесени похоже на член.
Последнее гарантирует ему как минимум подзатыльник, от которого Годжо, засмеявшись, играючи увернётся, и Сугуру, закатив глаза, улыбнётся в ответ. И тонкие паутинные нити тошнотворной тишины лопнут с такой лёгкостью, как если бы пятилетний ребёнок саданул по ним палкой, лишив паука дневного улова.
Он уже открывает рот и делает вдох — горчащий воздух пробирается в трахею, и Годжо едва не давится; он ненавидит горечь, — когда Сугуру делает крошечный шаг навстречу чучелу.
Тишина лопается хрустом выбитого стекла под его ботинками.
Ей на смену приходит всё такой же тихий голос Сугуру:
— Тебе не кажется, что она улыбается?
Карусель в голове со скрипом кренится, и раньше, чем Годжо успевает хотя бы подумать, с неё вываливается полушутливое:
— Мне кажется, что ты звучишь, как начало отвратительного ужастика, и к тому же...
— Сатору, — обрывает его Сугуру.
Его имени, произнесённого Сугуру в таком тоне, достаточно, чтобы Годжо с щелчком захлопнул пасть и снова послушно уставился на чучело.
Улыбающиеся лисы? Ну, блять, допустим.
Он вперяется взглядом в сидящее перед ними чучело. В чёрные носочки на лапах — передние аккуратно выставлены перед собой, а вот задние надёжно скрыты пушистым хвостом; в слипшийся мех на животе и груди — когда-то белоснежный, но теперь запятнанный пылью; в приоткрытую пасть — в скопившемся сумраке белеют острые клычки, за которыми прячется розовый язык; в чёрный кожаный нос, по бокам от которого смешно топорщатся в стороны усы; в мягкие на вид уши с тёмными кончиками.
В глаза — янтарные и будто лукаво прищуренные.
Многие люди так щурятся, когда улыбаются.
(Сугуру, думает Годжо невпопад, точно щурится. А когда улыбается достаточно широко — так, чтобы в секунде от искрящегося смеха, — глаза у него и вовсе превращаются в щёлочки. И ещё у него розовеют щёки, и из уголков глаз разбегаются тонкие морщинки, и...
И у Годжо от этой улыбки земля уходит из-под ног.
А ещё отчего-то обречённо сжимается сердце.)
— Ну, — Годжо прочищает горло и поправляет съехавшие на нос очки, — если приложить достаточно фантазии...
Он склоняет голову набок и собирает разрозненные детали — приоткрытую пасть с будто приподнятыми уголками губ, прищуренные глаза, забавные усы — в цельный образ.
— ...подключить воображение и всё такое, — продолжает он. — То, наверное, да. Можно сказать, что чучело улыбается.
Выдав это заключение, Годжо сцепляет руки за спиной, пару раз перекатывается с пятки на носок и переводит взгляд на Сугуру. Он даже не знает толком, какой именно реакции ждёт — и это странно, неправильно, он к такому не привык; обычно у Годжо весь мир просчитан на пять шагов вперёд, Сугуру — при хорошем раскладе на два, а сейчас он вдруг чувствует себя ослепшим сапёром, наугад дёргающим провода.
И это всё из-за забытого в отсыревшем доме чучела. Пиздец.
Не успев выстроить никаких ожиданий, Годжо оказывается катастрофически не готов к тому, что происходит в следующую секунду. Сугуру кивает — пару раз, отстранёно, будто не отдавая себе отчёт, — его плечи вдруг опадают на шумном выдохе, брови изламываются, а уголки губ опускаются вниз. И глаза, глаза у него при этом становятся печальными.
Карусель в голове Годжо тут же начинает дребезжать расшатавшимися болтами, взрываться искрами и реветь тревожной сиреной — неправильный ответ, неправильный ответ, неправильный ответ.
Он переводит потерянный — и обвиняющий — взгляд на чучело. То сидит так же неподвижно и равнодушно, как и сидело здесь все эти годы до сегодняшнего дня. Одну крохотную секунду Годжо ему завидует, потом одну ещё совсем крохотную секунду думает уничтожить его одним движением руки, чтобы избавиться от непонятного напряжения в груди, а потом Сугуру вздыхает.
И, сделав шаг вперёд, вытягивает руку к пыльной морде. Будто собирается погладить, как какого-нибудь котёнка.
Годжо дёргается и перехватывает его руку в паре мгновений и десятке сантиметров от касания.
— Не надо. Здесь же одна грязь и плесень, и непонятно, как оно вообще не развалилось... Вдруг оно вообще заразное.
Моргув, Сугуру словно выныривает из транса и невесело хмыкает.
— Думаешь, мой организм переварит проклятье, а на — чём? на грязи? — решит, что всё? Да и чем бы я мог заразиться?
— Не знаю, поэтому и я говорю! Мало ли...
— Перестань, Сатору, — отмахивается от неубедительных увещеваний Сугуру. — Ничего не будет.
Выпутав пальцы из чужой хватки, Сугуру всё-таки дотягивается до чучела. Костяшкой указательного пальца аккуратно гладит его по переносице, между глаз, над ними уходит вбок и касается уха. Смотрит на чучело и улыбается почти скорбно.
Годжо отчего-то чувствует себя так, будто у него на глазах разворачивается техногенная катастрофа — неотвратимая и губительная.
— Жаль её.
Её?
— Кого? — глупо переспрашивает Годжо.
— Лису, — терпеливо поясняет Сугуру и снова проводит пальцем по грязно-рыжей переносице. — Ты только представь, её ведь наверняка убили на охоте. Ни за что, просто ради чужого развлечения, чтобы похвастаться. Или зачем там сейчас убивают животных? А потом ей не дали покоя даже после смерти, и мало того, что использовали для этого чучела, так ещё и... — он рвано вздыхает, кажется, поняв, что всё это время неосознанно повышал голос, и продолжает уже тише: — Так ещё и выставили здесь на потеху идиотам и заставили улыбаться. Будто она счастлива.
Его рука, последний раз коснувшись кожаного носа, безвольно падает вниз.
— Будто кто-то может быть такому счастлив, — ядовито добавляет Сугуру и поворачивается к Годжо. — А тебе не жаль?
Карусель с грохотом разваливается на болты и шестерёнки.
— Это ведь просто чучело, Сугуру. Ему уже всё равно.
Он не пытается быть бесчувственным мудаком, честно. Он смотрит на голые факты: он не знает, как и когда убили эту лису, не знает, страдала ли она при жизни и мучилась ли при смерти, но сейчас — сейчас она очевидно мертва. Давно и надёжно. Значит, ей нет никакого дела ни до улыбок, ни до плесени, ни до опущенных уголков губ Сугуру.
Разве не так?
Сугуру смотрит на него, будто совсем не так.
— Ну что? — тянет Годжо. — Уже ведь правда без разницы.
Во взгляде Сугуру нет разочарования — для такого он слишком хорошо знает Годжо, — только всё та же печаль и какое-то тяжёлое понимание.
— Без разницы, — соглашается Сугуру и, шагнув к нему, ловко поправляет снова съехавшие очки. — Но это всё равно грустно. И неправильно.
Годжо открывает рот, чтобы возразить — нет в таксидермии ничего настолько ужасного, — но Сугуру, подставив палец под его подбородок, осторожно его закрывает. Годжо послушно клацает зубами. Снова.
— Для меня неправильно, Сатору. Не в целом.
— Ладно, — кивает Годжо. — Я понял.
Сугуру тоже кивает и кидает на чучело последний взгляд — долгий и до краёв тоскливый, — словно в попытке вымолить у того прощение за всех, кто его — её, поправляется Годжо, лису — подвёл.
Они не оборачиваются, когда всё-таки уходят дальше по тому коридору с полуголыми стенами и костлявыми люстрами. У них под ногами всё так же визжит умирающий паркет, за спинами тонко ноют оконные рамы, а свеженькая карусель начинает набирать новые обороты, и Годжо, перепрыгнув лужу сомнительного происхождения, ляпает:
— Глаза у вас похожи, кстати.
— Чем это?
Прежде, чем ответить, Годжо расплывается в шальной улыбке, которая никогда не сулит ничего достойного.
— Лисьи, — довольно скалится он. — И красивые.
Сугуру фыркает и спешит вперёд, но это его не спасает, и Годжо всё равно успевает заметить окрасивший его щёки румянец.
И ладно, ладно, откровенно говоря, и о проклятой лисе, и о самой миссии он забывает уже по дороге к колледжу.
И не вспоминает о них ещё много лет.
Даже в том декабре. В том переулке.
В том переулке, в котором он находит Сугуру.
(Его — его, его, его — Сугуру.)
В том переулке, в котором Сугуру наконец подводят ноги, и он несобранной кучей из крови, пыли и проклятой энергии стекает по стене. Он там смотрит на Годжо и улыбается. И на его улыбку там падает тень.
В том переулке он говорит:
— Сатору.
И Годжо вцепляется в этот звук, как утопленник — в надежду на то, что, стоит только поддаться и пустить в лёгкие воду, и агония тут же прекратится. Он впивается в Сугуру взглядом, вбирает в себя его образ, чтобы намертво выжечь на подкорке — то, как волосы обрамляют лицо, как губы гнутся в улыбке, как блестят глаза.
В глаза Годжо смотрит дольше всего.
Они одновременно и такие же, как он помнит, и совершенно другие, и Годжо молча вымаливает у вселенной хотя бы пару лишних секунд на то, чтобы разыскать все неуловимые отличия.
В них чуть тише тлеет усталая решимость и чуть сильнее просвечивает смирение. В них открыто читаются прожитые годы — где-то, с кем-то, делая что-то — всё то, о чём Годжо не имеет даже представления — всё то, что говорит о целой прожитой жизни — без него.
Вопреки этому, на него самого эти глаза смотрят всё так же.
С той же тихой нежностью и теплом, с той же уязвимостью, которой они тогда, будучи ещё наивными и чуть более глупыми, так и не успели дать название.
(Годжо впервые завидует чужой проклятой технике. Он бы хотел навсегда забрать то самое, оставшееся без названия, себе — вобрать, впитать целиком — проглотить, как Сугуру глотает проклятья, само физическое воплощение того неназванного на букву «л».)
Сожаления в этих глазах нет.
Но Годжо, правда, и не надеялся его отыскать — нет, для этого он слишком хорошо знает Сугуру. Даже сейчас, даже после всего он знает, из чего состоит Сугуру — в нём это знание бьётся так же уверенно, как сердце.
В том переулке они молчат. Смотрят друг другу в глаза, делят одно на двоих понимание — тяжёлое, тягучее и до чего же горькое. И в отчаянной надежде на отсрочку растягивают мгновения прощания.
Прощание в этот раз особенно жуткое, оно теперь — навсегда.
В том переулке у Годжо не дрожат руки, но, кажется, мучительно трепещет душа, которую против воли лишают её половины.
В том переулке ему, ну честно, оказывается не до лисы.
А потом.
Потом.
Ха-ха...
— Эй, Сатору. Давно не виделись.
Годжо оборачивается.
...ха. Сугуру был прав. Это действительно неправильно.
Он вперяется взглядом в стоящего перед ним Гето Сугуру.
В его силуэт — тот выжжен в памяти, беспощадно и необратимо, так, что избавиться можно, только вырвав всё — и нейроны с их синапсами, и кору с её извилинами, и голову целиком — с корнем. В его одежду — тёмную, тяжёлую, в этот раз целую. В его волосы — чёрные и длинные настолько, что Годжо понятия не имеет, как они теперь ощущались бы в его руках, но всё ещё помнит — и, кто-нибудь, размозжите ему всё-таки череп, — как они должны пахнуть любимым шампунем Сугуру.
В его глаза — лисьи и будто лукаво прищуренные.
Годжо Сатору смотрит на Гето Сугуру. Его душа — покалеченная, не успевшая залечить нанесённую ей рану — яростно протестует.
(Не его — не его, не его, не его — Сугуру.)
Годжо тошнит.
Губы Гето Сугуру растягиваются в улыбке.
И Годжо, Годжо знает его улыбку.
Он знаком с каждой её миллисекундой — от того, как сначала дёргается один уголок губ, следом за ним приподнимается второй, и только после сама улыбка начинает медленно расцветать на лице, до того, как она перерастает в полноценный смех. И этот смех — он не слышал его столько лет, но он там, звучит в его черепной коробке, как в замурованной музыкальной шкатулке.
Он знает улыбку Сугуру. На вид и на ощупь.
Он знает, как она ощущается на кончиках пальцев — как мягкие губы Сугуру дрожат от сдерживаемого смеха, пока Годжо, как завороженный, касается их после того, самого первого поцелуя.
Он знает, как она ощущается на губах — как Сугуру выдыхает, когда Годжо раз за разом, как зависимый, сцеловывает эту улыбку с его губ.
Он знает, как она ощущается на месте за ухом — как Сугуру дразнит лёгкими прикосновениями и, не сдерживавшись, вжимается в кожу улыбкой, когда Годжо начинает нетерпеливо ёрзать и всё откровеннее подставляться под поцелуи.
Он знает тысячи улыбок Сугуру.
Извиняющуюся — когда пара девчонок спросили у них дорогу, а они, оказавшиеся в том районе только из-за миссии, сами понятия не имели, где хотя бы ближайший светофор.
Смущённую — когда одна из тех самых девчонок, не дождавшись от них помощи, попыталась узнать его номер телефона.
Насмешливую — когда, вежливо отказав, Сугуру обернулся и увидел, с каким выражением лица Годжо всё это время смотрел на ту самую девчонку.
Язвительную — когда Сугуру впечатал Годжо носом в пол спортивного зала, когда тот ляпнул, что наверняка победит в рукопашном.
Растерянную — когда Годжо впервые выиграл у него в приставку, и Сугуру пришлось наблюдать за его победным танцем.
Оставшуюся без названия — и принадлежащую ему одному.
Он знает, помнит и бережёт их все. Даже ту, переулочную — с тенью и прощанием на лице.
(Он любил каждую улыбку Сугуру.
Он любил Сугуру.
Любит.)
Губы Гето Сугуру растягиваются в улыбке. Годжо её не узнаёт.
— Что ты такое?
Эта вещь что-то делает — шевелит губами Сугуру, вдыхает в его лёгкие воздух, говорит, двигает руками, делает шаг вперёд. Смотрит глазами Сугуру. Отвечает откровенную чушь, от которой у Годжо вскипает кровь в венах.
Обездвиженный и застигнутый врасплох, от клокочущего внутри гнева он не сразу находит в себе силы вспомнить, как звуки формируются в слова. Спустя бесконечно долгие секунды выкрикивает бесполезное:
— Что ты, блять, такое?!
И не видит ответной ухмылки за алой пеленой, которая застилает глаза. Сердце, разогнавшись от лишающего разума бешенства, стучит в висках, в груди, в пальцах, которые выкручивает от желания разнести это место к чертям. От горящей внутри необходимости стереть эту вещь, чем она ни была, в труху.
Вещь избавляется от швов, вещь показывает мозг, вещь распахивает рот Сугуру в улыбке — широкой, жуткой, неправильной. И в ней, в этой противоестественной посмертной маске, на секунду Годжо видится лиса — лишённая жизни и покоя, использованная ради чужого удовольствия, улыбающаяся по воле нового хозяина.
По спине Годжо прокатывается дрожь — ярости или отвращения, он не знает. Пелена перед глазами не рассеивается.
И, наверное, всё же хорошо, что он не может пошевелиться. Нет, точно хорошо. Будь у него возможность, он бы не оставил здесь и камня на камне, он бы своими руками выцарапал этого паразита из тела Сугуру, он бы превратил его в пыль настолько мелкую, что ни один микроскоп не справился бы с задачей.
Но он не может пошевелиться. И поэтому делает кое-что ещё более глупое.
— Сугуру, — срывается с губ болезненно привычно.
Он обращается к тому, кого своими руками убил почти год назад.
И забывает сделать вдох, когда в ответ на взыгравшее в нём отчаяние рука Сугуру впивается в его горло.
Годжо боится отвести взгляд, боится моргнуть, он только смотрит, смотрит, смотрит — до тех пор, пока вокруг не начинают смыкаться стены темницы, — потому что в этом движении — всё, что осталось от его Сугуру.
Годжо не моргает. Темница запечатывается.
А потом.
Потом оказывается, что чувство юмора у судьбы ещё хуже, чем у Годжо. Хотя казалось бы.
В этом коридоре на каждом шагу свечи. Их тусклое пламя нервно колышется в потревоженном воздухе, стоит только пройти мимо.
Годжо на них не смотрит.
Он смотрит вперёд и делает вид, что не замечает, как в спину ему ввинчивается чужой взгляд — долгий и испытующий. Мысленно Годжо даёт Юте ещё минуту на то, чтобы всё-таки задать мучающий его вопрос.
Тот сдаётся через восемь пройденных свечей и двадцать три секунды.
— И вас всё устраивает?
В вырвавшемся восклицании звенит то ли обвинение, то ли неверие. Интересная смесь.
— Абсолютно, — кидает Годжо, не оборачиваясь. — Я, вообще-то, не собираюсь проигрывать.
Они замолкают. Ненадолго — в этот раз Юты хватает только на две свечи и шесть секунд.
— А если всё-таки проиграете?
Теперь Годжо не даёт повиснуть тишине — оборачивается, насмешливо выгибает бровь и уже собирается ляпнуть что-нибудь об отсутствии уважения к собственному сенсею — неунывающая карусель, поскрипывая одним боком, заходит на новый круг, — когда вдруг врезается во взгляд Юты. Как в кирпичную стену. И под тяжестью этого взгляда все шутки высыпаются из головы, как монеты из дырявого кармана воришки.
— Если проиграю, — он отворачивается и украдкой облизывает губы, — то мне будет уже всё равно.
Несмотря на сказанные слова, внутри что-то неясно сжимается.
— Да, но...
В темноте плохо освещённого коридора копошатся воспоминания — о похожем коридоре, похожем разговоре и посмертных улыбках. Коротко мотнув головой, Годжо обрывает их вместе с возражениями Юты.
— Я буду мёртв. Поверь, мне будет без разницы, — неизвестно для кого именно повторяет он.
— Неужели совсем? И даже никаких просьб? Пожеланий? Инструкций?
Перед глазами снова мелькают знакомые улыбки, печаль в лисьем взгляде и ярость в собственных венах. И на мгновение, на крошечное мгновение, которое ни одними часами в мире не отмеришь, у него в голове проносится шальная мысль — попросить Юту не улыбаться в его теле.
Поддавшись порыву, Годжо даже оборачивается снова и уже делает вдох, чтобы начать говорить, а потом видит на Юту, готового исполнить всё, что он у него попросит. И цепенеет.
Потому что перед ним стоит Оккоцу Юта — тот, на чьи плечи вот-вот может перелечь привычная Годжо тяжесть этого мира. Потому что Оккоцу Юта — тот, кто этой тяжести совсем не заслужил.
И от мысли о том, чтобы повесить на него ещё и какое-то глупое обещание, которое ничего не изменит, ничего не решит, никому не сделает лучше, тут же становится до тошноты противно. Вздрогнув, Годжо отворачивается.
— Нет, — он мотает головой и ускоряет шаг, — никаких.
До старейшин остаётся пять свечей и шестнадцать секунд. До его сражения с Сукуной, по ощущениям, ещё меньше.
А потом.
Потом.
Всё, на самом-то деле, оказывается так просто.
И проклятая лиса, и миссии, и давно приросшая к плечам тяжесть — всё это оказывается не при чём. Потому что тогда, лёжа в луже стремительно остывающей крови, Годжо обо всём этом даже не вспоминает.
Нет, тогда, закрывая глаза, он думает о том, что наконец-то догоняет Сугуру и — честное слово, верите? — улыбается.
Примечания:
https://t.me/sglrh — здесь есть зарисовки, в которых все живы 🙏