мои глаза не видели зла, моё сердце из мягкого фетра, мои руки обнимают тебя
9 августа 2024 г., 12:00
...в комнате, где никогда не было тихо и никогда не было пусто.
Окнами она выходила во двор.
Прямиком на грязный пятачок двора, заваленный мусорными мешками. Она пахла рябиной и сырыми досками, эта квартира. Старой кожей дверной обивки. У неё не было номера – была только наклейка с логотипом «Нирваны» поверх глазка. Соседи обходили её стороной. Между собой называли «странной». Её, обшарпанную, четырёхкомнатную, с пятнистым от старых подтёков потолком. С дощатым полом, в стыки которого набилась пыль вперемешку с сухими цветами. Многоглазую и многодушную. Доверху набитую спёртым воздухом, чьими-то самодельными амулетами и детьми.
Здесь можно было гулять по коридору, как по вене, и пропадать в стенах. Можно было играть в морской бой, сидя в соседних комнатах и расчерчивая поле прямо на обоях. По вечерам, взгромоздившись на заляпанную пастой раковину, болтать с кем-то в отражении зеркала – кем-то незнакомым, но крайне интересным. Находить записки, запрятанные под плинтус. Подсовывать свои. Видеть сны про странный дом с луной на крыше и про подвал, набитый гипсовыми головами. Здесь можно было пить кофе с привкусом сигареты, потому что кто-то до тебя забыл вымыть чашку. Спать прямо на подоконнике. Колупать дыры в клеёнке на кухонном столе, пока другие скулят под гитару.
Здесь можно было держаться за руки. И держаться вместе.
Бледнолицый Ангел тихонько ввалился в квартиру, толкнув дверь плечом. Петли щёлкнули, словно суставы. Дверь была старая, заботливо исхоженная чьим-то ножиком, и из неё лезла набивка. Её не меняли последние лет тридцать, следовательно – не меняли никогда. Дверь была лицом; очень ярким лицом и очень родным. Ангел прижался к ней лбом. Как будто поцеловал в щёку.
Из гостиной слышны были разговоры. Голоса, так долго здесь звучавшие, что они наверняка продолжили бы шептаться и после смерти. Они были чем-то вроде местных тотемов, их обладатели. Такая же часть квартиры, как покосившийся шкаф в южной спальне или набитые пылью шторы в кабинете. Что-то пугающее и родное. Что-то волшебное.
Он проскользнул прямиком в кухню, чтобы никого не отвлекать. Сцепил белоснежные волосы – мамино наследство, – чьей-то резинкой, найденной по пути. Он думал: его прозвали Ангелом, потому что у него светлая кожа и светлые кудри. Но Европа – девочка с причудливым именем и причудливым взглядом на мир, – как-то раз поведала: это потому, что у Ангела будто бы сотня глаз. И никогда не поймёшь, куда он смотрит.
Так она предлагала свою дружбу – делилась секретами.
А кухня пахла жареным маслом, отсыревшей древесиной табуреток и ржавчиной батареи. На столе ютились хлебные крошки, которые щипал Серый. В гнездившихся на подоконнике чашках высыхали чаинки. Книга Чайковского, что без конца выдёргивал страницы, а потом рассовывал их по углам, валялась возле плиты. В дырах в клеёнке хранились остатки специй: соль, сахар, молотый чёрный перец. Из-за этого казалось, что стол весь в жуках. Такое грустное зрелище. И такое тёплое.
Повертевшись возле ящиков, Ангел выудил пачку печенья (съеденную наполовину), чистую кружку (со сколом на ручке), банку абрикосового варенья, которую никак не могли (или опасались) съесть до конца, пару салфеток и погнутую вилку. Ложек нигде не нашлось. Ангел плеснул воды из-под крана в чайник, щёлкнул зажигалкой и водрузил чайник на конфорку.
И словно бы стало тихо.
Он аккуратно взобрался на табуретку. Затылок лёг в проплешину в обоях, выскобленную здесь ещё Львом – мальчишкой, который умел проворачивать суставы на триста шестьдесят градусов, играть в покер, добывать еду на десятерых и искромётно шутить; а потом пропал. Ангел не застал его – ему рассказывали. Он находил следы присутствия Льва во всей квартире: в царапинах на обивке дивана, в надписях спиртовым маркером, что оберегались от стирания, в странно-бордовых пятнах на покрывале и в забавных присказках, которые обитатели квартиры передавали из уст в уста. «Не разговаривай с незнакомцами в зеркалах», «не гуляй по коридору, если он ведёт по кругу», «слушай, что мыши говорят в полночь». Европа рассказывала – Лев умел играть на свирели. Может быть, его увели крысы. Или это он увел всех крыс, сыграв им что-то гипнотизирующее, чтобы потом утопить в реке. Это было бы очень по-кошачьи. По-Львиному, в смысле.
Размышляя об этом, Ангел ждал, пока вскипит вода.
На его запястьях болтались браслеты. Нитки и фенечки. Всё – подарки от жителей квартиры. Ангел оберегал их, как оберегают сердце. Ему нравилось неторопливо перебирать их, чтобы убить время, или если он волновался. Это успокаивало. Раньше он волновался часто: от звука ключа, скребущегося в замочной скважине, когда возвращался отец. От маминого плача за дверью. Тогда ему не во что было вцепиться, и он вцеплялся в собственные запястья, глодал костяшки пальцев, так что те краснели, дёргал отрастающие волосы. Чуть позже одноклассники подсунули ему сигареты. Курительные медитации помогали чуть лучше, хотя вреда наносили столько же.
Дёрнув полинявшую красную ниточку на правой руке (дар от Европы), Ангел пытался прикинуть, сколько лет уже не курил. Ничего не выходило – цифры не складывались. Он пересчитывал вновь и вновь, начинал сначала, загибал пальцы и повторял вслух. Затем обязательно сбивался со счёта. Он пришёл в квартиру семнадцатилетним – выпускником с острыми локтями, длиннющими конечностями и скелетом на вырост, в котором он болтался, словно тот был ему на пару размеров великоват. Не пришёл даже – его притащили. Чайковский выхватил его из вороха праздничных макушек на набережной. Дёрнул за ленту и улыбнулся. Щёлкнул улыбкой, следом – зажигалкой. Сказал: "Чувак, ты выглядишь так, словно собираешься на ней повеситься. Не порядок!". Ангел не знал его, даже не видел его лица – только собственное отражение в круглых стёклах солнцезащитных очков. Но у Чайковского был восхитительный, оглушительно-рыжий пиджак, улыбка полного психопата и руки, непостижимым образом развязавшие узел на шее Ангела.
Так он оказался в странной квартире. И так он бросил курить.
Чайник наконец закипел. Проворно поймав хлипкую ручку прихваткой, Ангел накренил его над чашкой, и вода расплескалась по столешнице возле плиты. Промахнулся маленько, упс. Последние салфетки ушли на то, чтобы стереть образовавшуюся лужу. Ангел пошарил ладонью в темноте настенного шкафчика, выскреб оттуда банку с растворимым какао и размешал вилкой комки, подозрительно отдающие кофе с сахаром.
Что ж, славно, славно.
Молока не было. Как не было и нормального холодильника, чтобы его хранить – только гремящая, гудящая и кашляющая развалюха, иногда из вредности заедающая дверцей. Приходилось звать Европу, чтобы она разжалобила. У Европы вообще был поразительный талант к заговорам. Она могла заговорить бытовую технику, или до смерти, или на любовь. Ведьма, в общем. Не удивительно, что она разглядела в Ангеле сотню глаз.
От надежды на молоко Ангел отказался легко. Из гостиной уже был слышен скулёж гитарных струн. Кто-то подвывал им в тон. Получалось неважно. Кот, наверное. У Артёма Котова не было имени – только фамилия, и та укороченная с конца. Словно обрезанный хвост. И совершенно точно у него не было голоса.
Зато уверенности было в избытке. Поэтому он всегда первым напивался, если было чем, и первым принимался выть романсы.
Ориентируясь на заунывный плач Кота, Ангел пробирался по коридорам. Неосвещённым и рыхлым. Здесь со стен местами облезали обои. Здесь вместо картин висели чудаковатые рисунки Розы – их подслеповатой художницы. Здесь было узко. И узко, и тихо, и рядом. Ходить по коридорам – это словно пробираться по артериям квартиры. Совсем не похоже на то, что было дома у Ангела.
Там был пол в осколках. Был мерзкий многослойный линолеум с ужасным рисунком. Ангел знал там каждый квадратик – он порой часами сидел в прихожей, ожидая, пока вернётся отец или мама. Он пытался корябать дверной замок, слонялся от стены к стене, прислушивался к скрипам на лестничной клетке. И боялся. Даже когда был один – почему-то боялся.
Здесь он чувствовал только тепло, что пульсировало под ладонями, когда он гладил обои.
Он тихонько втёк в гостиную. В комнату для разговоров и заговоров, в копилку сказок и приют для духов. С высокого-высокого потолка осыпалась штукатурка и свисали самодельные бумажные гирлянды. На бельевых верёвках, что тянулись из угла в угол, болтались затвердевшие носки, носовые платки и футболки. Цветы в горшках примостились у стен. Журнальный столик, выдвинутый в середину комнаты, едва умещал дюжину чашек, тарелки, наполненные дешёвым мармеладом и чипсами, пиалы со всевозможным содержимым и керамический чайник. Под одну из ножек дивана была подложена обложка сборника рассказов Н. В. Гоголя. Одна только обложка, без страниц. Наверняка работа Чайковского.
Сам Чайковский сидел на подоконнике. Курил, сбивая сигарету в банку из-под горошка, служившую пепельницей. Над его головой хлопала форточка. Никто не обращал внимания, потому что никому не было дела. Европа, примостившаяся на одном краю дивана, вязала ужасающе длинный шарф. Он уже тянулся на несколько метров, а у Европы ещё оставался целый моток пряжи. Ангел мог только гадать, кого она могла им замотать.
На другом краю дивана, нежно обняв полупустую бутылку, валялся Кот. Черноглазый, черноволосый и с превосходно-алым лицом. У него были обгрызены ногти, а шею он вечно расчёсывал до крови, но почему-то его это не портило. Его портил характер. И привычка пить сверх меры. Но даже таким его любили; по крайней мере, пока он не начинал петь под гитару.
Гитара принадлежала Бахти. Он принёс её вместе с собой чуть больше года назад – сказал, что нашёл их квартиру по объявлению. "Сдаётся" – так было написано на листке, который он сунул им под нос. Кот доступно объяснил, что никаких объявлений они не давали. Чайковский принялся задумчиво разглядывать листок, на котором был их адрес и их номер телефона. И пока Чайковский с Котом спорили, откуда могло взяться объявление, Европа поправила шерстяную юбку, поймала Бахти под локоть и мягко провела в южную спальню, где у них оставался свободный угол.
Теперь Бахти гордо называли их национальным достоянием (многонациональным – едко отмечал Кот, потому что за год никто так и не понял, на каком именно языке ругается Бахти, когда чинит очередную поломку, а сам он признавался). И квартира вроде как приобрела статус межкультурного пространства. Неофициально, конечно.
И в этом пространстве обитали самые разные сущности. Светловолосые и рыжие. Кудрявые, высокорослые и рябые. Заикающиеся. Стеснительные и совсем неуправляемые. Те, кто умел собирать вещи из строительного хлама и те, кто мог только ломать. Владельцы кошек и счастливые обладатели аллергии на шерсть. Студенты. Временно безработные. Дети с ужасающе взрослыми лицами и те, кто не рассчитывал дотянуть до тридцати. Кто-то жил здесь безвылазно, кто-то пропадал неделями, некоторые появлялись раз в несколько месяцев. Они приходили сюда по странному зову. Одно причудливое создание за другим. В странной квартире без конца творились самые обыкновенные чудеса.
Ангел затесался на пол возле ног Европы. Прислонился спиной к подлокотнику. Европа тотчас уложила на его колени бесконечный хвост ужасающе-длинного-шарфа.
— Подержишь? Привет, — она неуловимо улыбнулась. — Я пытаюсь не сбиться со счёта. Петельки. Боюсь потерять, а то придётся распускать всё и начинать сначала. Что ты принёс?
Ангел продемонстрировал ей трофеи: полпачки печенья и варенье, принесённые с кухни.
— Кот заснул? — поинтересовался, передавая печенье. Европа разломила напополам и стряхнула крошки на пол.
— Кажется, он сорвал голос. Бахти играл ему Цоя, он совсем осоловел от радости.
— Он просто напился.
Она с сомнением, заботливо покосилась на Кота, клюющего носом в собственные притянутые к груди колени. Осторожно согласилась:
— Что ж, может и так. Ты пропустил всё самое интересное. Чайковский рассказывал, как делать взрывчатку из... Боже, я забыла, из чего. Какая-то бытовая химия? Нужно будет попросить его повторить.
— Бензин и апельсиновый сон. Это из Паланика, — сообразил Ангел. — Из "Бойцовского клуба". Он распотрошил её на прошлой неделе.
— Он читает интересные книги.
— И интересно читает.
Они разделили на двоих печенье. Ангел прихлёбывал какао (или кофе), придерживая кружку за скол на ручке. В полинявшем кресле Бахти крутил колки гитары и терзал прохудившиеся струны. Раскачиваясь туда-сюда, хлопала форточка над головой Чайковского. Европа тихонько что-то мурчала, и из её кружки, пристроенной на подлокотнике, разило чабрецом и зелёным чаем.
Ангел попросил, разглядывая чаинки:
— Погадаешь мне?
— На что?
— Не знаю. На что обычно гадают?
— На судьбу. На друзей. На любовь.
— На крови?
— На крови получаются очень сильные заклятия, — смех у неё был похож на музыкальную подвеску. — Ты к такому ещё не готов.
— Тогда, на любовь?
— А что – у тебя мало любви?
Она иногда так говорила – как будто гладила по затылку. Как будто целовала в лоб и оставляла ожог. Ангел потёр кожу, нагревшуюся от её слов.
— Эй, голубки! — на подоконнике заёрзал Чайковский. — О чём шепчетесь?
Ангел стремительно отозвался:
— Европа пообещала погадать мне!
— Только потом, вечером, — попросила она. Чайковский встрепенулся. Надвинул на макушку кругляши очков и продемонстрировал миру изумрудно-зелёные глаза. Такие яркие, что в них было больно смотреть. Если не знать, что это всего лишь радужка, можно было подумать, что роговица у него набита бутылочным стеклом.
— Погадать? Не порядок! А я?
Европа улыбнулась ему, бросив взгляд через плечо. Они были знакомы... Ангел даже не знал точно, сколько. Так давно, что солнце тогда ещё не родилось. Дольше, чем было приведений в квартирной кладовке. Они познакомились задолго до первых убийц. И совсем не нуждались в словах.
— А что ты, бродяга? У тебя нет судьбы, одни только истории и сказки – в прошлом и будущем. Разве интересно, когда кто-то раньше времени раскрывает тебе концовку?
Чайковский цепко схватил окурок зубами. Тоже улыбнулся. Он был похож закат, увиденный через цветное стекло.
— Вредная ты. И заумная. А ведь я столько для тебя достал! Спицы. Пряжу! Эти твои часы, с которыми ты разговариваешь по ночам. И где твоя благодарность? Она отказывается гадать мне на судьбу, поглядите!
Европа рассмеялась:
— Я уже расплатилась с тобой. Хочешь, заплачу ещё. Но не гаданием.
— Да ладно, — он принялся отряхиваться от пепла, смял окурок в банке, сверзнулся с подоконника. — Нужна мне твоя плата... Да и вообще – почему плата? Разве я буду брать плату с друзей! Я, по-твоему, кто? Кто я, по-твоему, ты мне ответь?
От его сокрушений проснулся Кот. Он начал ёрзать, причмокивать влажным ртом, чуть не выронил бутылку. Европа сложила спицы на коленях.
— Прекрати шуметь, Чайковский. Ты всех перебудишь. Хочешь чаю? У нас ещё немного осталось. Ангел принёс варенье.
Ангел с готовностью продемонстрировал банку.
— Э! — Чайковский похлопал себя по карманам пиджака, будто потерял что-то. — Этому варенью пятый месяц. Я сам его принёс. Кажется, оно испортилось.
— Тогда просто посиди с нами.
Ему плеснули того, что оставалось в глазурованных черепках чайника. В чашку, невесть кому принадлежавшую. Он кое-как влез в узкую щёлку между Европой и Котом; главным образом потому, что был до смерти худ и не занимал и половину того пространства, что занимал в пиджаке.
— Я сегодня снова слышал, как кто-то шастает по ночам. Совершенно босой. Хлюпает, знаете, так очень неприятно по полу. Спать невозможно.
— Нужно подмести пол в коридорах, — рассудила Европа. — Вдруг там стекло или что-нибудь острое.
Ангел постучал себя по зубам краем кружки. Пальцы Европы перебирали его волосы, выбившиеся из хвоста, точно пряжку. Он вдруг вспомнил:
— А где Серый?
Серый, их местное приведение. Мальчик без возраста, которому было не то пятнадцать, не то сто пятьдесят пять. Он носил непомерно большие футболки, затасканные вельветовые штаны и бледные пятна на предплечьях. Витилиго, вроде бы. Похоже на карту.
— Ушёл куда-то, — ответила Европа, не прекращая гладить Ангелову макушку. — Я видела его утром. Он бормотал что-то про отражения.
— Мне кажется, он не в себе, — признался Ангел.
— Он знает больше нас всех, — Чайковский таинственно ему подмигнул. — Потому и говорит мало.
Ангел подумал про Серого. Про его странное лицо, которое невозможно было рассмотреть. Взгляд точно стекал по нему. Он подумал про пугающе-длинные пальцы, про губы, изгрызенные до мяса, потому что Серый завтракал ими по утрам, про запах йода, идущий от его кожи. И вдруг почувствовал: он любит его.
Любит, как часть странной квартиры. Как рука любит другую руку, а ребро любит позвонок. Как любят рассвет, приютившийся на пыльных шторах. Как любят рисунки, приколотые к стенам. Выдранные и разбросанные по комнатам страницы. Бутылку, откуда разит спиртом. Гитару со струнами, что давно следовало бы заменить. Как он любит Европу и Чайковского. Странных, чудаковатых и разнолицых. Говорящих то загадками, то без конца. Как любит жевать хлебные корки, примостившись у окна на кухне. Или засыпать под гитару.
Мысль, проскочившая между сном и пробуждением, ударила по зубам. Прозвенела. "Я люблю вас," – подумал Ангел. Любви в нём было столько, что хотелось плакать, смеяться и пускать кровь. Европа была права. Конечно, она была права. Как и всегда.
Ангел не помнил, сколько лет уже не курит. Или сколько дней провёл в квартире. Здесь, между шёпотом, между вчера и сейчас, вперемешку с пылью в половицах, свернувшись в мотке тёмно-красной пряжи. Здесь, где пахло закатами, где кровь напоминала шерстяную нитку. Время будто проглатывало само себя. День был днём, был неделей и месяцем. А месяц был единственной ночью, в которую умещался год, считавшийся здесь за день.
И он чувствовал себя тут, словно в мягком брюхе мамы-кошки. Он – многоглазое, бледнолицее создание с острыми локтями и полосатыми запястьями. Ребёнок без имени и без памяти. Тот, кого безбожники, проходимцы и плуты – самые весёлые обитатели квартиры, – называли Ангелом.
Здесь, в Квартире, обшарпанной, четырёхкомнатной, набитой амулетами и детьми.
Потому что сердце его притаилось в...
Примечания:
можно читать по кругу, ага
с днём рождения меня, получается!