Lick Out the Pain
16 августа 2024 г., 03:16
Примечания:
Я так-то вообще не уверен, что это можно назвать задром, но я панк, мне похуй
Песня в названии главы — от Sexydeath
Вечно винить бессонные ночи невозможно; в темноте с единственным ярким источником света глаза устают быстрее и болезненнее, но не находится времени и помассировать гудящие яблоки под веками. Полоса между белизной и чернотой проходит резко, каждый раз шагать через неё и возвращаться не более, чем обыденность. Шум наушников или скрипящего под руками металла не разъедает барабанные перепонки, желтоватый рассвет в комнате или настенные часы под ней однажды напоминают о необходимости остановиться. Он часто устаёт — этого не избежать, любой зачаток начавшего формироваться режима не проживает долго, когда новая лампочка вспыхивает в голове, и от необходимости воплотить идею в жизнь руки чешутся так, что не сдержаться. Днём он занят другим, вечером он отдыхает, ночью он прислушивается к тишине большого дома, присматривается к неподвижности дремлющих предметов и чувствует, что ситуации лучше быть не может. Он выспится в другую ночь, выспится в выходные, но сейчас у него совершенно иные планы.
Он соберёт все записи, сверится со всеми камерами, засядет перед компьютером и долгие часы проведёт в бесконечном поиске, бесконечном изучении. Бесконечные строчки текста, бесконечные фотографии не виданного ранее и подзабытого старого. Он разберётся в чужом, раскритикует где надо, напишет своё, соберёт всё больше и больше сведений — нескончаемые потоки информации, объёмы, кажущиеся непосильными для одного человека, но он тщательно отсортирует однозначно полезное и необходимое к записи на подкорку разума, любопытное и требующее более подробного рассмотрения и откровенно сомнительное. Он никому не верит понапрасну. Он больше практик, нежели теоретик, но глупо отрицать, что практика неосмысленна и бесцельна без теории.
Он спустится в отцовскую лабораторию, осторожно, бесшумно, не привлекая внимание. Расстелет чертежи, вооружится инструментами с десяток полок и стеллажей; он давно изучил каждый уголок просторного помещения, где множество раз получал запреты появляться и куда столько же раз возвращался время спустя. Он не сомкнёт век, пока не зазвенит будильник или пока не окажется выгнан, но никогда не уйдёт с пустыми руками или в плохом настроении. Он не из тех, кто тратит время напрасно. Каждая созданная им на вид безделушка является частью большой конструкции, а в конструкциях великое множество маленьких частиц, каждая из которых имеет значение.
Это — его повседневность. Его жизненный ритм, не всегда ровный и не до мелочей предсказуемый, но не выскакивающий за рамки. Он может винить бессонные ночи в усталости, в периодически усиливающихся тревожности и раздражимости, в потере концентрации днём и последующих затруднениях на занятиях, но всё это — также составляющая часть его многолетней рутины. Чем старше он становится, чем больше проводит ночи вовсе не за школьной программой, тем сильнее втягивается и с большей ясностью понимает, что это — жизнь, по-настоящему ему принадлежащая. Он выбрал её и следует ей, вопреки вылезающим со всех сторон преградам и давлениям, невзирая на осуждающие голоса над головой и возникающую в этой голове боль. Он верит в то, что делает. И не просто верит, а знает, что прав. И однажды он всем это докажет. Не эгоцентричность и высокомерие тому способствуют — может, только самую малость, — он удостоверяется наверняка, прежде чем заявить со всей твёрдостью и непрогибаемостью. Никто не может разубедить его, пока на его стороне факты. Доказательства, полученные собственными стараниями. Единственный, в ком он может быть уверен на все сто — он сам.
Это его рутина. Все сознательные годы всё плелось по простой схеме, искрами вспыхивали особенно яркие происшествия, особенно восхищающие открытия, особенно невообразимые, но реальные до мелочей существа, которых он изучал во всех подробностях и со всей самоотдачей, восхищённый — как казалось тогда — всем сердцем. Но, насколько бы разнообразными и невообразимыми ни были его подопытные, сколько бы вдохновения ни приносило ему каждое путешествие в мир скрытого от глаз большинства людей, никогда он не испытывал ничего похожего на чувства, с которыми прямо сейчас, сидя на коленях в замызганном плесенью, рвотой, фекалиями и один Дьявол знает чем ещё школьном сортире, до побеления костяшек оттирает с футболки собственную кровь, пока из разбитого носа стекает всё больше, горячей коркой оседает на трясущихся губах и жжётся солью на изодранном до мяса подбородке. Если подумать — если были бы силы думать об этом, — приятно, что её запах закупоривает ноздри и перебивает обыденный местный смрад.
Подобранная в уже не вспомнишь каком углу тряпка пропитывается насквозь; он вкладывает последнюю энергию на то, чтобы оторваться от пола, ухватиться за раковину и запустить руки под мощную струю воды, неприятным пощипыванием отзывающейся на новых ссадинах. Он поднимает глаза на зеркало, на ту его часть, где среди потных следов пальцев, паутинок трещин и содранной амальгамы можно различить своё отражение, привычное до безразличия. Налившиеся синевой мешки под тускнеющими измученностью глазами, следы от вырванных с корнями грязных волос, рассечённая до самого лба бровь, изгрызенные губы, рваные в спайках, багровеющие щёки и ещё много-много самых специфичных оттенков красного и фиолетового.
Красный. Цвет, ставший неизменным всадником его кошмаров в ночи и на яву; цвет, так часто заливающий его тело под руку с болью; цвет горящего с чужого лица и опаляющего лицо собственное сияния. Цвет, засевший в черепе плотной, яркой ассоциацией, наряду с облепившим его стенки невыводимой краской зелёным. Самые чёткие и реальные цвета, самые мощные и сильные ощущения, самое резкое и ужасное осознание, что как раньше больше не будет. И виной тому не бессонные ночи — ранее спокойные и размеренные, сейчас давящие на рассудок тяжеленным грузом отвратительнейших откровений.
Как раньше ничего не будет, этот случай имеет с предыдущими столько же сходств, сколько и различий. Никогда ранее инциденты не приобретали столь животрепещуще интимный характер. Никогда ранее ничего не вызывало у него столь явственную, столь вымораживающую и скручивающую нервные клетки в плотный узел ненависть. Чувство, далёкое от благоразумной рассудительности, как Земля от родины этого омерзительного, невыносимо гнусного, по-настоящему чудовищного ублюдка, заслуживающего ненависть как никто другой.
Холодными и мокрыми пальцами отбрасывает маячущую между глаз прядь, указательным подталкивает за мост сползшие к кончику продолжающего кровоточить носа очки. Бросает едва очистившийся от мрачной поволоки взгляд на дверь. О том, чтобы возвращаться в класс в таком состоянии, и речи быть не может. На синей ткани остаются тёмные пятна. Мыло сюда, разумеется, не завезли.
Он не сожалеет. Ни о чём. Ни в чём никогда он не был уверен с такой силой. Никогда не был полон решимости так, что она разрывает изнутри необходимостью действовать. Никогда ещё на кону не стояло так многое. Судьба человечества, судьба Земли — и кто, если не он, возьмёт ответственность за неё в свои руки; кто, если не он, бросит вызов этому бездушному и безжалостному созданию?
Если бы всё было так просто. Может, и было, но когда в последний раз, встречаясь с ним лицом к лицу, он всерьёз думал об участи населения своей планеты, а не о том, как будоражит кровь это кровавое свечение, как спирает дух рассекающая нечеловеческое лицо кривая улыбка, как гипнотически вливается в уши и вьётся в мозге звонкий, пронзительный голос. Когда в последний раз бессонная ночь оканчивалась усталым удовлетворением от своего изобретения, а не часами бесцельно направленного в потолок взгляда и прокручивания воспоминаний о сотрясающем стены, напоминающем дьявольский смехе и цепком яростном взгляде, сочащемся неутолимо дикой жаждой растерзать его на клочки.
Когда в последний раз он засыпал и просыпался не под безмолвно громкий шёпот разума, вкрадчиво повторяющий снова и снова, как мантру, одно единственное. Зим. Зим, Зим. Зим-Зим-Зим-Зим. Проклятие, заклинание, молитва, запускающий уничтожающую все составляющие рассудка программу код. Зим. Хрустящее на зубах песком с тротуара, в который вбивают лицом с размаху. Зим. Пахнущее хлоркой с вычищенной до скрипа плитки, стёртого с белого красного. Зим. Впившийся в язык вкус кровавой горечи, горящей смеси земной и внеземной солёной кожи. Зим... Запах разряженного воздуха и сковавшего мышцы напряжения. Чем ближе, тем пронзительнее. Чем дольше, тем отчётливее понимание никогда ранее ничего подобного господи что происходит с ним.
Тонкие, но ощутимые рамки, вечность назад воздвигнутые между ним и объектами исследования оказались вдребезги разбиты и стёрты в порошок инопланетными лапами. И нет ничего общего между нормальным человеческим влечением, и тем, что который месяц терзает Диба не с утра до ночи или от заката до рассвета, а все двадцать четыре часа в сутки семь дней в неделю. О какой человечности может идти речь, когда его злейший враг — материальное воплощение всего самого аморального и безбожного? Космическое отродье должно получить отдачу в том же стиле — разве то не справедливость?
Глупо убеждать себя, что дело в справедливости, но первое время он пытается.
Первое время он успешно убеждает себя в возвышенных намерениях — всё, что он всегда делал и делает — на благо человечества и лишь после его собственное духовное удовлетворение. Глупо убеждать себя, что вторая составляющая малозначительна, но какое это имеет значение, пока он действительно трудится ради защиты Земли и расширения знаний о её тёмных закоулках?
Глупо убеждать себя, что ради всеобщего блага он ввязывается в очередную драку на ровном месте (но повод есть всегда, инопланетная дрянь этого заслуживает); что ради всеобщего блага он подстерегает его у школьной двери и со всеми скопившимися в горле и ниже нахальством и язвительностью одаривает его оскорблениями, наблюдая, как лицо напротив трясётся, теряя терпение с каждым словом; что ради всеобщего блага он во всех подробностях представляет, как гладко скальпель будет прорезать гладкую кожу, входить в податливую плоть и как очаровательно будут блестеть вытащенные наружу нечеловеческие внутренности под белым лабораторным светом; что ради всеобщего блага он ночами напролёт фантазирует, как тёплое, почти горячее пришельское тельце зажимает его в тесной пыльной каморке, как тяжёлое дыхание на двоих сотрясает саднящие лёгкие, как в духоте кожа исходит испариной и как ослепительно ярко горят сквозь линзы кроваво-красные огромные глаза. Как кружится в восторге голова, как возбуждение всех оттенков мешает здраво мыслить, как сладко пощипывают свежие следы острых когтей под изорванной одеждой. Как абсолютно, совершенно, невероятно неправильно происходящее.
Пусть окружающие его люди вечно ошибаются во всём подряд, кое в чём его знакомые оказались поразительно правы. Он ненормальный.
Иначе объяснения не найти, и голос разума твердит о том же, не услышать его каждый раз, когда Зим оказывается в поле зрения, невозможно. Диб обещает быть искренним с самим собой, но проступающие всё явственнее откровения его феерически не радуют.
Так мало общего между Дибом полугодовой давности и Дибом настоящим. Диб настоящий не помнит, каково было чувствовать себя иначе, не помнит, каково было думать о другом, каково было не сомневаться в своём мироощущении, каково было не держать всё это в голове каждую минуту своей жизни, Господи, он сходит с ума.
Он помнит момент осознания (каждый день — новое осознание). Отчётливо, ясно, со всем букетом ощущений. Помнит, как близко подобрался к новообнаруженному потайному проходу в подземную базу, как возникшая над головой механическая клешня сжала за шиворот и бесцеремонно отбросила к стене. Помнит стальной скрежет над идущей кругом головой, помнит заслонившую свет, возвышающуюся над ним фигуру.
«Ну всё, Диб. — Помнит дребезжащий яростью, шипящий голос. Помнит, как поднял взгляд, чтобы встретиться с испепеляющими гневом глазами. — Ты нарушаешь мой покой последний раз».
«Уверен, космический отброс?» — Помнит, как сжалась на металле в кармане рука и выстреливший вперёд луч вместо того, чтобы сбросить пришельца на пол, мощным рывком притянул его к нарушителю покоя вплотную.
Помнит, как тепло ощущался упавший на колени вес. Как взметнулась кораллового цвета ткань, целиком обнажив плотно обтянутые чёрным тонкие ноги. Как скрипнул по яркой плитке один из острых треугольных ботинок. Помнит, как краткая заминка неожиданности отразилась над его плечом в расширившихся глазах, как промелькнул в приоткрывшемся рту длинный толстый язык. Как аккуратные, ровные, вечно скрытые перчатками руки с заострёнными, притягивающими взгляд пальцами упирались в украшенную трещинами поверхность стены, едва, совсем чуть-чуть не касаясь его шеи. Как сбившееся дыхание действительно её касалось, отзываясь прохладной, удивительно приятной дрожью по спине. Как на крохотное, почти нереальное мгновение в нос уткнулась гладкая мягкая щека, на ощупь не сравнимая не с одним, даже самым приятным земным материалом. Не имея не малейшей мысли об абсурдности того, что делает, он выронил собранное им лично вчера лазерно-притягивающее (неживые объекты оно всё же отталкивало) оружие и положил ладонь на инопланетную щёку, порывисто проведя по зелёной коже пальцами. Он прекрасно помнит, как переменилось вздрогнувшее над ним лицо, как загорелся на стёклах очков уставившийся в его глаза привычный, вызывающий цунами в сосудах взгляд, как нахлынуло мгновенное понимание того, что за этим последует.
Помнит, как на ватных ногах возвращался домой, глядя под ноги и ничего не видя, заслуживая раздражённые голоса людей, на которых натыкался, и не слыша их. Он видел лишь одно лицо, одну щёку, по которой, собравшись с силами и сжав руку в кулак, ударил со всей мощью, оставив отпечаток её мягкости на своих костяшках. Слышал лишь разъярённый крик и сыпавшиеся на череп заливистые проклятия, чувствовал лишь боль от ударов и резкое, пронзающее нервы желание, чтобы боль продолжалась.
На каких дисциплинах в школе могут научить справляться с подобным? В каких жизнеутверждающих справочниках предостерегают о таких опасностях?
Ему не к кому обратиться. Дверь закрывается позади, в обширной гостиной пустота. Никто его здесь не услышит. Никто его здесь не послушает. Никто ему здесь не проявит желание помочь.
Подсознательное понимание, что о такой помощи не просят, о таких исследованиях не объявляют вслух. Диб нещадно грызёт костяшки и точно не хочет оказываться в психбольнице снова.
Ведь там он не сможет вбить его в стену и заставить его стройное крохотное тельце извиваться. Там он не сможет заглушить его хрипловатый голос своим и провести пальцами по оголившимся, едва рельефным зубам причудливой формы, подозревая, что рискует лишиться руки по ключицу, но не испытывая страха. Ему всегда хотелось ощутить на себе их твёрдость, позволить им оставить на своей светлой коже тёмные следы, лицезреть их в зеркало многие последующие дни.
Там он не сможет сжать его плоть до хруста собственных суставов, окрасить столь хрупкую на вид шею синими отпечатками своих фаланг. Там он не сможет получить реваншем несчётные ссадины, позволить ему снова и снова ударять своё лицо о керамику до вывиха носа и кровавых соплей по всему лицу. Не сможет перехватить его очаровательно сильные тонкие ручонки, как бы невзначай переплести его пришельские пальцы со своими, чтобы отметить, как хорошо они смотрятся на человеческой ладони, прежде чем вывихнуть его плечо и наслаждаться всей палитрой его визга.
Там он не сможет склониться туда, где в альтернативной Вселенной существует ухо, и прошептать, какое он ничтожество и позор своей Империи. Там он не сможет скрутить его твёрдую как проволока, утолщённую на конце антенну и как бы случайно оставить на ней влажную полосу своей слюны.
Там он не сможет вновь почувствовать рецепторами гипнотическую мягкость его кожи (а что скрывается под одеждой, он никогда не видел его без неё, но всегда было любопытно узнать), провести по щеке рукой, пусть с необходимостью истерзать её после. Никакой бархат или сатин, батист или хлопок не сравнятся с этой внеземной шелковистостью. Это может стать зависимостью в будущем — если не стало ею в настоящем.
Ему не приходилось задумываться о чужих чувствах и осмыслениях происходящего — почему ему должно быть дело, и о каких чувствах можно говорить, когда речь о Зиме, единственным чувством которого является чувство величия галактического масштаба, при том совершенно незаслуженно. Диб может быть уверен, что в его отвратительном, жалком, мерзко пахнущем человеческом теле Зим взаимно не найдёт дурманящих инопланетные жилы черт, но...
Диб ненавидит «но». Эти ехидные, склизкие исключения и условности, не позволяющие уверенности взять верх. Вечные «но» не дадут успокоиться. Вечные «но» завладеют бессонными ночами.
Но разве показалось Дибу в один раз, с каким любопытством сверкнули линзы напротив и замерли телодвижения, когда из его рта по губам растекалось тёмно-красное, а он размазывал всё по подбородку и щекам, булькающе бормоча возмущения. Разве показалось Дибу в один раз, как завис, заслонив ему солнце, на механических конечностях пришелец над ним, разглядывая растянувшееся на грязной траве, едва дышащее тело в мокрой насквозь одежде и сползшими с глаз очками. Разве кажется Дибу каждый раз, когда Зим позволяет своему телу прижаться к нему плотнее, чем необходимо, на дольше, чем требуется, прежде чем со всей силой оттолкнуть. Разве кажутся Дибу все крошечные изменения в мимике, в напряжении мышц, во вздрагивании пальцев и взмахах головы, столь далёко, но крохотно соприкасающиеся с теми, которые видит в собственных отражениях. Точно не кажется ему, сколь восторженно взрывается изнутри пришельская натура с пониманием, что да, я снова одержал верх, что ты скажешь на этот раз?
Что он не последний. Не скажет, но подумает, как пленительны контрасты негласно принятых побед и поражений, никогда не позволяющие заскучать. Даже условная «ничья» не оставляет разочарованными — им многое приходится причинить себе и друг другу, чтобы достичь её. В процессе становится неважен результат — лишь бы Зим продолжал смотреть на него так, говорить с ним так, касаться его так. Земля подождёт. Вселенная подождёт. Сейчас ничто не может стать значимее, чем возникшая позади из темноты и сдавившая горло рука.
«Я чувствую, как ты дрожишь от страха, человечишка». Могло быть очень просто, если бы ответ открывался в примитивном страхе, и именно от него тряслись бы поджилки, пока холод стискивающего дыхательные пути латекса напирал со спины вместе с атакующим затылок дыханием. Если бы импульсивный страх сжимал его руками кольцо чужих пальцев, прижимая к голой коже сильнее. Если бы животный страх кружил голову недостатком кислорода, если бы смертельный страх пробивался из больной глотки стоном.
Когда он по-настоящему боялся кого-то, помимо себя?
«Я действительно... — Диб прикроет глаза, но в темноте различит красно-зелёное ярче реальности, и откроет их вновь. — Так сильно тебя ненавижу».
Чистейшая правда.
Усмешку он увидит без необходимости оборачиваться и использовать зрение. Тискающая горло рука ослабит хватку, даст ему передышку на поверхностный вдох и сдавит сильнее в истинном обоюдном наслаждении.
«Не так сильно, как я ненавижу тебя».
Тоже правда. Но есть несколько «но».