***
Холодный ветер с остервенением вгрызается в кости, и Кисаме, едва закемарив, передёргивает резко плечами, рефлекторно кутается теснее в плащ и промаргивает тяжёлые веки. Потрескивают ветки в огне. Посреди нависшей черноты ночного леса — пляшет ореол тёплого света от тщедушного костерка. Чернеет возле костровища снег от выскочивших и сразу затухших углей. Нукенинам не полагается жечь костры, но и не полагается сдохнуть до окончания своей говённой работы. А мороз в стране снега жрёт заживо. Кисаме пробует повести плечами, чтобы согнать зябкость, но чувствует только полное задубевание конечностей. Прикрыл глаза на пять минут — труп. Выдыхает тяжело, раздражённо. Из-под поднятого по глаза ворота — густыми клубьями пара, объёмного, практически материального. Те, увиваясь вместе с дымом, всходят в забрызганное звёздами небо, задевают свесившиеся еловые лапы, костлявые ветки. По сторонам от костра — густые тени вместе с рыжими отсветами. Рябят по разложенным вещам, раскатанным свиткам поверх сумок. Кисаме промаргивается усерднее, хмурит брови, приглядывается к окружению и находит несоответствие с тем, что видел до того, как прикрыть глаза. Чёрт. Он поднимается и распрямляется, кажется, с настоящим скрипом суставов. Пальцы на ногах отнимаются, но это меньшая из проблем. Делает пару разминочных движений, похрустывает шеей и — ступает скрипуче в лес. Чем дальше от костра, тем менее густой становится ночь: лунный свет отражается от снегов, высветляет темноту, стволы деревьев. Лес остаётся подёрнут глубокой тишиной и синеватыми оттенками сумерек. Скрип шагов выводит к опушке и расстелившейся за ней снежной пустыне. Воздух настолько чистый, что будто зрение становится в сто раз чётче: видится каждая искра поблёскивающих сугробов, чёткие границы теней и света, каждая точка звезды на далёком небе. И посреди долины из покатых белых барханов — фигура. Кисаме кажется, что он выдыхает устало, но на деле — простой зевок. Хрустит по снегу вперёд, к фигуре. — Звёздами любуетесь, Итачи-сан?.. — обращается, кутаясь в плащ. Полностью нагой Итачи не поводит и головой: смотрит замороженно куда-то вдаль снегов. Кисаме поскрипывает шагами ближе, останавливается вровень. Оглядывает заинтересованно-сонно простор, не удерживается и откровенно зевает. Помолчав, швыркает носом. Наконец переводит взгляд на Итачи, бегло ошаривает им по распущенным волосам, резкому скату рёбер на живот, поджавшемуся члену, худосочным ногам. Поднимает глаза на лицо. Даже цепочку снял. — Лучше? — спрашивает, выдохнув густым паром. Итачи неожиданно по-живому моргает. — Да. — Ну хоть кому-то хорошо… Кисаме остаётся постоять с ним ещё немного. Постепенно выходят из отморожения пальцы ног, разогреваются суставы, мышцы. Когда окончательно прогревается и лишь остаточным рефлексом передёргиваются плечи, Кисаме потягивается во весь рост и уходит обратно к привалу по своим собственным следам. Следов Итачи нет на снегу. Как и ветра, чтобы их замести.***
Весна за раскрытыми створками сёдзи: стелятся по пруду розовые лепестки, качаются массивные ветки сакуры, зеленеют кусты. Мягкая полутьма комнаты разбавлена нежностью и теплом косого луча солнца, пригревающего татами. А по центру на энгаве — сгорбленный мужчина в позе лотоса. Сидит, подпирая кулаком щёку, смотрит в пруд на расходящиеся круги от опавших бутонов. Отражение его лица смазывается, расплывается. Время идёт, медленно, но неумолимо. Слышится, как в комнату не с первой попытки отодвигаются фусума, и мужчина оглядывается. Смотрит простыми человеческими глазами — внимательно, печально. А затем — отворачивается. Сбрасывает собранные лепестки сакуры в воду.***
Говорят, в горах проще дышать — что ж, наебали. Суйгецу давится тяжёло-чистым воздухом на горном подъёме, чуть не теряет сознание на одном из выпрошенных привалов, а в конце концов приходит к выводу, что его голова создана только для подводного давления — никак не для воздушного. От обилия кислорода — дурно. Саске, наверняка, тоже дурно, но по его лицу всегда читается “дурно” даже без необходимых для этого причин. У Саске поджаты добела губы, сосредоточен взгляд и твёрд шаг. Суйгецу знал, что за его целями и горы порушатся, но искренне надеялся, что не в буквальном смысле. — Мне прям обязательно идти?.. — спрашивает раз третий, оглядываясь вниз. Из-под сандалии скатывается камень, и, прыгая по петляющей тропе, сносится к лесистому предгорью. С высоты птичьего полёта мир оказывается совсем крохотным и незамысловатым: тёмно-зелёный лесной массив без проплешин, петляющая нить голубой реки, изломы гор, опоясывающие горные хребты — миниатюра, поделка, склеенная ребёнком без фантазии. Суйгецу хмыкает невпечатлённо, оглядывается обратно на Саске, уверенно чешущего выше, и вдруг — крик. Нечеловеческий. Так кричит какое-то малоразговорчивое животное — истошно, дико, непонятно — и от его резкого и запалистого выкрика невольно ползут мурашки по коже. Суйгецу рефлекторно дёргает головой в сторону звука. Крутые утёсы, каменные гряды. Кустарник, накренившиеся тонкие деревьица, камни-камни-камни. Ни движения. Наверное, так орут горные козлы или… или ещё какая-то фауна, в которой Суйгецу не силён. Цыкает, облизывает нервно-раздражённо губы. И, ухнув, размашисто шагает следом. Они топают на гору практически сутки. Подходят к предгорью в ночи, поднимаются до брызнувшего рассвета из-за горизонта, окрасившего алым их подъём, останавливаются минут на двадцать, пока солнце стухает до умеренной желтизны, и идут дальше. Суйгецу уточнял несколько раз, какой их конечный пункт, может, он знает пути короче до него, но Саске в своём репертуаре — молчит. Он и раньше был не лучшим собеседником, но сейчас выглядит погружённым в себя больше, чем обычно. Суйгецу поглядывает украдкой на его профиль, поджатую челюсть. После смерти своего братца даже таким загруженным не был. И что ему снова голову нагрело?.. Наконец — пик. Точнее, перевал: неожиданно по совершенно дикому склону вырисовывается относительно протоптанная тропинка, ещё через десяток метров — покосившаяся плетень. Между гор выплывают древние постройки, судя по архитектуре и разбитости — ещё до времён основания какурезато. Мёртвая горная деревня. Суйгецу чуть приостанавливается у первого здания, больше похожего на сарай, тянет шею, заглядывая в тёмный косой проём: внутри лачуги проваливается соломенная крыша, гниют тёмные перевязки, видны осколки глинянных горшков, подранная мебелюшка. Скукота. Даже взять на память нечего. Суйгецу косится на Саске — тот уверенно шагает вглубь деревушки — и ускоряется. — У тебя тут родственники, что ли?.. — шутит настолько же остро, насколько и тупо. Молчит. Даже не злится, совсем уныло. Суйгецу кривит квёлую ухмылку недовольно набок, закидывает руки за голову и покорно шагает следом. Домов немного, а, может, половина и вовсе развалилось от времени. Иногда подмечаются торчащие балки и основания из земли, но что с ними сталось трудно понять: кричащего следа от техник или массового пожара нет, как, впрочем, и от вторжения кого-либо. Деревня чутко молчит, глазеет чёрными провалами окон, дверей. Вдруг Саске останавливается, громко шоркнув сандалией. Суйгецу, ждавший хоть чего-то триумфального больше суток, наконец-то заинтересованно вскидывает брови и оглядывается на предмет интереса. Ещё один дом. Только, наверное, получше сохранившейся: в нём не пробиты все васи, не обвалена крыша и в принципе он выглядит пригодным для разового ночлега. Саске, так упорно не останавливающийся всю дорогу, замирает. Суйгецу смотрит. На дом. На Саске. Снова на дом. Крик. Теперь душераздирающий вопль то ли умирающего, то ли побитого животного раздаётся совсем близко: Суйгецу дёрганно оглядывается за плечо, мечется взглядом по верхушкам поваленных крыш и изломам гор за ними, редкой поросли деревьев и кустарников на щербатых утёсах, но так и не находит ничего живого, что могло бы издавать этот ужасный звук. Птица. Точно, это наверняка какая-то птица. Некоторые орут противнее Карин. — Ты знаешь, что это за животное?.. — непривычно нервозно спрашивает Суйгецу, оглядываясь, но Саске, будто и не слышал, наконец оттаивает и шагает медленно к дому. Подходит к порогу, с тихим шорохом отодвигает дверь. Да чёрт бы его подбрал. Суйгецу ещё раз, на проверку, оглядывает бегло местность и нагоняет в дверях. Оставаться на улице и дожидаться, пока тот уталит свой интерес юного исследователя, почему-то не тянет, да и вдруг он его не зря потащил в такую дыру, и они всё же найдут что-то интересное. Протискиваются в тесный коридорчик — доски опасливо скрипят под шагом, прогибаются, а в некоторых местах, когда не издают звука, ощущаются до неприятного мягкими. Изнутри дом оказывается до пресного обычным: впереди кухня с печкой на каменном полу, погребок, из которого веет холодом и гнилью, остальные помещения жилые с потемневшими от влаги татами и провалами. Саске явно тут впервые, подтормаживает в коридоре. Оглядывает пристально окружение, сканирует напряжённым взглядом, но подолгу не задерживается. Входят в зал, раздвинув заевшие фусума. Пустота. Впереди — полураздвинутые сёдзи, ведущие во двор, тёмная полоса энгавы. Кажется, во дворе был раньше пруд, но сейчас на огороженном камнями пяточке только глина и грязь. Саске проходит внутрь, останавливается посередине. Постояв, шагает с тихим скрипом к шкафам, отодвигает створку. Суйгецу, ошарив взглядом окружение, окончательно устаёт. — Что мы ищем-то, а?.. — подпирает руками поясницу и вздыхает. — Может, объяснишь?.. Нет, я, конечно, могу сказать, что признателен за доверие в подбитии на абсолютно неинтересные авантюры, но… Раздаётся звяканье. Суйецу, только и ждавший хоть какой-то ценной находки в этом погосте архитектуры, замолкает, кренится в сторону, силясь разглядеть подобранный предмет в руках Саске. Но тот берёт что-то и снова — замирает. Крик. На этот раз — за окнами. Мурашки пробегают по ногам. Суйгецу дёргается, рефлекторно ухватывается за черен Кубикирибочо напрягается до первой боевой стойки. Эта какая-то срань. Ему не нравится здесь. Всё время, пока они тащились до этой трухлявой дыры, ему подсознательно что-то не нравилось: сначала он списывал на воздух, потому на давление, а теперь, когда организм полностью адаптировался к высоте, на подкорке пульсирует натренированный до тончайшей струны рефлекс шиноби. Не сражаться, нет: валить, пока не убили. Как от щекотнувшей чакры, превосходящий собственный запас не раз в сто — в миллионы. Но никакой посторонней чакры нет. Это место давит. Пульсирует. Не жизнью, а чем-то инородным, неизвестным. Будь это иллюзия, Саске бы давно хлопнул его по лопаткам. Суйгецу стоит, сжимая черен, и пляшет сосредоточенным взглядом по полутёмным углам и проёмам. Никого. Ничего. Сбоку поскрипывает татами от веса распрямившегося Саске. — Уходим. Первые его слова за сутки — и, как обычно, верные. Они выходят из домика порядком быстрее: пока Суйгецу так и не решается отлипнуть ладонью от меча, Саске порывисто убирает в запах рубахи найденное. Судя по звуку — металлическое. Но не литое. Цепочка?.. Делают несколько быстрых шагов от дома и снова — вопль. За домом. Прямо во дворе. Суйгецу передёргивает всего от этого жуткого крика — вблизи он обрастает призвуками не то хрипа, не то сорванных связок. На это обязательно нужно оглянуться, в очередной раз бесполезно выискивая источник, но внутренне — не хочется, нахуй, оглядываться. Пока Саске торопливым шагом идёт вперёд, Суйгецу оборачивается, внимательно к обстановке отступает, так и держась за меч, боится пропустить атаку. Наконец в голове простреливает пониманием, что его напрягает. То, что издаёт звук — близко, буквально в десятке метров. Любой шиноби на таком расстоянии сможет уловить чакру, будь она даже от животного. Но чакры не просто нет — в этом месте нет никакой энергии. Будто чёрная комната, в которой ты не видишь даже то, что находится у самого лица. Холод стекает по спине. Становится не по себе. Эта деревня будто пыточная Орочимару. Только… хуже. — Суйгецу, — Саске окликивает, отдаляясь. Он понимает, что вмерзает ступнями в землю глядя перед собой распахнутыми от ужаса глазами. Давно он не испытывал настолько параноидального страха. Неестественного, нечеловеческого. Паранормального. Холод не вокруг — он идёт изнутри от ужаса. Суйгецу стреляет взглядом по сторонам и, сделав несколько шагов назад, разворачивается, спешно нагоняет Саске. Они сами себе не отдают отчёта, как из шага переходят на бег, а из бега — в быстрые прыжки вниз по стёсам камней горы. В спину их гонит очередной пронзительный вопль: запалистый, одиночный, резкий, как выстрел. Не оглядываются. Просто бегут, поджав челюсти и сосредоточенно глядя под ноги. Суйгецу прогоняет ужас, когда, по ощущениям, они становятся ближе к предгорью. Темп уменьшается, они молча перепрыгивают и не говорят ни о чём, будто просто двигаются привычным маршрутом из точки А до Б. Крик снова прокатывается по крути горы, но уже безопасно далеко, долетает лишь эхом. Суйгецу позволяет себе оглянуться в последний раз, прыгая на камень. Но не успевает перевести взгляд себе за плечо, как видит пролетающий мимо склон с редкими деревьями и кустами, за которыми… Прячется нагая девушка. Красивая. Смотрит прищуренно из-за листвы. Суйгецу моргает, картинка смазывается на скорости, камень встречает его ступни и тело пружинит по инерции, что приходится зафиксироваться чакрой. Когда он снова смотрит на это место — никого нет. Крик раздаётся за спиной. Над ухом. И он снова срывается в бег. Перегоняет на несколько прыжков впереди Саске, что впервые ощущает на затылке его удивлённый взгляд, но успевает лишь прохрипеть “быстрее”. Саске, который не любит команды, не задаёт вопросов — через секунду прыгает уже вровень, ничего не говоря и тяжелее хмуря брови. Поднимаясь сутки, они слетают с горы за битый час. Не останавливаясь. Не разговаривая. Даже, кажется, не дыша. Суйгецу чудится, что если он снова рискнёт остановится, этот дикий крик настигнет его в эту же секунду. И… он не знает, что за ним последуют. Обычно боятся смерти, но это нечто, что в разы хуже неё. И он не знает, что это. Не хочет узнавать. Никогда. Они останавливаются тогда, когда отдаляются от горы и пересекают реку — жажда застаёт внезапно, только сейчас Суйгецу понимает, что долго не пил, а это чревато большими проблемами, чем подъём в такое адское место. Он присаживается у воды и, опустив флягу в ледяную воду, говорит: — Я видел это. Это не человек. Он смотрит на своё лицо в водной ряби и не узнаёт самого себя. Ребёнок. Маленький, испуганный. В этот раз Саске молчит меньше, чем минуту. — Я знаю. Суйгецу оглядывается на него. И видит — лицо Саске абсолютно белое.***
Зима за раскрытыми створками сёдзи: мягкая полутьма в неосвещённой комнате, статика икебаны в нише, сужающиеся линии татами к доскам энгавы. А за ними — белый квадрат. Полностью белый двор. Ни тени, ни очертаний кустов под снегом, ни забора. Бе-ли-зна. Нужно дать зрению привыкнуть, чтобы увидеть в слепящем и однородном провале белого… движение. Фигура в белом кимоно качается на ветке невидимого дерева. Заиндевевшая верёвка. Белые до голубизны обмёрзшие ступни. Подвывает ветер и мерещится, как плачет навзрыд младенец. Но проносится перед раскрытыми створками снег и крик прекращается. Вероятно, нужно ещё немного времени, чтобы увидеть на белом белый свёрток. Где внутри — до голубизны обмёрзшее.***
Итачи не говорит о себе — он в принципе не особо много говорит — и Кисаме, накатив саке, всё же решается спросить: — Подарок или наследство?.. — хмельно прищурив глаза, качает в пальцах отёко в его сторону. Опущенный чернильный взгляд — в полутьме бара он становится ещё чернее, будто безвылазная пропасть — подёргивается микродвижением ресниц в смаргивании, а затем плавно поднимается на него. Кисаме сидит напротив, кривит ухмылку наискось. Под влиянием градуса ему всегда видится образ Итачи… поистине завораживающим. Странное дело: Итачи в общем своём не какой-либо выдающейся внешности, плюсом его изрядно поганит его болезнь, но иногда, когда моргнёшь разок-другой, его лицо как окутывает флёром чего-то непостижимого, внутренности усасывает от обезоруживающего восхищения. Красивый. Чарующе. Кисаме раньше не замечал за собой тягу к мужчинам, но Итачи всегда выходит из всех обобщающих групп и становится поодаль. — Сложно сказать, — размыкает произведение магического искусства свои губы, и Кисаме, хмыкнув, склоняет голову, качает ей самому себе. — Не знаете, откуда она у вас? — Знаю, — Итачи окончательно отвлекается от созерцательного изучения людей в тесном помещении и приковывается провалами глаз к Кисаме. — Но окончательно идентифицировать как что-то одно не представляется возможным. Загадки. — Могли сказать, что и то, и то, — фыркнув, тянется за бутылкой подлить. Наверное, виновата молодость. Будет очевидной глупостью отрицать, что даже с тяжёлой болезнью Итачи до скотского молод. Впрочем, его молодость не та же самая, которой торгуют по дешёвке в чайных домах: та молодость покатая, гладкая, без морщин и изъянов, за неё хочется схватиться и сжать в пальцах, то ли чтобы придушить за невозвратность, то ли чтобы насладиться досыта; молодость Итачи не поддаётся осмыслению, она щербатая и грузная, костистая и хворая, та самая, которую топят в холодной реке, подвернись бы случай, и не вспоминают. Но что-то же в Итачи приковывает взгляд. А, может, это способности. Разумеется, что же в мире шиноби ещё выворачивает наизнанку от зависти и вместе с тем восхищения — сила, вечный приз в бесконечной погоне на пути короткой жизни. Они замолкают снова, будто и не разговаривали. Кисаме молча опрокидывает в себя саке, немного слушает разговоры вокруг, а Итачи так и сидит с давно остывшей кружкой чая и недоеденной закуской. — Ты хотел не об этом спросить. Кисаме моргает, поднимает глаза. — Простите?.. — Ты хотел спросить меня не об этом, — Итачи пересаживается удобнее, и теперь из-за раскрытого ворота плаща контрастнее проступает красивый излом ключицы и натянутых сухожилий. — Спрашивай. Кисаме давится смешком. — Теперь мысли мои читаете?.. — отчего-то совсем необидно. Привык, потому и позволяет настолько наглые заявления в свой адрес. — Будет вам, Итачи-сан. Нет в них ничего интересного. — И всё же. — …ну, может быть, пара нескромных есть, но не думаю, что для вас они представляют хоть какой-либо интерес. Так в какой момент?.. — Ты не в иллюзии. — О, это здорово ободряет, — посмеивается, снова наливая себе. Взгляд Итачи ощущается с ноткой усталости. Или укора. Сложно сказать. Кисаме просто щурится, улыбаясь, его вдруг начинает веселить происходящее. — Ты это и так знал. — Что не в иллюзии? Я надеялся. — Тебе доставляет это удовольствие. — Подкалывать вас?.. Ладно, скрывать не стану, мне частично нравится это. Даже не знаю почему. Пригубливая отёко, Кисаме дёргает предательски уголком губ — всё-то он знает. Так поддевают куноичи, у которой аппетитно крепкая задница. Под градусом сложнее скрывать. Итачи, чуть побуравив бесстрастно-нечитаемым взглядом, на лёгком выдохе отводит глаза в сторону. Умащивает худосочные ладони на углу стола, что невольно хочется протянуть свою, поднять за предплечье одну руку и надкусить косточку на запястье. — Боюсь, и на этот вопрос я не смогу тебе ответить. — На тот, который в мыслях прочитали?.. — ухмыляется бесстыдно. Игнорирует поддёвку в этот раз. — Я сам не знаю почему, поэтому не смогу объяснить этого и тебе. Кисаме теряет приклеенную усмешку. Опускает взгляд на переливающиееся в отёко, чуть болтает. — И давно так?.. — Всю жизнь. — Немалый срок, чтобы найти объяснение. Взгляд у Итачи тяжелеет, подминает гомон разговоров окружающих под собой. Или они перестают быть вовсе интересными, чтобы учитывать их по соседству. Кисаме смотрит на него несколько секунд. Затем — снова к саке. Журчит переливом из бутылки. — То объяснение, которое я предполагаю, имеет под собой неестественную природу. — В нашем мире осталось мало чего естественного, — пожимает неважно плечом. Молчат ещё. — Так что же?.. — напоминает о разговоре, отпив. Итачи выдыхает устало через нос, моргает. — Я не знаю, что тебе сказать. — Хоть что-нибудь. Мы же разговариваем. — Ты ожидаешь от меня логичного объяснения — его нет. — А нелогичное?.. — Я сам не хочу его произносить. Исчерпывающе. Кисаме разводит рукой с отёко, подчёркивая нейтральность к очередному расплывчатому ответу. Ему не впервой, но всё же эта тема теперь касается их обоих, попросту неудобно не поднимать её и не обсуждать. Но раз Итачи не изволит говорить, что с этим сделаешь — пытать его бесполезно. Вдруг Итачи моргает, подбирается, резко фокусирует взгляд и переводит его на Кисаме, снова уткнувшегося в алкоголь. — Ты веришь… в мистику? Кисаме замирает с отёко перед губами, уткнувшись невидящим взглядом в стол — думает. — Для гражданских и мы — практически мистика. — Я говорю о вещах, которые нельзя объяснить владением чакрой и техниками. Пригубливает, смакует на губах, не моргая, — совсем теряет вкус. — В детстве в Тумане травили байки про нингё. Мелких — пугали, что оно сожрёт, постарше — кто найдёт и сожрёт его, проживёт сто лет. — В легендах многое завязано на поглощении. — Никто не хочет быть съеденным. Снова замолкают. Кисаме пьёт, бар смазывает по сторонам жёлто-коричневым пятном. Один Итачи, сидящий напротив, не теряет в чёткости. Он думает, что, впрочем, ему без разницы — молодость, сила или ещё что. Природа влечения хаотична, хотя и у неё, наверняка, есть объяснение, но так ли интересно это объяснение ему в конечном счёте. Ему безынтересно, как и то, о чём так усердно продолжает размышлять Итачи — опущены в едва уловимом напряжении брови, поджата челюсть. Кисаме нравится он. Он силён, умён, хорош собой. И даже редкая беседа — подобно текущей — всегда оставляет приятное послевкусие, как от периллы в сливовом саке. Итачи так же нужно выпивать немного, по чуть-чуть, чтобы не присытиться загадкой и очарованием. И то, о чём говорят — не пугает вовсе. Скорее — добавляет ещё больше шарма. Кисаме не интересно разгадывать загадки вселенной. Он, как обычный обыватель — хочет ими наслаждаться. Похоже, он не зря не задавал настоящий вопрос — ему безразличен ответ на него в своей сути. Срыгнув в себя, Кисаме пьяно решается на откровение. — Итачи-сан, мистика или нет — честно говоря, не имеет значения. Я был всего лишь удивлён вашему рвению на собрании, обычно вы не интересуетесь локациями миссий, что продают, то и берём, а тут — такой недюжий напор. Если вам так нравится — я не имею ничего против. Тем более, как понимаю, вам это помогает в преодолении недуга — тем лучше. Не буду скрывать, то, что я видел… я также не могу дать этому объяснения. Будь я сторонним наблюдателем, я бы чистосердечно посчитал это секретной техникой или кеккей генкай, но мы достаточно с вами поработали, поэтому… я вынужден исключать подобные козыри из вашего арсенала. Хотя, признаюсь, это весьма занимательно. Вы будто головоломка, у которой никогда не будет решения. Едва начинаешь понимать, как работают ваши основные техники, вы преподносите такой сюрприз. Но раз и вы сами не знаете ответ на это, что ж: в моих силах вам предоставить возможности, не более. Если желаете искать ответы — всё время мира наше. Не думаю, что Лидер интересуется нашими передвижениями за рамками миссий, поэтому, если позволите такое предложение, мы можем заняться этим на досуге. Не подумайте, это не потому что мне самому настолько любопытен ответ, а, скорее, чтобы вам он успокоил душу. Вы редко проявляете к чему-то такие открытые эмоции, я бы сказал даже, что такое у вас вижу впервые. Поэтому я лишь покорно повинуюсь вашему решению. Когда Кисаме разводит по столу рукой, по-простому вскидывая взгляд — напротив он находит внимательно-долгий в ответ. Вот что привлекает — взгляд. Говорят, что заглянув в глаза юрей или ёкаю, ты уже на пути к могиле. То, что видишь в них — не поддаётся человеческому описанию. У Итачи именно такой взгляд — мистический. И дело вовсе не в шарингане, нет — та чернота обычных глаз в сто крат мощнее обычного додзюцу. Итачи, выслушав, моргает, опускает взгляд. Разглядывает собственные точёные пальцы, переплетённый в замок, поводит подушечкой большого в задумчивом поглаживании. А, помолчав, размыкает губы: — Спасибо. Кисаме и не нужно большего. В короткой благодарности и без того заточено многое, и ответы, и эмоции, и отношение. Наполнив остатками саке отёко, Кисаме поднимает его к губам. — Но, если не будете против, я всё же задам один неудобный вопрос. Не рассчитываю на ответ или объяснение, но не задать не могу. — Спрашивай. — Тот человек в буране… Это… Что это? В глазах Итачи — печаль и тягость. — Ответ на этот вопрос я тоже хотел бы найти. — Но вы знаете, кто это? Брови опускаются. — Да. Кисаме, проморгавшись, поводит челюстью. Кивает — себе или ему — отпивает, сглатывает. — Оно… защищало не только вас. По какой-то причине, я также не подвергся атаке. — Предполагаю, оно знает… что мы вместе. Или — что ты не причинишь мне вреда. Кисаме хмыкает и накатывает залпом. Выдыхает с эханьем. — Почётно. Что ж, значит оно определяет ваших союзников — уже значительные отличия от Сусано. Пока он подзывает хабалистым взмахом ладони официантку, чтобы рассчитаться, Итачи оборачивается к окну, за которым так и метёт безжалостно вьюга. А за ней — темнота.***
Осень за раскрытыми створками сёдзи: выгорают кроны под тёплым солнцем, срываются редкие листья за ветвей, планируют на голубую поверхность пруда. Круги расходятся, подёргивая чистое отражение. Полутьма лежит в пустом помещении. Лишь татами скрипят от ритмичных толчков. Шлёпает кожа о кожу. Надрывно дышит мужчина, срываясь на сип. Наконец — долго выстанывает, хлюпает часто-часто, запалошно и на выдохе отталкивает пинком. Нагое тело прокатывается по татами и замирает в раскрытом проёме сёдзи тенью. Опутаны плечи паутиной чёрных волос. Под мягкой тенью темнеют ссадины. Сгустками отпечатывает мутное на бёдрах. Раскрытые глаза подёрнуты мутной пеленой. Не дышит. Кленовый лист покачивается на разошедшихся кругах пруда под звуки поднимающегося с колен и завязывающего штаны.***
— Ну, расскажи ещё! Мне нравится, когда ты рассказываешь: истории шиноби такие захватывающие! Он смеётся, тепло прищурив глаза, и, поглядев, как девушка резво переворачивается на живот в раскрытом футоне, оглядывается к раскрытым сёдзе на сад. В горах тихо-тихо. Кажется, ни души кроме них. Чистый воздух, ясная голова, спокойное сердце. В его жизни такое редкость. Да и такие девушки, признаться, для него тоже редкость. Он никогда не слыл красавцем. Харизматичным, впрочем, он тоже не был. Из его единственных достоинств был достаток и родовитость, что предполагает лишь подобранную через накодо жену — а такие, как и он, не слывут красавицами, не имеют харизмы и лишь безропотно опускают глаза при встрече в коридоре. История любви — не его судьба. И до того приятно вдруг на пару дней ощутить, как кожи касается робкая дрожь, как голову туманит безрассудным и безумным, а лёгкие наполняются чистым, кристальным и свежим. Она — красавица. Её смех льётся звонким ручьём, она изящна и грациозна, как настоящая придворная дама, но при этом в её чёрных глазах проскакивают искры бесконечного смеха и озорства, как у ребёнка. Он просто загляделся на неё посреди улицы, лишние полсекунды, а она, приметив его беззастенчивый взгляд, пропархнула мимо, невесомо коснулась ладони холодными пальцами и потянула за собой. И он пошёл. Покорный, сверженный — когда ещё такая девушка вдруг обратит свой взгляд. Он оборачивается на неё, и, не скрываясь, любуется. Точёные белые плечи, по которым рассыпана паутина чёрных волос. Крошечные ладони под острым подбородком. Полукружия обнажённых грудей, спрятанных лишь частично за волнами одеяла. И чёрный — будто бесконечная пропасть — взгляд. Влюблённый, долгий, ненасытный — такой же, как и его. Он поджимает губы в улыбке. Она, подперев подбородок руками, щурит свои лисьи чёрные глаза. — Да что служба. Всю жизнь на ней, нет более печальной и неинтересной истории. — Зря ты так. Не ценишь своего положения. Ай-ай-ай, господин свирепоглазый!.. Он предательски прыскает смешком, качая головой. Они знакомы всего лишь несколько дней, дай боже, что неделю, а про свою жизнь он ей рассказал всё подчистую: и про семью, и про службу, даже, вот, про прозвище. В устах коллег оно звучит испуганными и почтительными шепотками. В её устах — поддёвка, не более. Только она так и может. Смотреть ему в душу и смеяться-смеяться-смеяться. А он позволит. Нет ничего смешнее чем его жизнь и он сам, он это понял только здесь, с ней. Вся его жизнь — борьба ни за что, суета сует, какие-то глупые игры в войнушки. Он снова оборачивается к ней, складывает руки на животе. — Давай я расскажу историю. Но только в этот раз не совсем из жизни шиноби — из детства. Она устраивается удобнее, ёрзает своей озорливой задницей, от которой он несколько часов не мог отнять рук, и распахивает шире глаза во внимании. — Мне было двенадцать. После войны мне гордо подарили ранг джонина, однако, думая об этом сейчас, я был не более способным, чем рядовой чунин. Впрочем, всё это неважно. Меня отправили на миссию в страну Снега — одного, я был ужасно горд и считал, что приумножу честь семьи. Глупый, что сказать, молодой, я понимаю твой смех. Сам вспоминаю и смеюсь, какой был. Так вот отправился я… Страна Снега встретила меня сразу как-то неприветливо, холодно — но мне же всё испытания, трудности, закаливание характера. Случилось мне попасть в буран. А я, хоть и джонин, но зелёный, глупый — думал, что мои ноги быстрее вьюги, кожа прочнее стали. Нет, чтобы укрыться, переждать, я пошёл в него, отважный. Доказывал тому, что сильнее меня, что такой же сильный и упрямый. Но погода сильнее какого-то мнительного сопляка: за долгий путь я замёрз, истощил до конца чакру, а на середине пути понял, что потерял дорогу и не могу сориентироваться, куда идти. Можешь представить, какой позор молодому шиноби погибнуть не от руки врага и не за честь своей страны?.. И я погиб бы в этом буране и снежной тундре, за своё высокомерие, за свою глупость. Замёрз бы насмерть. Я шёл сутки — представляешь? сутки! — в этой непроглядной снежной завесе, а она всё не кончалась. В какой-то момент я свалился без сил, пробовал развести огонь — но куда там, я забрёл в самое сердце ледяной пустыни. Опомнись бы я раньше, может, и смог бы что-то, но уже было поздно. Да, было слишком поздно… Знаешь, а я ведь никому не рассказывал об этой истории. Стыдно было, да и, признаться, по сей день стыдно. Стыдно и страшно. Не только потому что был глупым юнцом и принебрёг всеми правилами из-за своей непомерной гордыни, но и потому что не поверит никто. А не поверит, потому что… только не смейся, меня спасла Юки-онна. Тебе рассказывали в детстве про неё?.. Наверняка рассказывали. Вижу по твоим глазам, что и ты не веришь, но это чистая правда. Я повалился без сил и уже был готов умереть, лишь надеясь, что никто и никогда не узнает о моей бесславной кончине. Но вдруг пришла она. Она была такой же невероятно красивой, как и ты. И её глаза… Воспоминания со временем стираются, становятся не такими яркими, как раньше, но я помню её глаза. Я лежал на снегу, не слыша ничего, кроме воя ветра, и неожиданно услышал отчётливые шаги. Они были тихими, и я поразился: как я могу слышать за этим ветром что-то настолько тихое?.. Может, это моё затухающее сознание дарит мне бесплотную иллюзию спасения?.. Я поднял тяжёлые веки и увидел её: она шла сквозь буран, словно гейша сквозь дождь под зонтиком — спокоен и ровен шаг, не волнуются одежды от ветра. Она была рыбой в воде этой непогоды, была её управительницей. Шла, совсем босая, я помню её хрупкие и маленькие ступни, не оставляющие на снегу следов. Она прошла сквозь непогоду и присела возле меня. Не знаю, что она нашла в таком юном дураке… Я не был чист сердцем, мои руки были омыты кровью сотен людей. Признаться, я вовсе не заслуживал спасения. Но она посмотрела не меня таким нежным чутким взглядом… Моё сердце дрогнуло, сжалось, но вовсе не от страха — я вдруг почувствовал себя не шиноби, а просто заблудившимся мальчиком, который всю жизнь идёт и идёт сквозь бесконечный буран, и никак не может найти дорогу. Глядя в её глаза, мне захотелось расплакаться. Её взгляд, боже, её взгляд… Такого взгляда нет у людей. В одну секунду мне захотелось покаяться во всём, что совершил и не совершил, захотелось насмеяться за всю жизнь, что я был без улыбки, захотелось свернуть горы и одновременно не двигать и пальцем. Она протянула ко мне свою холодную ладонь и коснулась глаз. Я закрыл их, я чувствовал, что всё, что мне дарует встреча с ней — это абсолютно правильное воздаяние. Не знаю, какие тебе рассказывали в детстве о ней легенды, но я слышал только страшные: что она высасывает души, замораживает людей в домах, забавясь, загоняет в стужи, чтобы отдать их на растерзание своим сыновьям. Но я был готов принять любое её решение. Наверное, я был готов умереть. Но когда я открыл глаза, я очутился в пещере рядом с разведённым костром. Знаешь, когда я рассказываю тебе это сейчас, можно подумать, что меня спасла обычная девушка, местная, я упал недалеко от деревни и она пожалела нерадивого ниндзя. Или моё подсознание вырисовало её образ из старых детских воспоминаний, когда я был таким же беспомощным и бессильным, до того как стал шиноби, и на самом деле моё натреннированное тело само вывело меня к пещере в отключке. Думаю, можно ещё придумать несколько версий. Мне хотелось бы иметь хоть какое-то подтверждение, что я действительно её видел — но, увы, у меня его нет. У меня остались только воспоминания. Да, воспоминания… Знаю, не принято говорить с таким придыханием про других девушек в присутствии той, которой подарил сердце, но я рассказываю это тебе, потому что… Нет, ты действительно посчитаешь меня глупцом и сумасшедшим. Хотя чего это я, ты уже, наверняка, так считаешь… Если честно, после знакомства с тобой, я ощущаю себя таким же зелёным мальчишкой как и перед ней. Нагим, искренним, глупым. Уверен, если бы она тогда бы мне улыбнулась — у неё была бы твоя улыбка. Она слушает. То улыбаясь, то посмеиваясь, то вдруг опустив внимательно брови, то погрустнев. А затем, дёрнув на последних его словах уголками губ, поднимается с футона. По её точёному, как изо льда, телу, скатываются длинные чёрные локоны шёлком. — Мне понравилась твоя история, — говорит, тихо шагая к нему, и он только задирает голову. — Мне нравятся все твои истории. В благодарность за них я тоже расскажу одну. Подходит впритык к его ногам. Оглядывает полуголого, снова улыбается — лисье-лисье — и мягко опускается рядом, примащивается под его руку. Он приобнимает её, склоняет голову, трётся нежно кончиком носа о висок, а она — его, совсем-совсем его — опускает свои ледяные пальцы ему на грудь. Обводит мышцы, старые шрамы, ключицы. И продолжает приглушённо говорить. — Давным-давно жила девушка. Она была младшей дочерью кузнеца. Кузнец тот был лучшим во всём уезде, однако не ковал оружия — потому не был ни богат, ни знаменит. Он делал произведения искусства из металла, ценность которых может оценить только человек с тонкой душой и прочным, как сталь, телом. Всем своим детям при рождении он выковал свой личный оберег — их душу. Разумеется, это было не более, чем семейными реликвиями, но каждый ребёнок чтил и любил свой личный оберег. У кого-то это было кольцо, у кого-то — щит. Старшему брату он выковал из металла бутылку саке — не правда ли диковинный подарок?.. В семье посмеивались, что у старшего сына душа пьяницы, но кузнец смотрел не только на форму, но и в суть предметов — в той бутылке старший сын смог принести лекарства для умирающих и яд для отравителей. Своей же младшей дочери он выковал ожерелье. Настал черёд выдавать младшую дочь замуж. Младшая была как ветер в поле: ретивой, упрямой, своенравной, но и она не смела перечить отцу. Она мечтала выйти замуж за воина, с прочным, как сталь, телом, и чуткой душой. Но взять её в жёны был согласен лишь купец, проезжавший через их деревню: он много лет продавал произведения кузнеца и заверил его, что оценит по достоинству и его главное сокровище — младшую дочь. Их семья не была богата, потому в приданое ей была лишь пара кимоно и ожерелье. Она уехала с кузнецом в другие земли, не взяв ничего. Кимоно износились за долгую дорогу, осталось лишь ожерелье, напоминавшее ей о доме. Супружеская жизнь не заладилась в их семье. Душа купца была в монетах. Едва он поселил в свой дом супругу, как стал попрекать её за всё, к чему она прикоснётся: разбила вазу — обязана отработать три монеты; нужна новая одежда — отрабатывает пять монет. Её работой стал нескончаемый супружеский долг: не по любви и не по удовольствию, а по тяжёлой каторжной цене боли и истязаний. И от былого ретивого ветра той девушки не осталось и следа: её порывы стали чахнуть, встречая оплеухи супруга, её чистый и незамутнённый вид стал грязным и пыльным от старых лохмотьев. В том доме не было ничего её, даже она сама не принадлежала себе. Цена ей была одна монета — то предложили в лавке за её ожерелье, когда она единственный раз попробовала бежать. Она могла бы взять эту монету, но одумалась и оставила ожерелье себе. Продать свою душу — это было последним отчаянным шагом. Её мир соткан был из ценников и звона вон много лет. Пока тот дом не посетило счастье — в её чреве начала теплиться новая жизнь. Ребёнок тоже принадлежал купцу, но девушка не была готова отдавать его. Тогда она пришла к мужу и сказала ему: “Ты можешь купить меня — и я буду продана; ты можешь владеть мной и обесценивать — и я ничего не скажу. Но то, что ты не можешь купить и выбить силой — имя тому дитя. Дай мне наречь его, и ты больше не услышишь от меня ни единой просьбы”. Купец рассмеялся на её слова и ответил: “За воздух, что ты используешь в моём доме для этих наглых слов — ты навечно моя раба”. Тогда девушка побелела и пообещала ему одно: “Нет той цены в мире, за которую ты сможешь выкупить свою душу. Я заберу её за бесценок и пущу по ветру”. Муж рассвирепел от слов жены. Он бил и насиловал её целую ночь, но она так и не промолвила ни слова. Их малыш родился зимой в свирепую вьюгу. Купец дал имя ему, не взглянув на жену. И тогда этой же ночью, когда все слуги заснули, девушка вышла во двор с малышом и повесилась. Малыш плакал всю ночь, но свист беспокойного ветра заглушал его плач, и он окоченел. В ту ночь девушка перестала быть супругой купцу, а её дитя — сыном его. Её взял в жёны снежный вихрь, а дитя — усыновил буран. Так появилась Юки-онна и её сын, распавшийся на свист ветров и колкий снег. Когда она повернулась к нему, завершая рассказ, в его глазах не оказалось улыбки. — Это твоя история? — Что ты. Всего лишь сказка. Его плечи напрягаются под её нежным мановением пальцев, проступают желваки под скулами. — Что стало с тем купцом? — Купца нашли через неделю в дороге: он выбежал из своей повозки и замёрз насмерть во вьюге, — она любуется его неприкрытой яростью в лице, улыбается, гладит широкую грудь кончиками пальцев. — Слуги в доме его заболели от морозов и медленно ушли один за другим… Он резко вбирает воздух через нос и дёргано оглядывается на раскрытые сёдзи. Мечется яростным взглядом по пруду, кустарнику, цветущей сакуре, с которой опадают цветы. Тени пляшут от движения мускул по его лицу, делают его серьёзным, грузным. Потом он так же резко перехватывает её холодную руку на своём теле, стискивает отчаянно, оборачивается. — Ты поэтому здесь?.. Прячешься?.. Она, полюбовавшись его злостью, начинает смеяться. Прищуриваются лисьи чёрные глаза, рассыпаются чёрные пряди волос по груди. — Какой ты смешной!.. Не зря тебя называют свирепоглазым, не так ли?.. Он хмурится. — Будь я её мужем, я бы отдал ей всё и не забрал бы ничего. И она, едва упав головой на его плечо от смеха, резко смолкает. Слушает, как бьётся сильное, но чуткое сердце. Поднимает плавно голову. — Ты дал бы ей наречь первенца?.. — Всё, что пожелает. Она моргает, наклоняет с внимательностью голову чуть в сторону. — Мой храбрый свирепоглазый… Откуда у тебя такое большое сердце?.. Перетекают холодные пальцы с ключицы на шею, подбородок. Подхватывают челюсть, как бокал, податливо поднимают выше. — Я забрала тебя всего лишь на неделю… Такой ты хороший, такой горячий, как пламя… А я ведь даже не успела рассказать тебе историю про настоятельницу гор… А это моя любимая история!.. А ты уже готов на подвиги… В его глазах — лишь преданное смирение. Как у двенадцатилетнего мальчика, умирающего в буране. — Это единственное, что я могу. Жизнь уже забрала снежная дева. Она смотрит в его тоскливые глаза долго, пристально. А затем — отдёргивает пальцы от тяжёлого подбородка, поднимается на ноги, начинает сворачивать одеяло и футон. — Одевайся, свирепоглазый. Выходи из дома и спускайся медленно с горы. Что бы ни услышал и ни почувствовал — иди и не оглядывайся до своего отряда. Я сама спущусь за тобой. Но если оглянёшься, знай: назад к людям ты больше никогда не вернёшься.***
Осень за раскрытыми створками сёдзи: выгорают кроны под тёплым солнцем, срываются редкие листья за ветвей, планируют на голубую поверхность пруда. Круги расходятся, подёргивая чистое отражение. Полутьма лежит в пустом помещении. Суйгецу смаргивает, оттаивает из странного оцепенения и оглядывается: позади задвинутые фусума, сомкнутые двери шкафов. Он собирается подняться из позы лотоса, уже распутывает ноги, как вдруг — на плечо опускается ладонь. Девушка. Непостижимо красивая: чёрные волосы спадают шёлком с узких плечей, луноликое лицо смотрит колодцами бездонных глаз, подминаются пухлые губы в мягкой улыбке. Голая. Она лёгким толчком заставляет упасть на спину, что сложно оторвать взгляд. Перекидывает легко бедро через него, седлает. За сенью распущенных волос мягкие полукружия груди. Белые-белые, нежные-нежные. Выглядывают мягко-розовые соски: не сильно крупные, не сильно мелкие, идеальные, что хочется напрячь спину, прильнуть, чтобы погрузить их в рот, как голодный младенец. Она стекает ладонью на грудь, останавливает порыв. Хихикает, не размыкая улыбающихся губ. Под грудью — точёная талия. Мягкая, неброская, за линией изгиба хочется жадно следить, нарисовать, объять, настолько тонкие черты. Её подсвечивает тёплое солнце из-за раскрытых сёдзи, делает богоподобной. Меж разведённых ног — покатый скат половых губ. Полных, чуть разомкнутых, виднеется розовое и нежное, что рот полнится слюной и хочется стечь лужой под развод её точёных ног, прильнуть уже к лону, вылизывая, путаясь языком, толкаясь бессвязно им внутрь. Она снова приостанавливает за кончиками пальцев. Плавно грозит указательным — не торопись, не рвись, и будет даровано лучшее наслаждение. Суйгецу, тяжело запав грудью в задержанном дыхании, покорно укладывает лопатки на татами. Предательски смачивает губы языком, смотрит неотрывно, голодно, чуть улыбается уголками неверяще. Девушка оценивает покладистость. Стекает холодными пальцами по облипившей пресс безрукавке, чуть закатывает внизу живота, поддразнивающе щекоча. Суйгецу ухает, зажмуривается, вытерпливая, шумно выдыхает через нос и сглатывает сухим горлом. Холодные пальцы расстёгивает ширинку. Достают твёрдый пульсирующий жаром член. Когда она садится сверху, погружая его в мягкое и тёплое, Суйгецу тихо выскуливает, зажмурившись. Плавно качается, вводит под самый корень. После — приподнимается плавно, залезает ледяной ладонью под безрукавку, касается соска. Сладкая приятная пытка. Хочется окончательно отключиться, расплыться, отдавая полный контроль над собой и своим телом, но если отдать его, он будет не в силах приподнять веки, чтобы смотреть. Смотреть, бесконечно смотреть. Как резче опускаются её бёдра, подпрыгивают затвердевшие соски, пряди на плечах, медленно окрашивающиеся в алый. Суйгецу стонет, прикрыв глаза, слушает чуткое хлюпанье мокрой киски, открывает их — встречается с полностью красным взглядом родных глаз. Узкое скуластое лицо, острый подбородок, тонкие губы. Знакомые очки, которое она не снимает, видимо, даже во время секса. — Карин… Бля, Карин, не мучай, иди сюда, — канючит, тяжело выдыхая. До редкости спокойное лицо Карин подёргивается мягкой улыбкой: чарующей, успокаивающей. Гладит холодными пальцами ему живот, вызывая судорогу. — Молчи. Получай любовь, — мурлыкает мягкое и переливающееся, нежное. Суйгецу, наскоро облизав губы и прикусив нижнюю, зажмуривается, продолжает терпеть. А затем — резко расслабляет мускулы в лице. Это не голос Карин. Её — противный, как крик чайки, грозный, командирский. Он размыкает медленно веки, оглядывает что-то в облике Карин, плавно насаживающееся ему на хуй. И тут же — скребанувшее по низу живота крючковато жёлтыми ногтями. Суйгецу в миг группируется и, не щадя образ, с размаху бьёт по уху её, спинывает с себя, сам кувыркается в противоположную сторону. В пустой комнате под мягкой полутенью горбится, держась за ухо под седыми сосульками волос, старуха. У Суйгецу пробегается холодок по спине. Он, бегло стрельнув взглядом в обе стороны, вскакивает, подтягивает расстёгнутые штаны и выпрыгивает в раскрытые сёдзи во двор. Едва оказывается на улице, сразу опознаёт местность — мёртвая горная деревня. Только теперь вместо покосившихся сараев и руин — живая, целая, никогда не вымиравшая. Он застёгивает наскоро ширинку и перепрыгивает через кусты, оказываясь на улице. По улице — люди. Кто-то стирает бельё, скребя над ведром на крыльце, где-то кидаются камушками в рисунки на земле детвора, бредёт сгорбленный старик с листом и блюдцем на голове. Суйгецу пятится, чувствуя от вроде бы на первый взгляд обычных людей что-то нездоровое, неправильное, дёргается к детям, как к самым безопасным — те удивлённо поворачивают головы, показывают объеденные щёки с торчащим мясом, красные пятна от удушья на шее, сломанные ножки. Суйгецу врастает в землю, отступает и от них на шаг, а затем — бежит. Бежит, рассталкивая случайных прохожих: кто-то с клювом, кто-то в масках Они. Ноги сами выносят к единственному запомненному месту — дому без покосившейся крыши. Суйгецу распахивает без приглашения дверь, вваливается в тесный коридор, топочет тяжёлым спешным шагом до знакомой комнаты. Холод. За раскрытыми фусума — обмёрзшая комната. Индевеют деревянные косяки, склоняет тёмные от холода листья икебана в нише, поблёскивают порошью снега доски на энгаве в раскрытых сёдзе. А за ними — зима. — Твою мать, — выругивается он, думая снова отступить, но вдруг слышит скрип в коридоре и оглядывается. Мальчик. Маленький, без сломанных конечностей и следов пожираний — смотрит въедливо чёрным взглядом внимательно из тени, хмурит знакомо брови. — Саске?.. — прищуривается Суйгецу, находя в детском лице что-то отдалённо узнаваемое. Не отзывается. Мальчик делает шаг на встречу и в свету что-то поблёскивает у него на шее. — Беги, — размыкает детский маленький рот и говорит совсем взрослым низко-бархатным голосом. И Суйгецу не думает — бежит дальше. Через холодные татами в обмёршей комнате, через заметённый двор обратно на осеннюю улицу, через прохожих, провожающих в спину немигающими взглядами. И уже на выходе из деревни за руку кто-то резко хватает. Девушка. Луноликая, нагая, с разомкнутыми полными губами, из-за которых торчат жёлтые острые зубы. — Стоять, сучёныш!.. Суйгецу, не сдержавшись впервые за всю свою жизнь, вскрикивает не своим голосом, тянет отчаянно руку на себя и… Вдруг открывает перепуганно глаза, вспрыгивает из-под одеяла и отталкивает руку подальше. — Не трогай, тварь!.. — только сейчас понимает, что кричит вживую, собственный крик глушит на оба уха. Карин отдёргивает руку, сидит на бетонном полу рядом с опрокинутым стулом, перепуганная, белая. Суйгецу моргает несколько раз, жмётся к стене — пот льёт с него градом, у него лихорадка. Подтверждение того, что нынешний мир — реальный, врывается в уши вместе с командирским криком: — Сядь, больной!.. Ты неделю валяешься в припадке, меня тоже затащить в него решил?!.. Собственная комната в лабораториях чувствуется инородной, не своей. Суйгецу бегает затравленным взглядом по углам, постоянно проверяет, что меч стоит у изголовья, дёргается на каждое слово Карин, а иногда — подолгу всматривается в ей лицо, не веря, что и она настоящая. Тот мир — злой, чужеродный, неправильный — был настолько же реальным, как этот. Его ступни так и морозит от пробежки по обмёрзшей комнате, ощущается пыль дороги и порезы от камней после улицы. Даже член, запихнутый в вагину неясной срани — побаливает от напряжения, мочит трусы обильно выступившим предэякулятом. Карин в подробности последнего не вникает: шикает с отвращением, деликатно отворачиваясь, кидает за плечо свежее бельё. — Оденься, выпей воды и отвечай — куда вы ходили с Саске? Суйгецу не знает, куда они ходили. Он даже не уверен — ходили ли взаправду, а не ему привиделось в агонии. — Что со мной?.. — Заглохни и отвечай: где вы были? Он жадно выхватывает из её рук графин, всасывает в себя живительную воду, не в силах напиться. Карин наученно берёт новый и протягивает его, Суйгецу жадно хватает и его, но потом, как зверь, вдруг дёргает её за руку, прижимает к своей щеке — тёплая, живая. Карин стоит у кровати и не отнимает ладони. Ждёт. И когда Суйгецу выпивает третий графин, он заговаривает с нервной дрожью в голосе: — Блядь, я не знаю, что это за место, но оно проклятое. Не Орочимару или кем-то ему подобным, а самой жизнью. Карин, я был там, только что, понимаешь?.. Та баба садилась мне на член, потом… потом вдруг стала ведьмой, я оттолкнул, побежал, а потом дети… мёртвые, сожранные, помнишь, как в том логове?.. Они смотрели на меня, и я, и я, и я побежал снова, прибежал в тот ебучий дом, где мы были с Саске… А там мальчик, не знаю, пятилетка, и комната, как изо льда построенная… — Суйгецу, тормози!.. Что за дом, что за баба, что за мальчик?.. — Мальчик, говорю тебе! Мне показалось, что это Саске, но это походу не он был… У того, это, волосы такие!.. — судорожно бьёт ребром ладони себя сзади по шее. — Прямые!.. Он сказал мне бежать, и я побежал, а потом эта ведьма схватила меня и я… — Ведьма?.. — по линзам очков Карин пробегается отсвет, она склоняется нахмуренно ближе. — Завались на секунду и скажи: это была горная деревня?.. Он оборачивается с недвижимым взглядом. — Как ты поняла?.. Карин вдруг отстраняется от кровати, поджимает губы до победения. Молчит, слепо глядя через него, а через минуту — поднимается с грохотом стула, уходит в соседнее помещение, возвращается, кинув на одеяло книгу. “Предания западного континента”. — Я не знаю пока, зачем вы ходили туда, но обрадую, тупоголовый: вы ходили в деревню ёкаев Тоге и ты, судя по всему, видел Ямаубу. Суйгецу моргает недоумённо, оборачивается к книжке. Чуть погодя, открывает нетвёрдой ладонью её и впустую пролистывает страницы. — Что вам там вообще в Тумане рассказывают?.. Нингё?.. Ну, порадуйся, что там его не увидел, иначе бы ты уже был сожран или… Чёрт, ты понимаешь, как ты вляпался, слабоумный?!.. Ладно ты, но Саске-куну зачем это?.. Боже! Горная деревня Тоге — пристанище демонов, ёкаев и прочей нечисти. По легендам деревушкой заправляет горная ведьма Ямауба: ты поимел честь её трахнуть. Надеюсь, понравилось?.. О, то-то же — она сначала трахает жертву, если это молодой парень, а затем, когда он кончит или совсем потеряет бдительность, сжирает заживо. Может показываться людям как уродливой старухой, так и красоткой, чтобы завлекать. Что, прости?.. Может ли она читать мысли?.. А я знаю?.. Идиот! Частенько ест загулявшихся в предгорье детей или путников. Что значит “зачем”?.. Ты тупой, Суйгецу? О, ты вообще хоть что-нибудь знаешь, кроме мечей своих?.. По преданиями — захер я бы тебе книжку дала, придурок! — молодую красавицу похитили из её деревни воины и затащили на горный перевал. Там насиловали несколько недель подряд, истязали, в общем, прекрасно проводили время. Даже когда она умерла — они продолжали надругиваться над её телом, а когда совсем надоело — скинули в ущелье. Дух мёртвой девушки переродился в ведьму, которая на обратной дороге этих же воинов сожрала. Из их костей и потрохов она построила себе жилище и стала дальше подпитываться теми, кто достаточно близко подходил к горам. Деревня?.. Ну, здесь нет точных объяснений, это всё же предания, а не научная сводка… По одной из легенд Ямауба сжаливалась над некоторыми людьми и принимала жить к себе. Чем дольше они жили в той деревне, тем меньше походили на людей и становились ёкаями. По другой версии ёкаи сами приходили к ней просить совета по своим каким-то мистическим делам и оставались жить, в результате чего и основалась Тоге. Есть ещё третья версия, к которой я вынуждена склониться судя по твоему рассказу… Ты говорил что-то про обмороженную комнату?.. Да-да, она. Это больше похоже на Юки-онаго… Юки-онна, может, это слышал?.. Ну хоть что-то!.. Да, снежная дева. По легенде Юки-онна после обращения в ёкая скиталась по свету с холодным ветром, пока однажды её не прибило к жилищу Ямаубы. Та приняла её то ли как сестру, то ли как собственную дочь, в общем, они первыми начали жить в горах: поэтому якобы на хребтах гор есть снег, ведь там гуляет Юки-онна, а ещё ты можешь слышать жуткие крики — это завлекает Ямауба своих жертв. Слушай, я не могу тебе всё пересказать!.. Это то, что я сама помню из рассказов в детстве. А?.. Ну да, мне частенько рассказывали легенды… Верю ли я?.. Это… Да не знаю я! Не верила, пока вы не потащились хер знает куда, а потом Саске притащил тебя в таком состоянии! Ты валялся неделю в постели, постоянно кричал, пару раз лунатил и пытался куда-то свалить!.. Откуда мне знать куда! К Ямаубе, наверное… Почему тебя?.. А когда ты с Саске ходил в горы, ты что-нибудь… девушку? Крики? Ками-сама… Я… Ты уверен?.. Хотя что спрашиваю… Ох. Ну… Говорят, что если заглянёшь в глаза к ёкаю — ты обречён. Видимо, ты поймал её взгляд, а Саске… А что ему вообще было там нужно? Ты не знаешь? Цепочку? Вы сунулись в деревню ёкаев и украли там что-то?!.. Ками, ты понимаешь, в каком ты дерьме, Суйгецу?! Что?.. Да не знаю я, проклятье это или нет! Не рассказывали о таком! Чёрт… Я… Где это место?.. Ты уверен?.. Вы же туда не ночью… Ох, что-то обнадёживает. Послушай, ты рассказывал про деревню и сказал, что в ледяной комнате видел мальчика… Это точно был не Саске?.. Да не беспокоюсь я только о нём, завались нахрен! Точно не он?.. Хм, это странно, не могу понять, кто это… Он что-нибудь делал?.. Хм?.. Нет, не понимаю что за цепочка… Может в книжке есть?.. Ладно, не брюзжи, зарисуй! Сейчас бумагу принесу… Только не спи пока, слышишь?! Я без понятия, как работает эта ебучая Ямауба!.. Жди и никуда не ходи, понял меня?!..***
Сёдзи закрыты. Сквозь матовые васи пробивется лунный свет. По центру комнаты сидит девушка на коленях. С тихим шорохом отодвигаются фусума. Заходит мужчина, задвигая створки за собой, проходит к центру комнаты. Садится рядом с ней. — Ты поговорил с ним? — спрашивает она. Мужчина молчит. Смотрит перед собой. — Прости, что расстаёшься с человеческой жизнью из-за моего клана. Она приподнимает уголки губ в улыбке. — Что ты, свирепоглазый. Я была счастлива снова пожить на земле. У нас с тобой появились такие чудесные дети… Вдалеке в квартале раздаётся вскрик, плач. А затем — резко смолкают. Юки-онна прищуривает по-лисьи глаза. — Спасибо тебе, что дал моему доброму мальчику жизнь. В комнате залегает полутьма. Сковываются статикой предметы, фигуры. Они сидят вдвоём в ожидании конца.***
Метель. Воет, свистит, метёт по белоснежным склонам, проносится белой рябью, шпаря щёки и кусая нос. Саске морщится в белый горизонт, игнорирует покрывшиеся изморозью ресницы, трепещущие перед взглядом, с усилием вытаскивает ногу из сугроба и делает ещё один шаг, противясь ветру. За спиной бьётся отчаянно плащ. Культя — поджимается к телу. Иногда ему кажется, что он всю жизнь бредёт в буране как маленький мальчик в поисках ответов. Иногда — что ветер скоро осядет и покажет кристально ясную и тихую ночь. Но чаще — что он не знает о своей семье и близких абсолютно ничего. Вдруг на шее звякает цепочка, будто её тронули чьи-то ледяные пальцы. Саске замирает. Вся его жизнь — погоня за призраками. Даже получив от Итачи ответы, он знает, что получил их не все. Как смог Итачи найти древние артефакты. Почему его цепочка пропала с тела и оказалась в покинутой горной деревне. Почему Хошигаки Кисаме после собрания Акацки притормозил возле него и сунул записку с её координатами. — Что это?.. — Ответы. — На что?.. Хошигаки Кисаме промолчал. Лишь вздохнул, оглянул печальным взглядом горизонт: деревья, круть гор, взмывших воронов с ветки. — Хочу к снегу. Тебе не бывает спокойно в буране, Саске-кун?.. Итачи было. Мы с ним очень много лет старались ходить лишь по нему. Саске напрягся, пропустил своих ребят кивком вперёд, чтоб не мешали. — Какие у тебя были отношения с моим братом? — нахмурился, посмотрел на всклоченный затылок. Хошигаки Кисаме оглянулся, прищурился с хриплым смешком. А потом, покачав головой, пошёл дальше. Только сейчас Саске понимает, что это был за смех и почему Итачи выбирал ходить по снегу. Метель усиливается, бьёт жгучей оплеухой по щеке, что приходится поморщиться, и Саске через силу продирает веки. На мгновение кажется, что где-то далеко впереди стоит фигура. В белом. И он, устав биться и идти бесконечно в буране, выкрикивает: — Постой!.. Мой отец был твоим мужем!..