Часть 1
7 августа 2024 г., 22:23
Соня ненавидит её. Каждой крупицей своего тела. Ненависть, всепоглощающая, охватывающая с головой, струится по ней, встраивается в каждую клеточку и выливается горькой черной желчью где-то у солнечного сплетения. Она ненавидит в ней все — то, как она раскрывает губы, выпуская наружу едкий химозный дым, как самодовольно щурится, откидываясь в кресле из кожи, как говорит, как волосы выпрямляет каждое утро, как пахнет, наполняя кабинет чем-то тяжелым и неподъемным. Соня ненавидит, когда она на неё не смотрит, когда делает вид, что они просто коллеги, когда говорит с ней, как с подчиненной, игнорируя то, как часто она пробовала её кожу на вкус. Но больше всего Соня ненавидит, когда она молчит.
Это была заведомо плохая идея — впускать её в свою жизнь. Скворцова это понимает сразу, инстинкт самосохранения срабатывает, и сердце начинает биться быстро-быстро. Так часто только от тревоги колотится, оставляя вмятины на ребрах, знает, что опасно, что зверь дикий рядом и бежать пора, вот и качает кровь, как угорелое, чтобы силы в ногах больше было. Но силы не прибавляется, цепенеет, ноги ватными становятся, и стоит на месте, смотрит, фиксирует, запоминает все до мельчайших деталей прежде, чем будет растерзана. Соня прекрасно понимает, что это все фальшь, фикция, игра, в которой она ни за что не выйдет победителем, но не сопротивляется. Её в моменте одолевают фаталистичные настроения, и она с чистой совестью пускает все на самотек, думая, что так предрешено и должно быть. Полная хуйня. Она сама дает себя разорвать, собственноручно сдается, шагая в силки и позволяя острым зубам впиться в шею.
Она знает, что является лишь «одной из», ей это бросает в лицо Инга, обладающая каким-то невероятным простодушием и прямолинейностью. Говорит, что на практиканток та давно заглядывается, и что в постели её таких девок побывало не мало. На языке горько, сплевывает, даже не докурив сигарету, тушит её об акриловую раковину и плескает холодной водой в лицо. Отрезвляет, но не настолько. Смотрит на ноги свои и думает, что красные туфли эти тоже ненавидит, потому что они от неё. Хочет в моменте даже снять их и в мусорку выкинуть или с окна сбросить, чтобы всем своим видом показать, что ничего от неё не надо, но понимает, что домой идти не в чем, и оставляет.
Когда Нечаева впервые мажет губами, ей кажется, что нет человека счастливее неё, внутри все загорается, фейрверки пускает, взрывается, словно огромный газовый баллон, от которого многоэтажки складывает. Сердце радостно подпрыгивает, сбивается дыхание, и тело приятно дрожит под холодными невесомыми пальцами. Она рвано дышит, вжимается в неё, отдается, позволяя делать с ней все, что заблагорассудится, откидывает голову, обнажая молочную шею, подставляет ключицы и млеет от горячих требовательных поцелуев. Это похоже на эйфорию, на помешательство, на самый сильный и неизвестный миру наркотик, потому что после него наступает зависимость, и хочется еще и еще. Бабочки в животе выедают органы, дырявят, и те сочатся, наполняя тяжелой и кислой на вкус тоской. Соне кажется, что она ею обросла вся, настолько осязаемой ощущает. По ней видно, и Инга даже беспокоится, больше для виду, чем искренне, но быстро понимает, что к чему, и только осуждающе смотрит. Спрашивает, чего это всех так к Нечаевой тянет, и Скворцова не отвечает, потому что сама не знает. Горячесть сменяется холодом, и Ксения Борисовна нечитаемо смотрит на летучках, крутит что-то у себя в голове и поджимает губы, но не говорит ни слова. А у Сони ломка, да такая, что лучше б героин по вене пустила, чем ведьму эту с глазами черными, и кроет ужасно, хочется в ноги броситься, лишь бы толику нежности во взгляде выгрызть. Нечаева знает, любуется, что к ней с таким трепетом и покорностью, бросает изредка что-то ласковое, как кость собаке, отчего в Соне все бушует с неистовой готовностью завилять хвостом. Думает Ксюша, что зрелище жалкое, противное даже в какой-то мере, но наслаждается, упивается своей безоговорочной властью.
Соня ненавидит себя за то, что позволяет. Позволяет брать себя на столе, в машине, как какую-то распутную девку, позволяет вваливаться к себе домой без предупреждения, позволяет использовать себя раз за разом и уходить, ничего не сказав. Соня не может поверить, как это может быть ложью — вот же она, Нечаева, держит её в руках своих, смотрит с таким трепетом, что кости ломаются, шепчет на ухо ласково, доводит до исступления и смеется, протяжно, низко, отчего колени подгибаются. Соня ненавидит её голос и отпечатки рук по всему телу, и отстраненность её после секса, будто режиссер крикнул «снято» и весь этот спектакль закончился. От Нечаевой холодно, зябко, да гадко так, что перестаешь себя человеком чувствовать — куклой бездушной, которая нужна только чтобы стресс снимать. Нечаева молчит, будто измывается специально, и Скворцова выть готова от обиды и жалости к самой себе. Как в детстве, когда мама молчанкой наказывала и заставляла неделями отгадывать, где Сонечка ошиблась и что сделала не так. Понимает, что «не так» — это с Ксюшей связаться было, но все равно ком в горле стоит, и слезы текут непроизвольно, когда дверь захлопывается. Гоняет по кругу мысли, где же она проебалась, может, не привлекает её больше или сделала что-то не то, целовала недостаточно нежно или недостаточно грубо, стонала чересчур громко, а может просто недостаточно хороша, чтобы к ней что-то, кроме похоти, чувствовать.
С ней хуже, чем с Дударем, тот врал все время, но без остановки галдел, заполняя собой всю квартиру, и Соня мечтала, чтобы он хотя бы однажды заткнулся. Нечаева, наоборот, всегда молчала, и тишина сгущалась, опускаясь на пол тяжелым свинцовым смогом. Но молчала она искренне, и Соню поначалу это устраивало. Ей казалось, что Ксения Борисовна просто одинока, нет у неё никого, вот и волком смотрит, боится, что больно сделают. Но Нечаева любить не умела, только трахаться, а потом ранить больно и глубоко, так, что искры из глаз сверкали. Иногда она приходила поздно вечером, иногда глубоко за полночь. Смотрела долго, потом совсем глаза прятала, но не говорила — Соня и так все понимала. О панических атаках её только дурак не знал, таблетки сменила и психотерапевта, но лучше не становилось, поэтому появлялась у Скворцовой на пороге, пропахшая алкоголем. Пьет она редко, не доводя до привычки, но если пьет, значит, дело совсем дрянь. Соня не спрашивает, впускает, зовет рядом с собой на кровать и перебирает слипшиеся от влаги смоляные волосы, говорит без остановки, лишь бы та от мыслей своих отвлеклась, и целует виски и скулы. Нечаева устраивается на плече, слушает, как сердце размеренно стучит, у неё нет такого — её собственное не работает давно, замерло и лежит мертвым грузом посреди грудной клетки, давит, ходить мешает и ноет периодически. Глаза её — черные дыры, безжалостно поглощающие весь свет поблизости, и Соню затягивает, вырывая из неё все человеческое, что было. А потом Нечаева уходит, так же молча, никогда не остается до утра.
Скворцова каждый раз обещает себе, что этот будет последним, что она возьмет себя в руки и запретит играть со своим сердцем, запретит дробить гордость, вырастит самоуважение и пошлет её куда подальше, чего она абсолютно точно заслуживает. А затем она снова ударяется спиной о только что закрывшуюся дверь, прижатая чужим телом, и чувствует губы повсюду.
— Скажи, — шепчет, двигается внутри, выбивая грудные стоны, — Скажи мне.
Постельное белье шелковое — тоже подарок, и от холода его расползаются приятные мурашки.
— Скажи, — приказывает, прикусывая мочку, и прижимается лбом к виску.
Соня жмурится, проглатывает подступившие слезы и крепко держит за шею, не позволяя отстраниться.
— Я люблю тебя, — движения становятся резкими, рваными, и она выгибается навстречу, бедрами подмахивая в такт.
— Еще.
Всхлипывает не то от удовольствия, не то от того, что внутри все обрывается и ломается с невыносимой болью, но ослушаться не может.
— Я люблю тебя.
— Еще, зайчонок, — хрипит так нежно, что почти верится, и Соня дрожит снова.
— Люблю, — сдавленный выдох переходит в протяжный стон, и она еще сильнее вжимается, чувствуя на щеках влажные дорожки.
Не отпускает, не хочет, чтобы Нечаева видела её такой, грязной от собственной слабости, но та не противится, смеется ей в шею и ложится сверху, позволяя себя обнять. Курит потом и даже не смотрит в её сторону, словно подменили, блуждает взглядом по полкам в её спальне, рассматривает узор на потолке, а потом встает и подходит к окну, прикидывая, видимо, как домой уедет. Соня смотрит на пиджак, накинутый поверх обнаженного тела, и понимает, что никогда не будет обладать ей и никогда не услышит в ответ ни одного «люблю» или хотя бы «я тоже», или «спасибо». Остается обгладывать только остатки какой-то больной одержимости, вскользь брошенных фраз, прозвищ и моментов, когда Ксюша не всех вокруг ненавидит.
Завязать было сложно, лучше б с крыши сбросилась, но понимает, что так надо, давит в себе откуда-то взявшееся сочувствие и почти искреннее чувство бесконечного обожания. Знает, что Ксюша — тварь последняя, знает, что нельзя с ней по-человечески, потому что человеческого в ней нет ничего, знает, но едва держится, чтоб руки не протянуть, ведомая будто какой-то тупой безжалостной болезнью. Хочет, чтобы та злилась, чтобы вызвала её к себе на ковер и отчитала, чтобы глаза блестели от не выплеснутого желания, гнева и ревности, чтобы прижала к себе и сказала, что других ей не надо, что Скворцова только ей принадлежит, чтобы все тело в отметинах, чтобы на ухо баюкала: "моя". Она согласна жить без нежных слов, с вечными играми в горячо-холодно, согласна угадывать в каждой кривой ухмылке истинный, единственный верный смысл. Но Нечаева снова молчит. Ей все равно. Это выбивает всю почву из-под ног, хочется инстинктивно вымаливать о прощении, но держится, терпит, крепко стискивая зубы, не позволяя еще сильнее себя унизить. Ни криков, ни выяснения отношений, ни жарких споров, отчего это вдруг Скворцова коркой льда покрылась — Ксюша все понимает и не удивляется почти, когда мягкие руки её отталкивают. Хмыкает только как-то разочарованно и кивает, отнимает ладони и засовывает в карманы, привычно находя там электронку. Делать ей нечего — силой брать, ей такое не интересно, да и не нужно. Ксюша любит, когда от возбуждения с ума сходят, а не когда терпят в угоду, чего бы то ни было.
Говорят, для формирования привычки нужен двадцать один день. Пиздеж. Привыкнуть жить без Нечаевских поцелуев Соня так и не смогла, таила и грела в себе жгучую колючую обиду, змеей обвитую вокруг горла, и никому не могла сказать. Инга только бы цокнула и глаза закатила, а кроме Инги у неё, в общем-то, никого и не было. Только остатки рассудка где-то на фоне мигали красной лампочкой об опасности, и Скворцова слушалась, не лезла. Даже уволиться думала несколько раз, но возвращаться некуда было — в вышку, разве что, где вместо зарплаты в триста тысяч стипендия в две триста семьдесят.
Слышит, как в третий раз телефон вибрирует, высвечивая знакомое имя, и медлит, боится снова вляпаться. Экран потухает на пару секунд, чтобы снова зажечься, объявляя тот же номер. Поразительная настойчивость, абсолютно ей не свойственная, и на душе от этого становится неспокойно. Она принимает вызов, прикладывая телефон к уху, и вслушивается в шуршание по ту сторону провода. Молчание. Хочется закричать, выплеснуть на неё всю злобу, которая неделями в ней копилась, ранить так сильно, так больно сделать, чтобы хоть на десятую долю поняла, как ей херово было.
— Так и будешь молчать? — саркастично выплевывает и морщится от переполняющего гнева, — Не думаешь, что это унизительно — столько раз подряд мне названивать? С первого раза не понятно, что я не хочу говорить? Я вообще ничего о тебе знать не хочу. К тебе у меня только чистая ненависть.
На секунду ей кажется, что сейчас ответит какой-нибудь врач и скажет, что Ксюши нет больше, и Соня — последний набранный контакт в телефоне, но слышит знакомый вздох и опускает плечи. Меньше надо мелодрам смотреть по вечерам с ведром мороженного.
— Скажи что-нибудь, — то ли приказывает, то ли умоляет, чувствуя, как тошнота подкатывает, и в голове шумит.
После того, что Соня на неё вылила, Нечаева давно должна была сбросить. Она не Скворцова — не будет терпеть, когда с ней так низко, не было в ней ничего собачьего. От енота тоже мало было, верности и преданности как-то не ощутила. Она кошкой была, одичавшей, уличной, которая ластится только на желудок голодный, а потом уходит, плевав на все твои чувства, а если удержать попытаться — расцарапает, глубоко клыками вопьется, и придется быстрее ехать в травмпункт и уколы от бешенства ставить.
— Можно переночевать? — говорит буднично, будто погоду обсуждает, и Соня едва держится, чтобы истерически не рассмеяться, — Снова приступ был.
Хочется закричать, чтобы она катилась к черту со своей тревожностью и сгнившим черным сердцем, чтобы страдала, как ей полагается, потому что заслужила, чтобы номер забыла и адрес вычеркнула, и никогда в её жизни больше не появлялась.
— Скажи что-нибудь, — рвется из динамика телефона, выдавая отголоски еще недавно бушевавшей паники.
Соня прикрывает глаза и вздыхает тяжело, будто придавленная бетонной плитой.
— Я тебя жду.
Примечания:
Эта работа была вдохновлена популярным диалогом, который уже стал шаблоном для мема. Кто понял, тот понял. Кто не понял - это есть в моем ТГК: https://t.me/gingerbreadcastle