***
Юнги не помнит, когда впервые заметил, что музыка для окружающих не размывает реальность переливами красок и не завораживает сотнями оттенков, а просто звучит, даже если неправильно, даже если цвет совершено не тот. Но помнит, как осознанием ударило по лицу. Приложило об асфальт и протащило с силой, сдирая кожу со скулы, оставляя сетку мелких шрамов из непониманий, растерянности и обид. Кажется, после этого в его собственной музыке теплые коричневые оттенки (приглушённый пылью запах бабушкиного дома, теплый от солнца облупившийся лак старого пианино, упругость пожелтевших клавиш под неловкими детскими пальцами) сменились росчерками темных тонов (разочарование в мире-людях-себе, неправильность, злость, непонимание в смеси со страхом, сбитые в драке за место под пластмассовым солнцем колени и кулаки). Или он просто повзрослел. И променял заодно подростковый романтизм, когда хочется вместе под дождем под одним зонтом и против целого мира, на свои скучные двадцать с недосыпом, когда хочется под теплое одеяло и на ортопедический матрас. А в текстах и звуках не про глупое-вечное, а про до одури свое, грызущее изнутри. Про неслучившееся и желанное, про стон и про вой, про одинокого мальчишку с сумасшедшими мечтами и оцарапанные изнутри то ли драными кошками, то ли демонами ребра. Про резкое, хлесткое, острое до крови из перерезанного горла. То ли насмешника и противника, то ли собственного. Юнги кажется иногда, что он оступился и тонет все глубже в липких тенях. Ярко-синие тексты, сочащиеся алой уверенностью вперемешку с серебряной наглостью, заявляющие миру о себе с индиговой яростью, остались в исписанных до последней страницы блокнотах. В новых — одни корешки выдранных листов, улетевших под стол или в мусорку клочьями мыслей. Потому что в каждой новой ноте, в каждом бите и слове — все больше черного и глухого. Опустошающе безнадёжного. Намджун, конечно, не может увидеть по-настоящему, не может понять, почему именно Юнги так резко срывает наушники и едва не кидает их в стену (зато кидает в нее себя), но может заметить, почувствовать, уловить. Не в звуках и цветах, но в жестах, словах, поведении и черных кругах под глазами. И если он не может полноценно помочь, пока Юнги этой помощи не попросит сам, пока не будет готов ее принять, не царапаясь, шипя и дыбя шерсть, он может хотя бы пытаться вытаскивать его иногда на поверхность для нового вдоха. Выдергивать из студии на вторые сутки, игнорируя сонный мат, впихивать в руки растворимую лапшу и термос горячего чая, загонять пинками в душ, игнорируя мат уже вполне осознанный, и... Да. Притаскивать его на "семейные вечера" Сокджина. Когда они, сборище знакомых незнакомцев, случайных соседей-старых друзей-приятелей по супермаркету, вдруг стали "семьёй", чтобы собираться раз в месяц на обязательный (с тремя восклицательными знаками и летящей в вас сковородкой) ужин в квартире Сокджина, никто, кажется, так и не понял. Ну, кроме хозяина, конечно. По какой логике был собран и иногда спонтанно расширялся "дружеский коллектив" ("цирк на выезде" со слов Юнги, которого однажды в ультимативном порядке заставили привести на очередной ужин соседа, мгновенно ставшего всеобщим младшим любимым племянником), видимо, знал тоже только он. Но то ли благодаря непрошибаемому оптимизму Кима, то ли его же молитвами... Они вполне успешно держались вместе. Цапались, чтобы мириться, не понимали друг друга, чтобы принимать, шарахались, чтобы потом обнять, разбегались... И неизменно собирались вместе каждую третью субботу. Юнги, наверное, притирался и, ладно уж, "привыкал" едва ли не дольше всех. Совершенно по-взрослому игнорировал звонки и сообщения Джина, внаглую блокировал хена в мессенджерах и... Приходил, да. Помните про сковородку? Первые пару раз, правда, чисто из принципа приходил в наушниках или берушах. А потом вдруг заметил, что в его присутствии даже младшие стараются чуть снизить громкость, чтобы не перегружать лишний раз, бирюзовый звон тарелок и кружек раздражает намного меньше, чем мог бы, а фантомное тепло, разливающееся по телу, вполне по-настоящему согревает пальцы. Почти обжигает что-то внутри. Где-то там, где семья рукой дрогнувшей и с костяшками сбитыми. Глупо до нервного смеха и нужно до тонкой улыбки в уголках губ. Он, конечно, не рассказывал особо ни о новом, ни о старом, не смеялся громко вместе со всеми и морщился на стариковские шутки Джина, не играл с младшими в приставку, оставался в облюбованном кресле или уходил на кухню, когда кое-кто неугомонный (не будем показывать пальцем) решал устроить дискотеку в формате гостиной. Но неизменно внимательно слушал из своего угла, цепляя метко детали и самое важное-нужное, чтобы помочь негромким советом или молчаливой поддержкой, сделать без повода до боли личный подарок или просто помочь мимоходом. Объяснял с беззлобной иронией слишком сложные шутки Намджуна, сглаживал несостыковки характеров-мнений, смиренно терпел тактильный голод Тэхёна Чимином, отвечал на треть из бесконечных вопросов Чонгука... И, наверное, будет честным признать, что отчаянно каждым из них дорожил. От этого каждый раз было тяжелее улыбаться спокойно, сдерживая под кожей темное и отчаянное, глуша в горле злое с обидным, наступая на горло усталому, безразличному. Всю весну он находит повод не приходить. На очередной ужин, правда, его почти за шкирку притаскивает Намджун. Предварительно извиняется (и сарказм Мину явно не чудится), берет за капюшон безразмерной толстовки и тащит до двери студии (благо кресло на колесиках), а потом едва не пинками — дальше. Хоть за руль сам не садится, и на том спасибо. За окном — отвратительно душный июнь. Воздух влажный и липкий, оседает тяжестью на плечах и мерзкой паутиной облепляет лицо. Юнги кажется, что бесконечное топкое болото протекло из угла, в который он так мазохистки старательно загонял все мысли о нем, и издевательски медленно наполняет собою реальность (и лёгкие заодно). В квартиру Сокджина он почти влетает, вознося молитву создателю кондиционера. По ощущениям — выныривает за глотком воздуха в агонии утопающего. И этим глотком давится, оглушенный цветом чужого голоса.***
Чон Хосок. Светло-коричневый с теплотой желтого, что-то между землёй и солнечным светом. Нужный цвет крутится на языке, но никак не хочет всплывать в звенящей голове. Ну здравствуй, сенсорная перегрузка на фоне усталости, стресса и неожиданного триггера, не то чтобы он скучал. Не то чтобы он ожидал, что триггер настолько зацепит. Имя он узнает от Сокджина, пока тот отпаивает его водой в ванной под включенный на полную душ (то ли заглушить посторонние звуки, чтобы успокоить его, потому что, слава богу, текущая вода для Мина цвета никогда не имела, то ли заглушить их разговор для всех, кто придет погреть уши под дверью). Имя, возраст, род занятий... Если бы Ким не выдал настолько тщательно подготовленное досье, Юнги бы даже поверил в его виноватый тон. Конечно, он просто забыл его предупредить. Безусловно. За пять лет ни разу не забывал, что у лучшего друга его передруга-недопарня (фактически мужа) звуковая синестезия, а тут вдруг — и возраст взял свое, память совсем плохая стала, дорогой Юнги, ты прости старика. Если бы голова не трещала так сильно, Юнги, может, даже бы разозлился, но вот честно, он лучше приляжет куда-нибудь (желательно, на кровать Джина). И проведет пару часов, бесцельно пялясь в стену в попытке осознать, какого черта его буквально сбил с ног чужой смех. И возможно (только возможно) попытается подобрать нужный оттенок для описания того, как тепло звучит голос Чон Хосока, поющего на чужой кухне One direction, срываясь на смех. Но планы планами, а работают они в этой жизни только у Сокджина, судя по всему. Потому что вместо спальни и желанной кровати он получает лобовое столкновение с салатовой бини Чон Хосока, склонившегося в поклоне посередине коридора. Слишком узкого, чтобы просочиться мимо и сбежать, но Юнги никогда не признается, что подобная мысль мелькнула в его голове. А потом ему протягивают наспех вырванный из блокнота листок с пляшущим "Хён! Прости, пожалуйста, что стал причиной твоего плохого самочувствия!" и сбегать становится как-то совсем глупо. Так что Юнги плюет на всё, от гудящих висков до острой нелюбви к общению, и улыбается криво (то ли от неловкости, то ли от бредовости ситуации, то ли пытаясь поймать за хвост последние остатки уверенной кошачьей натуры). В конце концов, не может быть тот, кого позвали на ужин Сокджина, совсем уж плох. Даже если его звал Чимин, социальная бабочка несчастная. — Со мной можно говорить, я не рассыплюсь. И виноват скорее сам, что довел себя до края, твоей вины нет вообще, — где-то на этом моменте позади Хосока раздается хор удивлённых выдохов, Чонгуково "Юнги-хен, что, реально-" и хлопок кухонной двери. Хосок пружинисто выпрямляется (бини чуть съезжает на лоб) и смотрит слишком серьезно. Будто пытается считать историю шрамов-ошибок-надломов по глазам, заглянуть в самые темные углы, убедиться в искренности на донышке зрачков. А потом — улыбается так светло, что на секунду Мину кажется, что цвет он все же перепутал и подошёл бы скорее солнечно-желтый. — И все же, позволь мне реабилитироваться хотя бы в своих глазах и позвать тебя выпить кофе. Не хочу, чтобы ключевая часть истории знакомства была про обморок. Обещаю, там будет достаточно тихо, чтобы ты чувствовал себя комфортно, — и тянет руку вперёд. Пожимая тонкие, но крепкие пальцы, Юнги чувствует, как уголки губ вздрагивают в ответной улыбке. И думает с лёгкой ноткой истерического смеха, что падать в людей ему намного сложнее, чем из-за них, но, кажется, Чон Хосок вполне способен чужие ожидания превосходить.***
Смешно, но слова про комфорт для них оказываются почти пророческими. Юнги с Хосоком удивительно легко говорить, перескакивая с темы на тему, будто знают друг друга сто лет, молчать, ощущая покой и дыша тишиной, улыбаться, едва касаясь плечами-ладонями-пальцами. Ему с ним светло. То ли из-за привычки Хосока мурлыкать себе под нос, окрашивая сознание Юнги мягкой охрой, то ли потому что он сам по себе невыносимо светлый, даже когда не остаётся сил на улыбку. И да, Юнги находит идеальный цвет его голоса ещё к первой полноценной встрече за кофе, чтобы потом открывать все новые тона в каждой секунде. И (не говорите никому) каждый раз чуть-чуть задыхаться от греющей нежности, потому что звучание другого человека впервые ощущается почти что объятием, светлым пигментом в темной палитре, солнца лучом, пронизавшим бурю насквозь, чтобы лаской скользнуть по вискам. Чон Хосок в его личной системе координат — охра, грань между теплым и льдисто-холодным, синоним уюта, поддержки, опоры. И сотня новых оттенков-вспоминаний. Сиена — сбитое дыхание и залитый солнцем паркет в его танцевальной студии, куда Юнги первый раз попадает почти случайно, чтобы потом возвращаться снова и снова. Золотистая охра — пение на кухне, пропитанной запахом крепкого кофе и самодельных венских вафель, и тягучий мед, так чертовски красиво застывший каплей в уголке чужих губ. Санкирная — высокий смех, шум волн, тяжёлый от соли ветер, сбивающий волосы на сторону и набившийся в кроссовки влажный песок. Терракотовая — тихий усталый голос, напевающий песню, под которую танцует его младшая группа, блики лампы на лаке стола, пальцы, запутавшиеся в волосах. Умбра — шепот на грани слышимости, мягкие тени на скулах, прохладные пальцы на острых ключицах, глаза в глаза, чтобы никогда не терять друг друга. Охра светлая — торопливые строчки в три часа ночи и новая папка на рабочем столе, собственный голос, такой непривычно светлый после слишком долгой черноты и мрачных тонов в наушниках. Юнги улыбается, чувствуя родные руки, обнимающие со спины, и перекидывает песню на флэшку. Впервые за слишком долгое время у нее... Самый правильный цвет. Он переплетает их пальцы и точно знает: все будет хорошо.