«Зачем же он был? Не быть он боялся.»
«Котлован» А.П. Платонов
Укутанный заботой природы, ты нечасто задумываешься о своей судьбе. Если быть точнее, это происходит настолько редко, что ты мог вспомнить каждый из случаев. Ты погружаешься в перешептывания деревьев, в пение травы, в сказки цветов, и забываешь о том, кто ты есть, отдавая всю свою личность на съедение историям. Даже имя свое ты не соотносишь с собой, и иногда, когда тебя зовут, ты не откликаешься. Но в такие дни, как сегодня, ты так ясно чувствуешь все свои внутренности, как течет животворящая кровь и как воздух раздувает лёгкие, что не можешь петь, но можешь вспомнить, можешь думать о себе.***
— Коул, — Коул не шевельнулся. — Я прочел все твои истории, которые ты мне отдал. — Снова? — Только ты один можешь не возвращаться к ним! Один на целом свете способен забыть о сюжетах, которые тебе важны. Один из всех существ, которых я знаю, который отдал жизнь на рассказывание того, к чему не причастен. Коул засмеялся. Клементин всегда его веселил. Он был его мостом в мир легенд, и он был его лестницей вниз, прямиком в бездну. Коул никогда не знал, куда поведет его Клемми в этот раз, но всегда рад был подать ему руку — даже если после на ней останутся шрамы. — Клемми, я просто хочу говорить о вечном. А то, что в этой голове, — он легонько постучал по своей макушке, — Не вечно, не важно, не значимо. — Где я быть желаю? Не знаю, но ты будешь со мной, — он пропел. — Это не о вечном, Коул? — Это ни о чем. — Любовь — это как раз вечная тема! Коул скривился, но так, чтобы это не выглядело, как отвращение или крайнее раздражение; он знал, что Клементин не специально это все так называет, он знал, что Клементин все понимает и чувствует ровно так же, как и он, и все же Клемми продолжал иногда раздражать его этим неправильным словом. Коул предпочитал называть это «предназначением». Или «неизбежностью», потому что во всех закоулках, во всех развилках событий, не важно, как были переставлены фигуры, они всегда оказывались вместе, и у них не было выбора. — Ты же и сам все знаешь, и продолжаешь допытывать меня, как Кингсли своими шуточками! Коул отвернулся. Ему нечего было сказать, потому что Клементин всегда видел в нем эту часть — эту кровоточащую рану в голове, разлом в породе, который не устранится — пойдет дальше. Как бы он ни пытался залатать себя, все попытки приводили к краху. Он только рвал и метал, рвал и метал, когда пытался воспеть не легенды Охотников, а свои. И он обкусывал свои губы, щеки и язык, пока весь его рот не заполнялся горькой кровью — в наказание за то, что он отвернулся от предназначения. Ему следовало отрубить свои руки и вручить инструмент Клементину — вот, какие мысли посещали его изо дня в день. И все же, когда он начинал воспевать, его душа сверкала, потому что он, как и его друзья, были неразрывно связаны с Охотниками; и все же, Коул чувствовал во всех судьбоносных переплетениях собственную ниточку — тонкую и ненадежную, но она была, и она трепетала всякий раз, как Коул украдкой поигрывал свои произведения, как на мятом запятнанном листе записывал сокровенные слова. Они раскрывали его на обозрение всему миру, и вот, вот, что ему не нравилось особенно — ведь в нем не было ничего волшебного, ничего особенного, его голову не заполняли голоса Богов и Богинь, он был просто Коулом — Солярным Зайцем, не более. Он не был Рассказчиком, его роль была вторична; он был виртуозом и не был композитором. Нечего было разглядывать его человеческие внутренности, нечего было пачкать руки в его приземлённых чувствах!***
«Нравится же тебе, Заяц, страдать и метаться, о пол разбиваться, в фантазиях забытье разыскивать, а как пора в мир возвращаться настает, так забываешь ты обо всем.» — И ведь нам надо куда-то идти дальше, нельзя останавливаться! Клементин лёгкими и короткими прыжками, прямо как моложавый жеребчик, не до конца освоивший конечности, рвался вперёд ребят: он был вдохновлён выступлением, которое закончилось пару минут назад, и ему хотелось ещё: и плясать, и напевать, и хлопать в ладоши; в общем, все детское его нутро выплеснулось, размазалось по нему, и нечем ему было утереться, чтобы прийти в себя. — Как насчёт того фестиваля авторской песни? Там наверняка будет целая толпища ценителей! — Кингсли перенял ребяческий дух Клементина, и его внутреннее дитя, ещё более обширное, чем дитя Клементина, пустилось в пляс. — Но Кингсли, мы ведь не авторы… Перин развел руками. Как самый старший, он понимал чуточку больше о том, что происходит, чем его друзья. Иногда его это отвращало: Клементин, увязший по самое не хочу в этом Охотничьем балагане, как будто специально притворялся, что все в порядке. — Так у Коула есть свои напевы, есть свои истории, свои аранжировки! Я вот вообще никаких проблем не вижу. — И я, и я не… — Мы не будем выступать на фестивале. Жаворонки давно привыкли к странному поведению Коула. Он всегда был где-то вне их привычных координат, хотя они сами все были немного вне мира. Коул был молчаливым и скрытным. Когда он не пел, он казался мрачным, и никакой забавы, присущей им всем, в нем не наблюдалось. В такие моменты он переставал быть Жаворонком и становился Просто Коулом. — Ой, старина, да ладно тебе! Ты и сам знаешь, что твои песенки неплохи, да я бы сказал, что они не уступают тем, что мы исполняем по долгу службы. Если бы я мог вернуться в прошлое, я бы узаконил их как наш репертуар, заставив Охотников их исполнять. — У тебя так подвешен язык, Кингсли, что в пору его укоротить, — Перин повернулся к нему и прикусил свой язык на его обозрение, чтобы он понял: сейчас лучше промолчать. — Зануды! Пошли, Клем, пусть сами разбираются со своими букашками. Мне их жучки не интересны, до тех пор, пока это не сверчки, конечно. Кингсли ухватил Клементина за руку и потащил вперёд. Клементин охотно пошел за ним, напоследок повернувшись к Коулу: он внимательно всмотрелся в его зеркальный взгляд. И не увидел там никого и ничего, кроме самого себя. Коул сделал глубокий вдох и сжал кулаки. Из всех ребят Кингсли любил действовать ему на нервы сильнее всего, пускай Коул старался это не замечать или переводить все в шутку. Кингсли не оставлял ни одну вещь и ни одно дело без своего мнения и шутовского поведения, и хотя Коул был в какой-то степени благодарен ему за это, иногда он думал о том, что лучше бы все друзья были его копиями. Или были хотя бы как Перин. Перин повел плечом и отвернулся. Он не любил моменты разъединения. — Иди к ним, я догоню. Перин ничего не ответил. Наверное, и не стоило. Он ушел к Клементину и Кингсли. Наверняка теперь они будут потешаться над Коулом, пока Перин будет пытаться сгладить перевозбуждение Кингсли. Но, конечно, в конце концов он втянется в атмосферу хаоса и шуток и перестанет это делать. Коул замер. Он перестал понимать, что шепчет ему вселенная, и есть ли в ее намеках хоть какой-то смысл. Наверное, его не было. Ему просто нравилось думать, что не все в его руках. Ему нравилось думать, что судьба действительно заготовила ему хоть что-то, кроме одной жизни, пары рук и ног, разума, от которого он временами хотел избавиться. Эта мысль была сладка не только потому, что давала его жизни высший смысл, предназначение, но и потому, что она обещала ему — все не пропадет просто так.***
— Маленькая собачка по век щенок. После обеда, особенно в ненастные дни, Коул и Клементин любили лежать в траве у большого дуба. Обычно Клементин засыпал, прижавшись к Коулу, а Коул мысленно обращался к Охотникам. Он знал, что обращения не имеют смысла, и что даже если бы они могли услышать его, то не стали бы, но он продолжал. Возможно оттого, что желал подкрепить увядающую веру в себя. — Чего? — Клементин встрепенулся. Его вырвали из дрёмы. — Говорю, что мне не стать никем большим, чем щенком, заливисто лающим на больших собак от страха. — Вот уж выдумал. Ты уже большая собака, просто огромная! Клементин положил свою ладонь на голову Коула. Его ладонь была зелёной, потому что он растирал в своих руках травинки, по инерции, пока пытался заснуть. — Я иногда не понимаю, ты притворяешься собой или и правда такой? — Как же я могу притворяться собой? — Не знаю. Просто мне казалось, что раз нам, казалось бы, отведена такая роль, то и у тебя от нее плечи болят, но… — Ты опять об этом… Коул схватил Клементина за запястье. Он поднял его руку над своими глазами, вглядываясь в позеленевшую кожу. — Но ведь твое тело рвется слиться с природой, как тебе и подобает, в смысле, по твоей роли… По нашей… Ты не замечаешь? — Да, конечно, я себя так веду именно поэтому! Не потому, что мне нравится выступать, нравится публика, нравится музыка, нравишься ты, а потому, что меня кто-то там выбрал и сказал: вот — это твой суженый-ряженый, выбора у тебя нет, придется тебе с ним вечность отбывать. И если ты Рассказчик, Коул, почему так боишься историй? Коул отпустил его руку. Его тело напряглось и заболело, затрещало, как будто его схватил грипп. Он перевернулся на бок, чтобы не смотреть на Клементина. Чтобы он на него не смотрел. Волосы закрыли его лицо, и он видел мир сквозь промежутки меж локонов. Как щенок, смотрящий через щели в заборе на мир, на улицу, которую ему в одиночку не достать, только у ног хозяина. У Коула было все, но он не смог сказать ни слова вслух. Ни слова своего. Только чужое, тяжёлое, судьбоносное, потому что его — невесомое, незначимое, его — это то, что сдует ветром, что сгнивает за мгновение, что заставляет голову болеть, а в ушах звенеть. Его — это то, что не нужно, поэтому он открывает рот для того, чтобы предаться чужой воле. Коул сжимает волосы в кулаке. Он знает, что это не изменится: не в его силах бороться с врождённой болезнью. Его личность последует вслед за ветром, туда, где пропадает всякое воспоминание, всякая история. Коул хотел снова указать Клементину на его ошибку: все, что в нем есть, не его, и у него нет выбора, ни у кого из них его нет. И все же он смолчал. — Да, конечно, это твое право, дорогой Клемми. Твое право жить. Только не забывай о том, кто за тобой. — И ты не забывай о том, что все твои истории — не целиком твои, и если ты их так ненавидишь, то ненавидишь весь свет. — Вот и обменялись любезностями. Пожалуй, стоит закончить на этом. Коул перевернулся обратно на спину. За сплетениями толстых ветвей ему был виден лишь маленький кусочек неба. Внутри него ничего не изменилось.