вечно юный возлюбленный бога

PG-13
Завершён
21
автор
Фэндом:
Dishonored, Bungou Stray Dogs (кроссовер)
Размер:
18 страниц, 5 914 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
21 Нравится 4 Отзывы 9 В сборник

.

Настройки

Of this pattern of pain

Washed away by the rain

You'll forgive me if I promise

And do nothing but the same

This is life until death

Could be my last dying breath

But this is love, love, shut up, this is love

На балах Гоголю всегда невыносимо скучно, хотя и не так скучно, как вести светские беседы и принимать у себя высокопоставленных гостей. Будучи первым сыном, он вынужден везде следовать за отцом и вежливо улыбаться всем подряд, но даже это не так плохо, как постоянные попытки этих самых гостей сосватать ему своих дочерей. Ему скучно, скучно, скучно, и в их библиотеке ни одной интересной книги, и только иногда, когда ему удаётся улизнуть из дома ранним утром и он, в одних только простых рубашке и брюках, может оседлать одну из лошадей и погнать её подальше по землям отца, получается — ощутить немного свободы. Этого мало, но шанс выбраться из дома ночью выпадает ему ещё реже — всего раз в несколько месяцев. Он не может им не воспользоваться, какой плохой бы ни была погода и каким бы суровым ни было возможное наказание. Он слышал о том, как слуги в кухне переговаривались о странном шуме из канализационного люка в переулке за их городским домом, и, едва узнав о том, что отец уезжает на пару недель, сочинил себе складную историю о том, что графиня Митчелл предложила ему посетить спектакль в Йокогаме. Проверять его отцу слишком лень, и уже через неделю Гоголь крадёт ключи с крючка в кухне и выходит на тёмную улицу, кутаясь в серый плащ. Его пальцы не привыкли к тяжёлому труду, но ему всегда на руку — он не удерживается от смешка при этой мысли — то, что он даже к завтраку не спускается без перчаток. Так что он жадно обдирает пальцы, пытаясь поднять и сдвинуть тяжёлый люк. Щели между крышкой и рамкой забиты грязью, и крышка неохотно, но поддаётся. Линия старая и давно не используется; из-под крышки бьёт вонью, но Гоголю всё равно. Ему интересно, и ему наконец не скучно. Он спрыгивает вниз, под ногами мерзко хлюпает, но ему плевать, он щёлкает переключателем, зажигая ворваную лампу. Бледный голубоватый свет освещает круглые своды, выложенные кирпичом. Мощности лампы хватает лишь на пяток шагов вперёд, но это совсем не тревожит. Тревога отступает вместе со скукой. Гоголь бодро, но осторожно шагает вперёд, считая повороты. Он запомнил, по какую руку от него и в какую сторону течёт Оока, так что карта ему не нужна и заблудиться он не боится. Он просто отмечает каждый поворот сменой потока. Под землёй время словно движется иначе, ему то кажется, что он бродит часами, то — что прошла всего пара минут. Глаза начинают болеть, а ворвань почти заканчивается, когда он наконец находит что-то интересное. Что-то, что, как ему кажется, могло быть источником шума, на который жаловалась прислуга. Свет лампы по-прежнему тусклый, но вдалеке, в самом конце тупикового коридора горит пурпур — гораздо ярче лампы Гоголя. Он едва не отбрасывает её, спешно шагая к этому мерцающему источнику. И он слышит. Шёпот на неизвестном ему языке, тихий, быстрый и настойчивый. Алтарь украшен дорогими тканями, а фонари вокруг горят без видимого источника энергии — все как один пурпурные. Гоголь никогда прежде не видел ничего подобного. Камни и дерево стянуты верёвками и проволокой, а в самом центре лежит костяная руна с незнакомым символом, опутанная кожаными ремнями. Гоголь тянется к ней дрожащими пальцами — ему кажется, она ещё холоднее, чем всё вокруг, а шёпот становится громче, когда он делает шаг. Сапог соскальзывает в грязи, и вместо того, чтобы коснуться руны, он насаживается ладонью на проволоку, и перед его глазами всё меркнет.

***

Когда он открывает глаза, в свете алтаря он видит незнакомца. Ему совсем не страшно, ему страшно любопытно, и он восторженно хлопает в ладоши, едва не плюхаясь обратно в грязь. Глаза незнакомца ровно горят тем же светом, что и лампы, а лицо не кислое, но и не радостное. Он смотрит будто с лёгким интересом, но не более. На нём странная белая одежда с вычурными петлями вместо пуговиц, высокие красные сапоги, чёрный плащ с меховым воротом и такая же белая меховая шапка. Он стоит, скрестив руки на груди, и говорит неожиданно мелодично, но с каким-то чужим, незнакомым акцентом: — К этому алтарю никто не прикасался полвека. Глубоко ты забрался, Николай. Чужим акцентом… Чужим. Гоголь вскрикивает ещё раз и подскакивает, бросаясь к нему. У него не получается прикоснуться, но Чужой всё равно вздрагивает и ёжится. Даже однажды увидеть китовьего бога Гоголь и мечтать не смел, и теперь разглядывает его жадно, улыбаясь широко и счастливо. Ему хотелось бы снять шляпу и поклониться, но у него нет ни шляпы, ни… он оглядывается в поисках фонаря и понимает, что коридора позади больше нет. Только алтарь, темнота, он и Чужой. — А… — начинает он, и его немедленно прерывают. — Ты спишь. Накормил алтарь своей кровью и отключился. Зачем ты здесь? Гоголь дрожит от предвкушения. Поделиться кровью с Чужим? Что могло быть лучше! Он размышляет над ответом недолго, перебирая безобидные и выбирая самый честный. Он пожимает плечами и говорит: — Мне было скучно. Судя по быстро мелькнувшему выражению на лице Чужого, он удивился. Он удивился. Ответу Гоголя! — Не боишься, что твоя скука привела тебя на верную смерть? — Гоголь снова пытается схватить его за руки — и снова безуспешно. Чужой вздыхает: — Это сон, Николай. Меня нет здесь физически. — Тогда чего мне бояться? — фыркает Гоголь. — Если я не могу к тебе притронуться, значит, и ты ко мне не можешь. — Я могу оставить тебя во сне навсегда, и ты будешь медленно угасать здесь, всеми позабытый, — уклончиво отвечает Чужой. Гоголь сияет. — Умереть под твоим алтарём и преподнести тебе свою плоть и кости? Лучшая смерть на свете! Чужой вскидывает бровь и упирается одной рукой в бедро. — Не то чтобы я впервые слышу что-то такое, но впервые от человека, который пришёл от скуки. Я вижу, что ты не врёшь. Когда проснёшься — забери руну, она вернёт тебя к выходу. Чужой разворачивается, плащ взметается в воздух, и Гоголь снова пытается схватить его, но ткань проходит сквозь пальцы. — Постой! Я не хочу уходить от тебя! Чужой оглядывается через плечо и бросает на него последний взгляд. — Я приду к тебе во сне снова.

***

Четырнадцать световых дней, восемь часов и три флакона ворвани тратит Чужой на новое появление. Гоголь и правда вернулся к лестнице, едва тронув руну, но куда важнее для него было то, что руну он смог забрать с собой. Он тайком проносит её в свою комнату, спрятав даже не под подушкой, а в одеяле, и обвивается вокруг неё каждую ночь. Он видит Сны. Бескрайнюю Синеву, бесконечное прошлое и следы, эхо Его. Он является в пятнадцатую ночь. — Что тебе нужно, Николай, — вздыхает Чужой. Гоголь падает перед ним на колени, и если сперва он хотел закричать: «Тебя!», то сейчас понимает: ему нужно больше. Ему нужно избавиться от скуки. Ему нужно избавиться от скуки ровно настолько, чтобы и Чужому было с ним весело. — Хочу видеть тебя в любое время, — скалится Гоголь. Чужой щурит сияющие глаза и поправляет плащ, потом скрещивает руки на груди. — И зачем это мне? О, Гоголь думал об этом. Много думал. У него нет ответа, но он готов отдать всё. — Я отдам тебе всё, что только попросишь. Драгоценности? Жертвы? Истории? Мою кровь? Мою жизнь? Чужой долго молчит, и Бездна вокруг них будто сгущается, становится холоднее и темнее. Наконец он делает несколько шагов к Гоголю, пока тот влюблённо смотрит на него снизу вверх. Чужой слегка наклоняется, и уголки его губ поднимаются в неприятной ухмылке. Самой прекрасной, какую Гоголь только видел. — Бедная пташка в золотой клетке… ты не найдёшь здесь того, что ищешь. А мне не нужны твои подношения. — Он взмахивает рукой, и вокруг его головы начинают плавать мерцающие уродливые рыбы. Бледные пальцы с неаккуратными ногтями касаются полупрозрачной чешуи, и рыбы испуганно уносятся прочь. — За то время, что я живу, не было того, что мне не предлагали. Вы грешны и скучны… — Гоголь сглатывает и поднимается на коленях, пытается ухватиться за край плаща, но ладонь проходит сквозь ткань, сквозь колено Чужого перед ним, и тот вздрагивает, досадливо морщась. Напоминает: — Это сон. — Но ты что-то почувствовал, так ведь? — воркует Гоголь. — Не ври мне, я вижу. Грешны и скучны, значит… развей мою скуку, и я развею твою. Чужой фыркает. Потом ещё раз — и вот уже его плечи трясутся от смеха. Гоголь глупо улыбается, пока Чужой пытается успокоиться, и его смех перетекает в удивление. — Ты… — выдыхает он, и Гоголь скалится. — Дай угадаю: ты не помнишь, когда смеялся в последний раз? Ты будешь смеяться каждый день со мной. И вот что странно: вспышка озаряет камни поблизости, и Чужой исчезает. Но Гоголь остаётся в Бездне.

***

Он просыпается в своей постели и не сразу понимает это. К счастью, слугам запрещено беспокоить его без указаний и разрешения, так что он успевает спрятать руну и прочесать пальцами волосы, прежде чем слуги с его позволения врываются в комнату, чтобы подготовить его к новому дню. Он спускается вниз и привычно бормочет отцу: — Доброе утро, папа. На сегодня запланированы краткие визиты на два приёма, но у Гоголя собственные планы. Подговорив конюха, он смелеет. Он кружится в вальсе, танцует лучше, чем когда-либо, и кланяется придворным дамам ниже, чем его учили. Всё только для того, чтобы как можно скорее скрыться с бала — и это работает. Гоголь пришпоривает коня, белоснежный плащ развевается позади, превращая его в призрака, и у него нет ни единого ориентира, кроме поисков заброшенного, забытого, вовсе не найденного. Это не работает.

***

Вымотанный бесконечными поисками других алтарей, Гоголь даже не засыпает — просто отключается, свернувшись вокруг закутанной в одеяло руны. Набитое пухом пурпурное гнездо, льняные простыни, дубовые рейки. Он просто ищет покоя рядом со своим единственным сокровищем, но не находит ничего похожего в реальной жизни, пока не просыпается и не видит прямо перед своим носом обтянутое тонким шёлком колено. Чужой сидит на краю его постели, подобрав одну ногу под себя, и смотрит, не мигая; пурпур проливается из его глаз, словно ртуть. Гоголь немедленно пытается коснуться его, и Чужой соскальзывает в сторону, будто испугавшись. Гоголь улыбается без следа радости. Это его последняя попытка коснуться Чужого.

***

Он, прикусив высунутый кончик языка, увлечённо рисует руну, лежащую перед ним на пурпурных простынях. Чужой появляется без предупреждения, но Гоголь его никогда не пугается. И больше не тянется. Но чудом не подпрыгивает, когда Чужой не просто смотрит, а кладёт подбородок ему на плечо и бормочет: — Ты уже создал алтарь, Паяц. Из собственной постели. Гоголь оглядывается на свою спальню: на огромную кровать, её высокие бортики, дорогие ткани и полный запрет доступа для прислуги с недавних пор. Честно говоря, из-за этого здесь немного пыльно, а постель заправлена кривее некуда. Но это неважно, пока прислуга не доложила отцу, и тот не начал задавать вопросы. — Вот так теперь это называется? — Гоголь с хохотом уворачивается от летящей в него гальки, а потом просто закрывает голову, выкрикнув счастливо: — Теперь ты живёшь в моей постели! Он не врёт. Может, это и не совсем дом, чтобы применять к нему слово «жить», но приглашение Гоголь оставил недвусмысленное. И Чужой им пользуется.

***

Отчаяние Николая на вкус как трясина. Отчаяние Николая — дорогое вино, редкое мясо и несъедобное дерьмо, которое в этом столетии едят лишь избалованные аристократы, да и те только делают вид, что это вкусно, а при жизни Чужого оно считалось объедками. Он больше не пытается притронуться к Чужому, зато предлагает ему абсолютно всё, что его окружает. Николай горбится над подносом, платина волос скользит по краю чашки. — Тебе понравится, я обещаю. Чужой безразлично смотрит в окно за постелью. Моргает, подманивая к себе чашку одним только жестом. — Я не нуждаюсь в пище и питье. Николай шумно хрюкает и немедленно оправляет фалды своего сюртука. — Простите, сэр. Это не значит, что вы не можете получить удовольствия от угощений. Чужой пожимает плечами и делает неосторожный глоток, обжигая губы. Он зависает с чашкой у рта, безразлично глядя перед собой. Способность ощущать боль для него — открытие. За четыре тысячи лет никто не то что не мог — не пытался его поранить, а он никогда не был тщеславен настолько, чтобы проверять, возможно ли это. Он опускает чашку и блюдце на колено, а сам смотрит на Николая, который жмурится, дуя на жидкость в чашке. Чужой не знает смысла обоих действий, но повторяет за ним. Теперь он пытается сделать глоток лишь тогда, когда слишком занятый чаем Николай касается губами края. Чужой не пробовал ничего подобного раньше. Ему действительно не нужно питьё, но при жизни он обходился объедками, и не то чтобы у него была возможность заварить хотя бы полевые травы, не говоря уже о привезенном с других островов чае. Он горький. Как будто оседает плёнкой на языке, но это приятно. Пахнет немного землёй, но больше — обжигает паром и огненным комком скатывается через грудь, минуя шрам от жертвоприношения, согревая пустое нутро, но не жизнь. Горячая жидкость приятно колет губы, уже не раня, и Чужой не сопротивляется желанию задержать её во рту, почувствовать языком от кончика до основания. Этот глоток — тоже погружающееся пламя. Чужой замечает, как Николай улыбается, глядя на него, и безучастно смотрит в ответ. — Тебе нравится. Это не вопрос, но Чужой всё равно отрицательно мотает головой. У него есть ощущение, что Николай ему не поверил, но тот не спорит, и Чужой допивает чашку до самого конца.

***

И возвращается снова. Дело не в чае, хотя Чужой не отказался бы выпить ещё — просто Николай непредсказуем. Даже если смотреть на него, не отрываясь, предугадать следующий шаг непросто. Это хотя бы немного развлекает его, наблюдающего за миром тысячи лет. Люди грешны и скучны, но Николай соответствует только половине этого утверждения. Вот и теперь он удивляет Чужого, небрежно махнув ладонью на поднос на столике у окна. — Там почти кипяток и заварка уже в чайнике. Чувствуй себя как дома. В этот раз он пропускает собственную дежурную шутку о том, что фактически создал Чужому резиденцию в собственной кровати, и это смущает само по себе. Ещё сильнее смущает эта небрежность и то, что Николай на Чужого даже не смотрит — сидит на кровати, скрестив ноги и сгорбившись, и возится с чем-то, что от окна разглядеть не выходит. Чужой пользуется возможностью заварить чай без дополнительных ухищрений, превращающих процесс в шутовское представление, а также комментариев о «горячей любви», и переливает кипяток в чайник. А потом смотрит на Николая внимательно, пытаясь понять, чем он настолько сильно занят. Тот вовсе не скрывается, не мешает смотреть, но и не спешит убирать руки, пока Чужой не садится совсем близко и не наклоняется любопытно. В конце концов он не выдерживает и спрашивает: — Что ты делаешь? Николай со вздохом откладывает штихель — тот звякает о другие инструменты, и Чужой только сейчас замечает эту небольшую свалку у бедра Николая. Он утирает лоб тыльной стороной ладони и протягивает небольшую фигурку, вырезанную из кости. Она едва ли закончена и далека от идеала, но Чужой всё равно узнаёт эту птицу. — Это Clanga pomarina, — говорит Николай. — Нашёл рисунки в книгах по истории. Там написано, что несколько тысяч лет назад их было очень много на Островах. Но в конце прошлого тысячелетия с изменением климата они начали очень быстро вымирать, пока их совсем не осталось. Нравится? Чужой не глядя ставит чашку на прикроватный столик Николая, едва не задевая его колено, и протягивает ладонь, в которую тот кладёт фигурку аккуратно, старательно не касаясь пальцами без приглашения. Чужой подносит увесистую птичку к глазам и бормочет: — Их не так звали. Это подорлик. Он помнит. Когда-то, когда города не покрыли Острова, как ржавчина, когда поля и леса занимали большую часть территории, их действительно было много. Не только подорликов — он помнит множество зверей и птиц, которых больше нет. Иногда он думает: что было бы с ними, попытайся он забрать их в Бездну? Остановилось бы для них время, остались бы они живы хотя бы там? На деле же он никогда не пытался ставить эксперименты с метками на животных, а главное условие соблюсти те не могли даже случайно. Птицы и звери никогда не терялись. Они всегда были сами у себя. Чужой чувствует внимательный взгляд Николая, но не смотрит ему в глаза, хотя знает, что тот не поймёт направление его взгляда. — Ещё я читал, что их использовали для охоты. У тебя был такой? Чужой вздрагивает и всё же поднимает голову. Проболтался, хотя не то чтобы он старательно берёг свои тайны. Прошлая жизнь осталась там, на каменном жертвеннике на краю утёса, и ей не место в разговорах и памяти. — Нет, — сухо отвечает он. — Я никогда не охотился. Он не уточняет, что это потому, что птицы для охоты были только у самых зажиточных в деревнях и мелких городишках. Богам ведь не нужно охотиться, а детали — излишни. Улыбка Николая не меркнет даже на мгновение. Как ни в чём ни бывало он пожимает плечами и просит: — Расскажи ещё о них? Эти книжки такие скучные. Удивительно, что хотя бы рисунок оказался похож. И Чужой нехотя начинает рассказ. Только о птицах — показывает руками размер, говорит, когда выводили птенцов. Он не знает, зачем это Николаю, но себе объясняет этот послушный рассказ благодарностью за чай и компанию. Николай выглядит совершенно счастливым и безмятежным, но когда он начинает клевать носом, Чужой бесшумно поднимается на ноги и наклоняется, чтобы положить фигурку рядом с чашкой, чай в которой давно остыл. Не успев донести фигурку, он слышит сонный голос Николая, который протягивает пальцы к нему, но отдёргивает их, так и не коснувшись. — Забери с собой. Подарок. Он откидывается на подушки, глядя из-под полуприкрытых век. Чужой с сомнением смотрит на птицу. Ему и самому интересно, может ли он забрать что-то материальное сам, если оно буквально оставлено на его алтаре. Прежде он не испытывал такой потребности и сейчас оправдывается перед самим собой, говоря, что это любопытство и только, упрямо отгоняя мысль о том, что любопытства он в последние месяцы и так проявил больше, чем за последнюю пару-тройку тысяч лет. Он не благодарит Николая, соскальзывая в Бездну. Птица остаётся в его руке.

***

У него никогда не было привычки постоянно смотреть за миром живых. Он кается: это изменилось на пару месяцев с Николаем, из больного любопытства переросло в желание общества, а не просто подглядывания. Чужой приходит в комнату Николая, а его там нет. Он закрывает глаза, щупая мир, но не может так быстро найти того, кто не привязан к нему меткой, и от этого становится неуютно. Не из-за сентиментальности: только потому, что найти он может любого в считанные секунды, если тот в жив и в своём уме. Николай может спать. Может сойти с ума — ему к лицу. Может быть пьян. Последнее, очевидно, вероятнее всего, но Чужой не может его нащупать и появиться рядом. Это новое. Четыре тысячи лет, и даже при жизни он никогда не ждал никого, сидя на краю холодной постели. У него и постели-то не было. Николай вваливается в комнату и шумно захлопывает за собой дверь, а потом смеётся и бросается к Чужому. Тот не успевает отстраниться, но позволяет ему тяжело осесть на ковёр у своих ног. Они всё ещё не касаются друг друга. — Николай? — долгую паузу спустя спрашивает Чужой, разглядывая очарованную улыбку Николая. Тот вскидывается незамедлительно: — Да, мой бог. — Почему ты пьян. — Это весело. Чужой знает, что это не так. Чужой видит и чувствует, что Николаю совсем не весело. — Почему ты пьян. — Хочу воспарить! — немедленно откликается Николай, и этому Чужой не верит тоже. — Почему ты пьян. Николай даже не замечает, а скорее — намеренно игнорирует, что всё это время Чужой не задавал вопросов. И всё же он переступает коленями по мягкому ковру и мечтательно заламывает руки. — Я хочу свободы. Свободы. У Чужого есть свобода для него. Он берёт с прикроватного столика пустой стакан для воды и сплетает незамысловатые узоры из воздуха, наполняя стакан беспросветной тьмой. Николай медленно, будто пытаясь сфокусироваться, моргает, но за бокалом не тянется, и Чужой подносит его к обветренным, искусанным губам. Стоит Николаю сделать глоток, как бокал падает из перехваченной ладони, безнадёжно пачкая ковёр содержимым, и Николай прижимается носом к ледяным пальцам Чужого. — Так ныряльщики описывают чернила каракатиц. — Он раскрывает васильковые глаза и преданно смотрит Чужому в душу, которой, как он давно решил, больше не существует. — Это они? Не дожидаясь ответа, он касается алыми губами подушечек пальцев Чужого, а следом без паузы вбирает пальцы в рот, языком собирая черноту. Этого слишком много — для них обоих, и уже через секунду веки Николая опускаются, а рот и язык расслабляются, и хватка на ладони растерянного Чужого раскрывается. Он едва успевает подхватить Николая и втянуть его на постель. Он тёплый, живой и дышащий, а Чужой и при жизни не горел желанием касаться других людей, но эти новые ощущения отчего-то его не пугают. Он знает, что такое чернота, как она действует на живых. Не проверял прежде наживую — и не уверен, что добился своего. Он тянет спящего Николая головой на свои колени, стараясь не задумываться, зачем это делает, и ведёт ладонью над его виском, приглядываясь к порождённым чернотой снам. В этом сне Николай вальсирует с ним, и Чужому, пожалуй, немного стыдно подсматривать. Он смотрит всё равно.

***

Николай избегает его, как только можно избегать бога, от которого не выйдет спрятаться. Чужой находит это глупым, нелепым: он уже видел Николая пьяным, какая разница? Какая ему в целом разница до людских состояний? Он видел многое. Он отмечал многих. И зудящее желание на кончиках пальцев плохо сочетается с тем, что Николай упорно держится подальше от собственной комнаты. Чужой даже не знает, за что тому стыдно больше: за откровенность, за опьянение или за этот сон, в котором они кружились в танце, кажется, вечность. В день приёма Николаю всё же приходится вернуться в свою спальню. Он влетает туда стремительно, быстро собирается, задерживаясь только на том, чтобы нанести белила и помаду на лицо. В этом десятилетии моды высшего света Чужому кажутся странными. Впрочем, как и в любом другом. Он не появляется перед Николаем, не желая спугнуть его, а ещё — потому что тот явно торопится, и нет смысла пытаться его задержать. Чужой морщится от собственного порыва уважать человеческое время. Люди приходят и уходят — для него это более справедливое утверждение, чем для самих людей. И всё же с Николаем интересно, и он уже принял решение. После приёма Николай любезно возвращается в свою спальню, но на сей раз Чужой уже ждёт его на краю постели, где припрятана руна: сидит, сцепив пальцы в замок на остром колене, безмятежно покачивая ногой. Николай вздрагивает при виде него, но тут же растягивает алые губы в улыбке и перебрасывает косу с плеча за спину, отвешивая шутовской поклон. Коса снова падает вперёд, а Николай — к ногам Чужого. — Чем обязан вашему визиту, подорлик мой? Чужой смотрит на него без всякого веселья. Он знает это, видел много раз: как смертные хорохорятся и дерзят, пытаясь скрыть тонкость собственной натуры. — Полагаю, это мне следует спросить, чем я обязан твоему визиту в твою спальню и к моему алтарю. Он встаёт, и покалывание на пальцах становится приятно болезненным, ощутимым и веским. — Ох, ну, — опешивший Николай тоже поднимается на ноги и неловко ведёт плечом. — После вечера танцев надеялся урвать ещё один. Он закрывает глаза и начинает кружиться по комнате, словно обнимая невидимого партнёра, но Чужой видит, как не покрытые белилами кончики ушей розовеют, пока Николай пытается сделать вид, словно понимает, что делает. — Николай, — устало вздыхает он. — Я хочу по… остановись, Николай. — Но тот не слышит, не хочет слушать. Лента, стягивающая косу, и без того ослабла за этот вечер, а теперь от звуков голоса Чужого Николай будто ускоряется, кружит быстрее, стремительнее, чудом не врезаясь в чайный столик у окна. Лента падает. — Николай! — Чужой устало трёт переносицу. — И кого я пытался одурачить, полагая, что с тобой пройдёт, как со всеми остальными. Он вскидывает руку, отправляя метку куда-то в сторону Николая, не пытаясь даже целиться — бесполезно. В этом пёстром вращении найти ладонь и он не сумел бы. Но и реакция Николая совсем не такая, как у других. Отмеченные именем Чужого часто шипели от боли, хватались за руки, но боль в кисти никогда не была такой уж сильной. Николай же вскрикивает и отшатывается, словно Чужой буквально его ударил — и всё же запинается о ножку стула, падая на ковёр. Он держится обеими ладонями за глаз, сгибаясь и ругаясь без слов. Чужой уже понял. А Николай ещё нет. Чужой мягко опускается перед ним на одно колено и отнимает ладони от лица — за слегка стершимися белилами метка проступает едва-едва. — Умойся, Николай, — сухо произносит Чужой. — Глаз нужно промыть. Не так ли? Тот глядит одним глазом ошалело, непонимающе, но спустя пару мгновений всё же поднимается на ноги и послушно идёт к умывальнику. Трёт лицо влажной тканью, поднимает сложенные лодочкой ладони и действительно промывает глаз, но по расслабленным плечам Чужой и сам понимает: уже не больно. А потом Николай смотрит в зеркало на своё отражение — и Чужой тоже смотрит из-за его плеча. Прежде глаза Николая были васильково синими. Теперь правый его глаз сияет изумрудом, а веки оплетает метка Чужого. Через долгую даже по меркам бессмертного божества паузу Николай всё же произносит: — Это… неожиданно. Чужой всматривается в его лицо в зеркале и сухо отвечает: — Пожалуй, соглашусь. Чуть погодя Николай усмехается и снова зубоскалит, встряхивая головой — платина волос расплёскивается по плечам. — Кажется, теперь белила придётся наносить ещё до завтрака, а? И подмигивает. Чужой, видящий и мир живых, и Бездну, наползающую на него, одновременно, даже не успевает растеряться, когда подмигнувший Николай вновь падает в его ноги. Скатывается по острым камням, парящим в сплошном нигде и безвременьи, буквально врезается в остроносые сапоги, а вода вокруг них привычно для Чужого течёт наверх. В этом мире бесконечной синевы, такой же, как левый глаз Николая, не было никого, кроме Чужого. Но вот Николай здесь — такой же опешивший, как сам Чужой. Тот медленно моргает, забывая даже отстраниться. — Ты действительно особенный, не так ли?

***

Белила до завтрака Гоголь не наносит. Спускается к семье он в настроении настолько приподнятом, что даже равнодушный отец вскидывает бровь, с удивлением разглядывая повязку, закрывающую его правый глаз. Сам же Гоголь думает лишь о глазах Чужого. Провалившись в Бездну, он не только впервые по-настоящему смог коснуться своего божества, но и увидел его иначе. Там, где раньше было ровное пурпурное сияние, оказались совершенно человеческие глаза, пусть и с этой странного цвета радужкой. Удивлённые, если не сказать шокированные, широко распахнутые, но — не безразличные, каким казался этот сплошной цвет. — Николай? — зовёт его отец, и Гоголь лишь тогда замечает, что всё это время мурлыкал какую-то весёлую мелодию себе под нос, расправляя салфетку на коленях. — Да, папа? — ласково улыбается он. — Что с глазом? — Ах. Это? — Гоголь картинно трогает повязку кончиками пальцев. — Ничего страшного, неудачно наклонился, разуваясь. — Нужно вызвать лекаря. — Я уже вызвал, — враньё звучит привычно уверенно, и даже ещё надёжнее, потому что больше он ничего не боится. Любимое божество оставило на нём метку, проложило дорогу к себе домой, а остальное Гоголя не волнует. — Прибудет после обеда. Приятного аппетита? Он первым приступает к завтраку, игнорируя воцарившуюся тишину. Чуть погодя остальные члены семьи тоже начинают тихо трапезничать, но Гоголь не обращает внимания. Он думает только о Чужом.

***

— Хочешь, я сварю тебе графиню? Николай беззаботно болтает ногами в воздухе, лёжа на животе в кровати, которую откопал в Бездне Чужой. Он не представляет, как можно было ухитриться потерять кровать, раз она теперь оказалась здесь, но в конце концов, по Бездне плавают потерянные корабли. Иногда ему кажется, что здесь можно найти абсолютно что угодно. Теперь здесь можно найти Николая, например. А после того, как Чужой случайно дал ему возможность приходить сюда, когда захочется, иногда он жалеет о том, что не может скрыться из этого мира. Он отрывается от книги и угрюмо смотрит на Николая. — Нет. Николай не обращает внимания и вытягивается, опускаясь на подушки грудью, отставляет руку и начинает загибать пальцы. — Но эта слишком высокая, а та слишком низкая, а эта не поместится в котёл… — Меня интересуешь ты, а неизвестные мне представители высшего света. И нет, Николай, это не предложение влезть в печь… Тот хмурится. — Ох, тогда, может быть, лучше графа… — Николай, — Чужой устало откладывает книгу и трёт переносицу. — Я не ем человечину. — А что ты ешь? — сияет любопытством Николай. — Ничего. — Чужой всплёскивает руками и запрокидывает голову, так что шапка опасно сползает к затылку. Николаю откровенно плевать. Он перекатывается на спину и смотрит в бескрайнюю ровную синеву Бездны над их головами. — О. — Уже от одного звука у Чужого мурашки по коже. А он видел много за четыре тысячи лет. — Я приготовлю тебе свою невесту. Чужой резко выпрямляется, хотя сам не ожидал от себя такой реакции. Николай, к сожалению, замечает — Чужой видит это по нарочито расслабленной позе, а ещё по тому, как Николай намеренно не смотрит на него. — У тебя есть невеста? — Ага, — беспечно щебечет Николай, разглядывая собственные ногти. — Какая-то девица из высшего света, бывала пару раз у нас на приёмах. Агафья, что ли… Чужой поднимается с кресла и прячет книгу в рукаве, но пока он мешкает, Николай успевает вскочить с постели и подойти к нему. Чужой знает, что Николай видит его глаза такими, какими они были при жизни, и теперь смотрит в правый изумрудный глаз, очерченный меткой, и чувствует себя отчётливо не в своей тарелке. — Что? — беспомощно спрашивает он. — Ревнуешь? — Чужой молча отворачивается, но Николай хватает его за запястье, и ничто во всём мире Чужой не ненавидел с такой силой, как это его безрассудное желание и отсутствие страха перед тем, чтобы схватить его. — Ты ревнуешь! Отлично, значит, сварю Агафью. Чужой выдёргивает руку из его пальцев и наконец отворачивается, но только чтобы не показать улыбку. — И снова: я не ем человечину, Николай. Просто брось бедную девушку. Чужому не нужно смотреть, чтобы чувствовать, как светится Николай.

***

Девушка предпочитает разорвать помолвку самостоятельно. О Гоголе начинают ходить слухи — его наряды, и до того почти кричащие, теперь сияют россыпью пурпурных и алых камней, а правый глаз всегда закрыт перевёрнутой картой аристократии. Плебейская «Игра Нэнси» — сама по себе вызов высшему свету, но закрывать ей глаз и отказываться давать ответ на все вопросы о том, что с ним не так? Гоголь танцует так, словно в просторных залах вовсе нет других людей, и смеётся так громко, что смолкают все разговоры, кроме едва слышных перешёптываний. Ему жаль, что он не может станцевать со своим богом у всех на глазах. Радует другое: все найденные им зацепки раньше упирались в глухую стену. С тех пор, как он сунул ладонь в карман и провалился сразу в сад, в который собирался идти, по-настоящему глухих стен для него не осталось. Культ. Те, о ком никто не говорит, но кто знает о его божестве больше прочих. Выяснить, что Чужой прекрасно знает, кто они такие, проще, чем казалось на первый взгляд. Гоголь сдвигает карту с правого глаза на левый, отрезая своё зрение и себя от мира живых, и безошибочно скользит к Чужому. Тот занят своими делами — приятно наконец узнать, что в основном он бездельничает и копается в книжках и безделушках, упавших в Бездну. Ещё — наблюдает. В этот раз Гоголь застаёт его перебирающим костяные фигурки на полке. В бледных пальцах мелькает подорлик, и Гоголь безуспешно пытается спрятать нежную улыбку. — Скажи мне, — начинает он так, будто они продолжают начатый разговор. В какой-то степени так оно и есть: их разговоры не имеют начала и конца. — Если я буду проводить здесь слишком много времени, я стану Провидцем? Вот теперь Чужой вздрагивает. Плечи опускаются, он будто становится ниже. Но не спрашивает, где Гоголь слышал о Провидцах. — Я не знаю, — через долгую паузу отвечает Чужой. — Никто из тех, кого я отмечал раньше, не имел возможности ходить в Бездну самостоятельно. А Провидцы никогда не получали моего благословения. Ты отличаешься от них. Но я не знаю, в какую сторону. Гоголь барабанит кончиками пальцев в алой перчатке по ярко накрашенным губам. — Что ж, — наконец говорит он, разглядывая узкую спину. — Выясним это рано или поздно.

***

Когда Чужой оглядывается, он видит только золотой вихрь, означающий, что Николай открыл новый выход где-то в другой части Бездны. Но Бездну Николай покидает прежде, чем Чужой успевает нащупать его следы. Тревога — неуютное, забытое чувство.

***

Николай исчезает на долгих два месяца. Чужой чувствует его следы возле Северной шахты на Хоккайдо, и ему это совсем не нравится. Он никогда не успевает его догнать. Последний вопрос Николая — о Провидцах — вкупе с перемещениями Николая не оставляет свободы для фантазии. Руна по-прежнему покоится под периной в постели Николая в родительском поместье, но всё, что Чужой видит там, когда наведывается — слой пыли и висящие в воздухе книги. Всегда разные. Ему не нужно открывать, чтобы знать содержание.

***

Два месяца спустя Николай буквально падает Чужому, как снег на голову. Совсем как снега Северной шахты. И всё же Чужой не пытается сделать вид, что не беспокоился и не скучал, а вместо этого безрассудно прижимает Николая к ближайшему плывущему в Бездне валуну и по забытой традиции целует в щёки. Тот смеётся, отбиваясь невсерьёз, и что-то шепчет успокаивающе — не производит эффекта, пока Чужой не слышит тихое «Ну, Федь…» Бездна не переворачивается. И ничего не меняется. Только Чужой замедляется, вслушиваясь в течение воды и времени, и бормочет: — Засчитываю это за покушение на убийство. Николай фыркает, подставляя горло под поцелуи. — Было бы им, будь я мёртв. Но я, как видишь, пока не собираюсь умирать. Он тянет ладонь Чужого к своей груди и опускает напротив сердца. По глазам Николая — смеющимся, но глядящим будто немного сквозь, Чужой видит: тот прекрасно понимает, что на двоих у них бьётся только одно.

***

Вернувшись в собственную спальню, Гоголь не может сдержать смех. Древние гримуары всё так же висят в воздухе, пурпурные простыни парят по краям постели, а сквозняк никак не объяснить — все окна заперты наглухо. И дверь тоже. Взмахнув плащом, Гоголь оказывается по ту сторону двери и понимает, что всё крыло, где находится его спальня, лишено жизни. Он проводит пальцем по слегка пыльным доскам, которыми заколотили вход, и снова хихикает, а потом смотрит на вставшие часы. Ничего, у него есть собственные. Время завтрака, и Гоголь снова посмеивается, проверяет карту на лице, вновь вскидывает плащ, проваливаясь сразу в столовую. — Доброе утро, папа! — чересчур шумно приветствует он, как будто не пропал на два месяца в оккультной библиотеке на другом острове. Как будто семья не поняла, что он привёл в их дом Чужого и нарушил все семь заповедей Аббатства разом, буквально став пророком божества, за якшание с которым клеймо — меньшее наказание. В столовой царит гробовая тишина, пока отец, даже на вид постаревший на пару десятилетий, не отвечает: — Доброе утро, Николай. Тот деловито мычит себе под нос ненавязчивую древнюю мелодию из тех, что он услышал от культистов, пока крался по их владениям, и накладывает в большую тарелку немного омлета, булочки и варенье. Напоследок он салютует кофейником и снова исчезает в портале. В спальне он распахивает окна настежь и отодвигает гримуары взмахом руки. Он почти забыл, как прекрасны утра на Хонсю.

***

Гоголь и так прекрасно знает, что произошло. Знает из сократившегося потока гостей в поместье, из заколоченного крыла, из слухов в подворотнях и тяжёлого молчания отца и всех обитателей дома. Его боятся. Это мило. Молодой граф повредился умом и вся семья любезно заботится о том, чтобы он больше отдыхал. Ему немного жаль болтливую прислугу, потому что он видит их кости сквозь землю в дальнем углу сада. Однако он не хотел ни смертей любопытных слуг, ни пугать кого-либо, так что прочитанные гримуары он незаметно возвращает в библиотеку культистов, а сам обживает городскую квартиру напротив особняка Рембо. Это не тот дом, позади которого он спустился в канализацию в поисках алтаря. Это не важно — большую часть времени Гоголь всё равно проводит в Бездне. Ему интересно смотреть, а ещё быть руками Чужого в Островной империи. Сплетни о том, что он ест людей, тоже забавные. Теперь он понимает, почему Фёдора так раздражали эти предположения. Иногда он думает о том, что его визиты в родовое поместье никому не продляют жизнь, ведь он никого не предупреждает — но ему плевать. Однажды он задерживается слишком надолго. Привычно рухнув за обеденный стол, он застаёт лишь пыль и паутину, и отца — больше похожего на мумию. Приоткрытый рот, сгнившие глаза, а в чашках даже плесень почти не живёт. Гоголь притворно вздыхает. Ему не жаль тирана, который распоряжался всей его жизнью, но кажется, что если бы он немного меньше боялся Аббатства обывателей, то вполне дожил бы свою паршивую жизнь в покое. Гоголь говорит с Чужим, прекрасно зная, что сейчас тот слышит каждое слово. Говорит, пока обходит каждое крыло, убеждаясь, что немногие оставшиеся слуги давно сбежали, что не осталось живых лошадей в конюшнях, да и псарня с птичником опустели. Гоголь щекочет пальцами редкие седые волосы отца, не морщась от следов трупного запаха. — Спокойной ночи, папа. Десять лет он не покидал этот дом своими ногами, но делает это сейчас. Долго шагает через заросший сад, последовательно запирая каждую дверь. Ведёт кончиками пальцев без перчатки по бортику высохшего фонтана. Выйдя за ворота, он запирает их одним из ключей на широкой связке и отвешивает поклон до земли, сняв цилиндр. А потом выпрямляется и смеётся. Связка ключей летит в ближайшее болото, а Гоголь исчезает в золотом вихре. Его божество и так заждалось.
21 Нравится 4 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (4)