И если тебя не станет
20 августа 2024 г., 02:31
Примечания:
Приятного прочтения
Глаза Сатору тускнеют всё больше с каждой новой секундой, его длинные музыкальные пальцы плавно и медленно скользят по скуле Гето. Так медленно, как только возможно — пытаются продлить это мгновение настолько, на сколько позволяет время. На сколько позволяет ноющее тело и дурная голова. На сколько позволяет сквозная дыра в грудине Сатору, сочащаяся свежей, густой, багровой кровью. Улыбка на его губах — выдавленная, но искренняя и до умопомраченья нежная — приглушается, оседая на уголках чуть изогнутых тонких губ. Белоснежные ресницы прикрывают - больную, ноющую, такую манящую — голубизну глаз. Когда рука уже готова упасть, оторваться от бледного лица - пусть и не по своей собственной воле — её хватает Сугуру. Так бережно, так мягко и так надёжно. Прижимает её вновь к своей щеке, жмётся к ней сам, трётся об неё. Трётся тёплой кожей - об холодные костяшки руки. Губы Сатору вдруг приоткрываются. Глаза Гето расширяются — зрачок сужается. Он хочет сказать что-то про то, чтобы Сатору себя не напрягал, чтобы не смел открывать рот и пытаться что-то сказать. Но не успевает - собственные мысли перебивает хриплый, низкий голос Сатору. Из его рта сначала вырывается кашель. Звук бьёт мощным ударом уже по рёбрам самого Гето — он не сможет вынести ещё одного такого звука. Такого умирающего, тихого, сиплого за место звонкого, громкого, сияющего голоса Сатору. Нет, нет, нет — точно не вынесет!
— Гето, Гето… Уходи, Гето, — Гождо выдавливает из себя последние силы и чуть приподнимается на коленях Сугуру, в руках Сугуру, что так крепко охватили его за спину, и всё, на что его хватает — это уткнуться виском Сугуру в грудь. Глаза закрываются. Медленно. Мучительно.
Мучительно для Сатору — мучительно для Сугуру.
И Сугуру с силой прикусывает губу, не сразу различает кровь на языке, пытается сдержать порывы закричать, умолять Сатору остаться с ним ещё хоть ненадолго, заставляет позволить Сатору уйти в тишине, которая ему так сильно многие годы требовалась. Которую Сугуру ему прямо сейчас предоставит. Со своей болью, со своим отчаяньем, но — предоставит.
А в следующую секунду Гето уже не слышит даже хриплого дыхания, которое так трудно Сатору в последние минуты давалось, не слышит тихого чужого сердцебиения. И самого Сатору Гето не слышит. Не слышит, что он — где-то здесь, рядом, совсем рядом — у него на коленях. Не слышит присутсвия. Не ощущает присутсвия. И это, можно подумать, становится последней каплей.
Ведь глаза начинает жечь, словно в них только что залили несколько литров керосина. Мутные, чёрные впадины глазного яблока покрываются пеленой, и Сугуру кое-как находит в себе силы встать.
Встать. Вместе. С Сатору.
Крепко удерживая того под ногами и спиной — Гето выравнивает осанку. Поднимает голову и смотрит вперёд, пытаясь сфокусировать взгляд. А когда делает первый, второй, и третий шаг, то понимает, что вес чужого тела в руках не ощущается вовсе. И тогда начинает полноценное движение.
Кругом — дым, пар, томящий и удушающий воздух, который больно оседает в глотке, в лёгких, и разуме. Остаётся там, не даёт покоя сознанию, заставляет обратить на себя хоть каплю внимания и хоть постараться выгнать себя, вытащить всеми силами, мол, «Смотри! Я явно здесь помеха!» Но Гето всё равно. Главное, что он может стоять — здесь и сейчас. Главное, что может идти — здесь и сейчас. Главное, что может нести на руках Сатору. Здесь. И сейчас.
Донести его, не повредить его ещё больше, чем есть сейчас, мягко и бережно уложить на надёжную поверхность, закрепить в памяти образ прекрасного, неземного лица, ангельских и прекрасных глаз, что так грели грязную и перепачканную, абсолютно растоптанную и уничтоженную душу Сугуру. Запомнить — всё это. Спрятать и утрамбовать внутри себя, далеко и глубоко — всё это. В последний раз провести по острым углам будто выбитого из мрамора силуэта, что когда-то крепко и по-особенному нуждающейся обнимали и успокаивали. Его — Гето — успокаивали.
Спрятать и утрамбовать — но, при этом, давая всему этому свободно и в своей воле порхать внутри, ища всё более уродливые места внутри Сугуру. Возможно, такие, о которых Гето не знал и сам. Возможно, такие, о которых он и не узнает. Но — ему, для своего удовлетворения, было достаточно того, что всё о нём знал Сатору. Сугуру открыл ему душу, открыл ему своё «Я», в котором он и сам не до конца разобрался, в которое он даже сам не до конца верил, но — знает, видел, по искрящимся, ясным глазам Сатору видел - что он понял Гето от начало до конца, и что это его «Я» он глазами своими рассмотрел. Каждую частичку — уродливую, запачканную, растоптанную — рассмотрел, и будто впитал в себя. Дал понять Сугуру — что он его понимает, что ни за что не осудит за это уродливое, запачканное, растоптанное «Я». И смотря в эти глаза Гето был готов поверить, что, возможно, в его «Я» есть что-то хоть каплю не настолько и плохое? Возможно, даже, красивое? Приятное?
И лишь через время Сугуру мог убедиться в том, что всё, что в его «Я» было не плохим, красивым и приятным — это безграничная к Сатору любовь.
Самое ясное, яркое, по-настоящему искреннее — это была любовь, которую сам Сатору неосознанно Гето и подарил.
Так легко и приятно — подарил. Не заставлял брать её всю целиком, не заставлял вообще принимать её, не давал как такового выбора. Вся эта любовь уже в Сугуру таилась — где-то глубоко и незаметно пряталась. А Сатору лишь помог ей сделать глоток свежего воздуха. Помог распространиться ей по всему телу Гето, по всей уродливой, запачканной, растоптанной душе Гето.
И Гето по настоящему мог чувствовать себя живым, когда по каждой частичке его души расползалось тягучее, горячее, вязкое, но такое приятное и настолько желанное чувство. Чувство, к которому Сугуру обращался на «Вы» с низким поклоном. Чувство, которое заставляло Гето просто жить, становясь не настолько мотивацией, сколько смыслом жизни.
Чувство, которое просто нравилось чувствовать.
Которое хотелось чувствовать.
Хотелось хранить его, беречь его, понимать и принимать его всего целиком. Стать сосудом для любви к Сатору. И, пускай Сугуру и понимал, что его уродливой, запачканной, растоптанной души не хватит для столь обширного, могучего, великого чувства — не хватит даже всего тела Сугуру. Он просто хотел быть небольшой его частичкой.
И благодарил Сатору за то, что тот разрешил ею стать.
Разрешил его любить.
Они прошли это вместе, и Сатору никогда не смеялся над Сугуру за его любовь. Не прогонял его.
Гето хватало лишь одного — чтобы Сатору позволил быть просто рядом. Но, если бы он и прогнал его - Сугуру бы без сомнений ушёл.
Со своей болью и со своим отчаяньем — но ушёл бы, если бы так было лучше Сатору.
Сугуру никогда не рассчитывал на что-то большее. Ему хватало с избытком того, что его поняли, что разрешили остаться рядом, что он мог иногда касаться Сатору. И что Сатору иногда сам касался его. С трепетом. С аккуратностью. С чем-то, похожим на нежность.
И Сугуру плавился в его объятьях, обнимал и касался в ответ — пока было можно, пока ему позволяли. А Сатору и вовсе не выглядел так, будто стремился запретить. Будто мог быть против.
И от этого Сугуру таял лишь больше. И лишь больше росла к Сатору любовь. Искренняя, светлая, ясная любовь.
И даже сейчас, когда уже мёртвое, бездыханное тело беззащитно свисало в руках Гето, любовь не угасала.
Это потому, что осознание чужой смерти ещё не наступило, — говорит себе Сугуру.
Это потому, что мне кажется, что сейчас огромная дыра между рёбрами Сатору зарастётся и он сможет ступать самостоятельно, — говорит себе Сугуру.
Это потому, что в ушах и голове до сих пор остаётся эхо звонкого и яркого голоса Сатору, — говорит себе Сугуру.
Но тело Сатору не начинает двигаться. Голос не выветривается магическим образом из головы. И любовь никуда не уходит.
Даже тогда, когда руки Гето опускают тело Сатору на больничную койку. Тогда, когда через всю боль и отчаянье, через скрежет зубов и желание истошно выть — Сугуру аккуратно берёт белое полотно и закрывает им тело Сатору. Тогда, когда приходиться с силой зажмурить глаза и, закусив щеку изнутри, отвернуться, чтобы накрыть бледное лицо Сатору. И чтобы развернуться, не давая себе возможности взглянуть последний раз, а после тихо уйти.
Уйти, но продолжать ощущать касания нежных рук на своём лице-теле-волосах. Как сейчас — когда Сатору поглаживал острую скулу с восхитительной трепетностью. Как тогда - когда Сатору впервые обнял Гето, исключительно с разрешением: уверенно посмотрел в глаза и спросил «Можно?», а потом, когда Сугуру с восторгом и удивлением в ответ ответил «Да!», не удержав себя от крика, цепкие и крепкие руки обхватили Сугуру вдоль спины и прижали близко-близко, а дыхание Сатору, что поступало прямиком в покрасневшее ухо Сугуру, в ледяную шею Сугуру, отдавалось и в дрожащей спине жарко-жарко. А когда Сугуру в личном спокойствии прикрыл глаза, то без лишних вопросов-ответов закинул руки на плечи Сатору, прижимая того ещё ближе.
Это было раньше.
Это было после того, как Сугуру о своих чувствах рассказал, как получил разрешение продолжать любить и чувствовать, как ничего не требовал никогда от Сатору взамен и ни на что большее не рассчитывал, но, всё же…
Никогда не переставал думать о том, а что, если бы в ответ он что-нибудь да получил бы? Что, если бы Сатору со своей этой удивительной улыбкой мог бы… поцеловать.
Сугуру был бы не прочь испробовать эту улыбку на вкус, облизнуть её, прикусить, а потом втянуть в долгий, долгий… поцелуй. И как бы то в представлении самого Сугуру звучало бы не правильно, как бы Сугуру не запрещал бы себе не хотеть этого под предлогом того, что он итак уже получил достаточно, хотя, конечно же, не заслуживал, он всё равно не мог перестать думать.
О поцелуях.
Какими бы они были от Сатору?
Нежными, хрупкими, детскими? Может быть, совсем наивными, но сладкими и пугливыми?
А может быть…
Они были бы горячими? Страстными, обжигающими, жадными? Голодными?
Каково бы это было - ощущать руки Сатору не на своих щеках, а на своих бёдрах? На талии или груди? Когда эти длинные пальцы заползали бы под футболку, жадно ощупывая каждую частичку Сугуру?
Каково это? Чувствовать себя желанным? Чувствовать себя объектом обожания Сатору Годжо?
И это всё казалось такой наивной и детской глупостью — думать, что когда-нибудь можно будет стать к Сатору ближе.
И Сугуру отдёргивал себя — надевал на себя стальные цепи и тащил назад, запрещая себе не просто мечтать, а даже думать. Сатору дал более, чем достаточно — разрешил себя любить, разрешил не скрывать свои очевидные чувства и разрешил не прятаться. Разрешил касаться и быть рядом.
За это Сугуру всегда был благодарен. И будет.
В это время дверь, за плоскостью которой остался пустой кабинет, за плоскостью которой осталась больничная койка, за плоскостью которой остался Сатору — Сугуру готов выть от желания оставить за её плоскостью свою любовь. Готов браниться и винить — себя. Готов разорвать в клочья и волокна — себя. Готов вырвать свою любовь вместе со своей уродливой, запачканной, растоптанной душой, и жалеть, что её не получится оставить за дверью.
Оставить за дверью? — Думает Сугуру.
Оставить за дверью то, что множество лет теплилось в мерзкой душе Гето и оставалась единственным, что делало Сугуру хоть капельку лучше?
Делало его человеком?
Шаг замедляется. Сугуру не оборачивается и на дверь не смотрит — знает, что будет больно, знает, что после он об этом пожалеет. Но он всё равно останавливается. Смотрит упрямо вперёд — везде лишь белые стены и угловатые завороты, взгляд проходит через пустоту и сквозь, не цепляясь за что-либо.
О чём Сугуру думал только что? Чего он только желал?
Оставить любовь к Сатору в больничной палате?
У Сугуру сжимаются челюсти. Зубы начинают до отвратительного скрежета скрипеть, тупая боль начинает создавать давление. Будь сейчас Сугуру не озабочен мыслями о Сатору — хорошенько бы вписался головой в стену. Что бы эти дурные мысли из головы выбить.
Множество лет любовь росла и делало Сугуру реальным. Давала физическую оболочку, давала здравомыслие и просто заставляла жить. Если не ради самого себя — то ради Сатору. И он смел подумать о том, чтобы оставить любовь за дверью?
Сказал бы хоть кто-то Сугуру пару лет назад о том, что он позволит такой мысли на секунду появиться — этого бы человека уже не стало. Сугуру бы прикончил его на месте. А после бы сладко посмеялся над такой ересью.
***
Избавиться от тела Сатору Гето не позволил.
При любых обстоятельствах бы — не позволил.
***
А после Сугуру узнаёт, что решение избавления от Сатору было принято правительством.
Избавление — как от недостойного мага.
Избавление — как от объекта бессмысленного и ничего не несущего сейчас, но от будущего раздражителя и опасности.
Избавление — как от потенциальной угрозы человечеству.
И множества других причин, которые Сугуру услышал-прочитал-запомнил. Посчитал.
И позволил загробному желанию из смеси гордости и надменности вырваться наружу.
Сугуру залился сладким гоготом, стоило только капли осознания дёрнуть за нити понимания. Ну, конечно же.
Никто не мог знать Сатору лучше, чем он сам. И никто не мог знать его лучше, чем Сугуру.
Сатору — сталь, власть, гордость.
А при вспоминании его рук, он — нежность, тепло, жар.
И читая-слыша-запоминая о том, что его считают монстром — вызывает у Сугуру не больше, чем смех.
Но это и льстит — то, что лишь Сугуру понимал всё превосходство Сатору, которое росло и жило в нём с головы до пят.
Но это и раздражает — то, что Сугуру не может доказать всем и всему превосходство Сатору. Что не может вбить в голову каждого, что Сатору — искусство, совершенство. Идеал. Раздражает — что его считают недостойным чего-либо монстром. В какой-то момент начинает не просто раздражать. Начинает злить.
Смесь эмоций вдруг начинает играть новыми красками и выливается в гнев, ярость, слепую ненависть.
В осознание.
Как все глупы, как все ничтожны - что не понимают всего великолепия, что в Сатору тихим омутом таиться, что выливалось в его последующих к Сугуру словах, прикосновениях.
И снова льстит. Что все слова, прикосновения, в которых это великолепие выражалось — выражалось только для Сугуру.
Гето долго, очень долго за Сатору наблюдал — наблюдение было даром свыше, если брать в суть, что только Сатору приходился для Сугуру самым настоящим Богом «свыше», который за собой наблюдать позволил. Как позволил и любить.
И наблюдения дали очень многое — Сугуру знал радость Сатору, восторг, нежность, ликование — это заставляло жить-улыбаться-дышать, дышать исключительно этими эмоциями Сатору, наполняя лёгкие свежестью, которая от этих эмоций исходила.
Сугуру знал и гнев Сатору, возмущение, отвращение, ярость — это заставляло склонять голову вбок, выхватывая на родном лице каждую новую морщинку недовольства, заворожено глядеть на тонкие поджатые губы, злиться и возмущаться вместе с Сатору —злиться и возмущаться исключительно на того, кто такие эмоции у Сатору вызвал.
Сугуру знал и отчаянье Сатору, горе, печаль, волнение — и это заставляло насторожиться. Заставляло хотеть Сатору прямо сейчас крепко-крепко обнять, прижать, успокоить, сказать и убедить, что всё хорошо, и иначе быть не может.
А ещё Сугуру знал жар Сатору, надменность, вовлеченность, раскрепощённость — и это заставляло Сатору хотеть.
Без задних мыслей — просто хотеть.
Когда Сугуру видел блаженное удовлетворение Сатору — его спокойное, расслабленное лицо, с помутневшими глазами, с чуть приоткрытым ртом, который вбирал воздух; когда видел его дерзкие ухмылки, через которые вырывался едкий сарказм, мягкие фырканья и до ужаса искусный смех, который хотелось слышать как колыбельную, как песню, как фильм — Сатору заставляло хотеть.
Во всех возможных смыслах. Хотеть, как — прижать к стене, или, чтобы прижал он, после сладко проведя по губам языком, сжимая в руках белоснежные волосы, сухие мышцы, жилистое тело. Хотеть, как — мягко прикоснуться к острой скуле в успокаивающем жесте, напомнить Сатору, что он вовсе не один, напомнить в то же самое время, что он сам, Сугуру, — не один тоже. Хотеть, как — слушать монотонные разговоры, что от Сатору не прекращаясь исходили, и, конечно же, внимательно улавливая смысл сказанного — иначе нельзя никак. Хотеть, как — отвечая с передразнивающей интонацией на бесконечные реплики, видеть после удивлённое лицо Сатору, а после слушать его мелодичный смех. Получая свою порцию — или десять — удовольствия от этого.
Но, при этом, вечно себя отдёргивая от действий, которые просились наружу, — как подтянуться вперёд, бережно охватив руками щёки Сатору, заглянуть в глаза и рассмотреть непонимание, а потом прикасаясь к его тонким губам, отвечая тем самым на недоумение. В этом смысле тоже Сатору можно было хотеть. Невозможно было не хотеть.
Но Сугуру никогда не сделал бы ничего против воли Сатору, не сделал бы, если бы не убедился на все возможные проценты, что Сатору не против.
Сугуру наслаждался тем, что его любви разрешили быть, разрешили не скрывать, держа в клетке под сотнями замков. Сугуру знал уверенность Сатору, храбрость, смелость — будь он не против дать в ответ на любовь Сугуру свою любовь, он бы дал. Жарко, невыносимо нуждающейся, дал бы прочувствовать её, рассмотреть с каждого угла и градуса, впитать в себя, дышать ей.
Сатору всегда был таким. Не бесстрашным, но безумно сильным.
Сильным не только руками, на мышцы которых можно по неволе залипнуть, не только телом, над которым Сатору работал долгие годы, буквально отшлифовывая каждый угол, видя в нём «недостаток»,который для Сугуру, конечно же, недостатком не был, а являлся обыденной вещью, через время становясь изюминкой, ещё одной мелочью, из-за которой любовь росла и росла.
Сатору сделал себя из железа, металла, самых прочных и ценных руд. Но тело было не столько интересно Гето, как тот же самый ум Сатору. Мысли Сатору, размышления Сатору. То, что с самого начало зацепило, прижало, привязало — и держало до последней секунды, держит до сих пор. Моменты, когда улыбка Сатору могла соскользнуть с его лица и эмоции в голосе пропадали, мышцы лица расслаблялись, и тогда с Сугуру разговаривали глаза Сатору. Ясные, искренние глаза, в которых отображались не столько слова, умалчиваемые Сатору, сколько вся жизнь Сугуру.
Моменты, когда Сатору молчал, сидя обычно бок о бок с Сугуру, или напротив него, Гето всегда заглядывал в его глаза, даже при том, что с переносицы не спешили сниматься полюбившиеся солнцезащитные очки. Не спешили сниматься исключительно в присутствие других людей.
Но, всё же, в присутствие одного лишь Сугуру очки всегда оказывались либо положены на любую твёрдую поверхность, либо на голове Сатору.
Когда улыбка спадала с его лица, а эмоции пропадали — Сатору никогда не скрывал при Сугуру глаза, держа долгий и чёткий зрительный контакт. Сугуру мог слушать сияющего Сатору вечность — другую же мог потратить на то, чтобы слушать поникшего Сатору. Уставшего Сатору.
Но при Сугуру всегда — расслабленного, живого, настоящего.
Моменты, когда улыбка пропадала — глаза никогда не переставали сиять, они всегда продолжали говорить.
Сатору никогда не был всесилен. Не в его силах — говорить о своей усталости, говорить о своём состоянии. Не в его силах - скулить и просить жалости.
На всё это был не способен его голос, и он знал об этом, он понимал это. И поэтому каждый раз, при давлении в горле, разговаривал с Гето глазами.
И как же Сугуру его понимал, принимал, не переставая обожать. Как же он был благодарен за то, что Сатору доверяет ему. Такое простое слово — «доверять», но так много значимое. Настолько ценное.
***
Очки Сугуру себе оставил. Не мог не оставить.
Они, и безграничная к Сатору любовь — единственное, что осталось для воспоминаний.
Единственное, что осталось от Сатору для Сугуру.
***
А всё, что происходило дальше, Сугуру помнит смутно.
Почти не отличает — сон то было, или реальность?
Помнит начало — как в голове зародилась мысль о мести. О грязной, жалкой, возможно, ничего не давшей, но мести. Чтобы успокоить себя, успокоить любовь, успокоить чувства. Успокоить Сатору, образ которого никак не вымывался из головы, стоя перед глазами чёткой и душащей картинкой. Картинка не кричит «Отомсти», не кричит «Расправься», не кричит «Убей». Не приказывает, не отдаёт приказ. Хотя, если бы Сатору и отдал команду — Сугуру бы без лишних слов послушался. Подчинился бы. Но Сатору никогда ни к чему Сугуру не принуждал, ничего делать не заставлял. Всегда давал Сугуру полную волю действий. Никогда не держал его в рамках.
«Хочешь чувствовать — чувствуй».
«Хочешь любить — люби».
И здесь, молчаливой картинкой-образом перед глазами, Сугуру может видеть голос в глазах Сатору. Слышать голос Сатору.
Сатору всегда давал волю.
И здесь он даёт её с упоительно огромным количеством.
Сугуру помнит то, что было после начала — как в руках оказалось оружие, а тело наполнилось преизбытком силы, настолько мощной и тягучей, что становилось тошно.
Помнит крики. Взрывы и много дыма.
Помнит ругань и брань.
Воспоминания смазанные, размытые, невесомые. Вот только…
Вот только Сугуру прекрасно знает, почему он ничего толком не помнит.
Вместе с тем, как крики-взрывы-брань начали окружать Гето, он не думал ни о чём, — ни о ком -кроме Сатору. Даже не настолько о мести и убийстве, сколько о том, что же Сатору ему дал после.
После долгого, длинного, безумно тянущегося — для Сугуру — хриплого «Я люблю тебя» — от Сугуру.
Сатору принял и разрешил любить — хорошо. Сатору не ушёл и остался — хорошо.
И Сугуру тоже не уходит, остаётся. Он Сатору, с его же позволения, касался, был рядом, любил.
Любил.
Любит.
И Сугуру, слушая сзади, спереди, сбоку крики-взрывы-брань, и видя перед глазами лишь дым, мазню и разноцветные круги, вспоминал…
Поцелуи.
Самые настоящие, самые откровенные, самые трогательные - поцелуи Сатору. Они были наяву, они были в живую — это Сугуру помнит и знает точно.
Он знает и помнит, как глаза Сатору каждый новый день после «Я тебя люблю» от Сугуру наполнялись ещё большей нежностью, мягкостью, искренностью. Знает, помнит, как Сатору начал касаться его после «Я тебя люблю» от Сугуру.
Как начал искать больше уединённых встреч с Сугуру, больше Сугуру интересовался, больше глаза у него блестели и искрились.
И это всё, как бы не хотелось, подливало свою порцию масла в огонь. В огонь из любви к Сатору, которая разгоралась ещё больше.
Ещё больше после каждой встречи наедине, после каждого вопроса, после каждой нежности в чужих глазах. И Сугуру ужасно невыносимо хотелось хоть на самую малость заставить себя верить в то, что всё это — не с проста. Что Сатору, может быть, самую малость, но тоже к Сугуру что-то чувствует. Но, конечно же — Сугуру заставлял себя не думать.
Переводя все эти действия на то, что Сатору, верно, просто чувствует к Сугуру жалость. Конечно — вокруг него крутилась куча девушек. Сатору наверняка не в первой слышать признание в любви, не должен ведь он на всё отвечать взаимностью? Конечно же, нет.
Но по грудине Сугуру будто проводило раскалённым клинком, когда на горизонте вдруг появились мысли о том, что Сатору его просто жалеет.
Это больно. Ещё больнее, чем если бы Сатору от него просто отрёкся.
Но потом Сугуру начал рассматривать Сатору под другим углом. Под сотнями углов —открывая для себя что-то новое всякий раз, натыкаясь на очередной из; рассматривал тот с каждой стороны, замечая и анализируя каждую мимолётную частичку. И вдруг понимает, что Сатору — вовсе не тот человек, который начал бы жалеть. Который не понимал бы, что своей возможной жалостью делает человеку больно. Для него это — бред. И лучшим для него вариантом было бы просто человека оставить.
Поговорить, объяснить, но — оставить. Чтобы прежние чувства не сдвигались в сторону высот.
Еслибы они и не уходили в минус, то оставались хотя бы на месте. И играясь ими, выжимая жалость, он ни за что бы не стал.
Но тогда… Что Сатору хочет сказать этим? Прикосновениями, позволениями, искренностью?
Зачем делает для Сугуру исключение?
А может ли… рассчитывать Сугуру на ответ «Да» — от Сатору?
***
И это продолжается.
Влюблённость Сугуру, что лишь растёт и кипит; «неЖалость» Сатору, что до сих пор подливает масла в огонь.
И Сугуру всё устраивает. Ему всё нравится.
От начала до сейчас.
Ведь любовь к Сатору до сих пор самое светлое в душе Сугуру, и пока есть любовь — есть Сугуру.
***
А потом всё сходит на очень даже непредвиденное «Да». Сугуру не знает, в какой момент снова оказывается с Сатору один на один, в какой момент тот откладывает очки в сторону, в какой момент находит глаза Сугуру своими и долго-долго удерживает этот контакт, что отдавался мурашками по коже. В какой момент Сугуру начинает что-то до одури незнакомое в радужках видеть. Видеть жар. Видеть голод.
Но разглядеть не успевает — Сатору придвигается близко. Слишком близко.
А после, наклонившись, Сугуру целует.
И Сугуру с готовностью и таким же жаром отвечает. Поддаётся вперёд, закидывая руки на плечи, притягивая Сатору к себе, проводя пальцами по мягчайшим волосам.
И непредвиденное «Да» становится самым долгожданным, самым приятным «Да».
***
Перед глазами Сугуру до сих пор дым. Сзади гул и взрывы.
Крики.
Жалобные, молящие; ужасные, мерзкие.
Сугуру чувствует отвратительную боль в теле, но он всё ещё может двигаться, а значит — это не стоит ни капли его внимания.
Сугуру не уверен, помнит ли начало конца — людей в чёрном стало слишком много, в какой-то момент оружие оказалось бесполезным. В один миг его ноги были больше не способны идти.
Он не расчитывал на свою победу, не расчитывал на то, что выйдет живым.
Но не то, чтобы ему это было нужно — потому что больше нет Сатору. Есть только Сугуру и любовь. Сугуру жил не только ради любви к Сатору. Он жил и для того, кто эту любовь посеял.
Ради Сатору.
Из-за Сатору.
Для Сатору.
Для его поцелуев, касаний, объятий. Для своих поцелуев, касаний, объятий в ответ.
И получать от Сатору поцелуи было невыносимо жарко, невыносимо горячо. Получать их было сладко. Ощущать юркий язык на губах, шее, плечах — великолепно, прекрасно.
Но ещё более прекрасно было эти поцелуи дарить. Слизывать улыбку с губ Сатору, прикусывая печаль Сатору, целуя уязвимость Сатору — великолепно. Безупречно.
Получать ответную отдачу и любовь Сатору, принимать, вкладывать в себя, наслаждаться ею — доводило до предела, заставляло запрокидывать голову и одними только губами просить «Ещё».
Но вот отпускать свою любовь со стальных цепей, позволяя ей, долго копившейся глубоко внутри, наконец, увидеть свет — оказалось ещё лучше.
Лучше — чувствовать уже не свои долгие и мучительные накопления, запрещая им выходить наружу, а чужую, новую, совсем свежую и приятную любовь Сатору, которую он отдавал без остатка. Распробовать её на вкус, рассмотреть, насладиться, наполняя свою душу чем-то ещё более невероятно светлым, прекрасным и искренним.
Сугуру думал, что его к Сатору любовь — это то, что делало его человеком, делало его живым. Оказалось, что любовь Сатору, которую он неумело, но очень старательно в Сугуру вкладывал — вот, что заставило Сугуру по новому задышать, по новому жить.
И это заставляло видеть мир по-другому.
И это заставляло наслаждаться миром.
***
И Сугуру помнит конец — как голоса людей в чёрном затихли, как крики и вопли осели на дно, не давя более на уши и еле работающий мозг. Помнит безликие лица и тела, лежащие везде, хаотично разбросанные, как неаккуратно затронутое домино.
Помнит, как вдруг очутился под открытым небом.
Он слабо обводит доступные зрению места, слегка движет головой. Чувствует горлом глухое сердцебиение. Осознание, при виде пустой равнины и пыльной площади земли накатывает очень рано.
Осознание, что на месте равнины минутой назад стоял город. Осознание, что под ногами вместо пыльной дороги была совсем свежая трава.
Но — Сатору больше нет.
Значит, не будет и Сугуру?
Он истлеет, подобно спичке? Испепелиться, подобно городу?
Но это не столь важно.
Ведь Сугуру всегда — для Сатору. Ведь Сугуру всегда — ради Сатору. Ведь Сугуру всегда — из-за Сатору.
И он всегда — только с Сатору.
Сатору — больше нет.
Значит, не будет и Сугуру.
Жалкое и хрупкое сердце, что тоже копило в себе к Сатору любовь, вдруг с громким треском проходится Сугуру по рёбрам. Из горла вырывается кашель, за ним — кровь.
И Сугуру помнит конец — как тело медленно оседает на пыльную дорогу и, с птичьего полёта — распласталось по равнине.
Сугуру всегда — для Сатору.
Сугуру всегда — ради Сатору.
Сугуру всегда — из-за Сатору.
Сатору — больше нет.
Значит, не будет и Сугуру.