Коробка воспоминаний
21 августа 2024 г., 13:38
Жизнь состоит из воспоминаний.
Илья убедился в этом тезисе, как и в том, что некоторые воспоминания всё-таки стоит лишать права на жизнь в целях ментальной безопасности, ужасно давно, лет так двадцать назад, поставив положенные печати на четырнадцатой и пятнадцатой страницах паспорта, но не всё ещё успел сделать. Например, за целую кучу времени так и не выкинул целую коробку с вещами, каждая из которых вполне может сойти за фэнтезийный ключ от портала в прошлое, и иногда она вот так бросается в глаза, когда Эля просит забить уже, наконец-то, «грёбанный гвоздь, пожалуйста», а инструменты оказываются загнаны на слишком дальнюю полку.
— Па-ап?
Грузный вздох, и пальцы крепче сжимаются на деревянных боках. Не уронил, и ладно, хотя мог бы. У Камиллы — из-за имени они ссорились круглыми сутками, но с тех пор, как Эля сунула в руки свидетельство о рождении, Илья больше не заговаривает о том, почему она решила именно так и кому всё это было нужно — неясно в кого, в чьих дедушек и бабушек ужасно звучный, высокий голос, а ешё тихий шаг. Комбинация, ежедневно угрожающая ему потенциальным инфарктом.
— Мама обещает, что выкинет в помойку каждую твою фигурку, если ты… Чего ты тут вообще?
Илья неловко прижимает коробку к животу, словно защищает младенца. Иногда даже перед собственными детьми, оказывается, приходится испытывать желание срочно что-то спрятать: так было, когда мелкая ещё шестилеткой застала его с сигаретой, и так происходит сейчас. Хватает мозгов и достоинства не ныкаться совсем уж откровенно, не хватает — построить из кирпича сложное, безразличное выражение лица.
— Да тут, понимаешь, вот. Попалось всякое, ну и… Застрял. Скажи, что иду.
Представление о том, где именно у родителей начинаются совсем личные границы, у Камиллы тоже весьма размытое, но это Илья сам виноват — что посеял, то и жнёт. Тем более, сопротивляться, когда наглая ладошка лезет в коробку, не так уж хочется, больше интересно, на самом деле, залезть туда самому под благовидным предлогом.
— Это ты молодой? Я не видела, блин, такой ты…
Короткого взгляда на замусоленную старую карточку достаточно, чтобы губы у Ильи поджались сами по себе, но всё же усилием воли сложились в улыбку.
— Да не молодой, вообще пацан. Это Одесса ещё, было сто лет назад.
— А с тобой кто?
На фотке — чёрная макушка, чёрные глаза, истёршийся и потрескавшийся силуэт, закидывающий руку ему на плечо. Илья ответит на этот вопрос, даже если разбудить его среди ночи, даже если он превратится в медведя и уйдёт в тысячелетнюю зимнюю спячку, всё равно — растряси и спроси, отскочит от зубов. Но как будто бы не хочется произносить даже имя вслух, чтобы не ворошить.
— Друг у меня такой хороший был. Вместе отдыхать поехали, вот и щёлкнули нас. Тогда ещё щёлкали, да, на мыльницу, знаешь такие?
Голос у Ильи ироничный, и за это он заслуживает увесистый тычок в плечо. Камилла ухмыляется широко, разглаживает морщинки на потрепанной бумаге, подносит фотку ближе к глазам, чтобы разглядеть, и выносит вердикт:
— Это не дядя Мира, слишком мелкий. Тогда кто? Расскажи. Интересно же, кто тебя ещё терпел.
— Эй!
Зная, что от осады не отвертеться, и стыдливо чувствуя странное удовлетворение по этому поводу, Илья тяжело, а от того неторопливо опускается на низкую табуретку и лезет в коробку сам. Первым под руку, то ли ради шутки, то ли назло попадается облезлый шеврон.
— Это Кома. И он очень любил море.
* * *
Им по шестнадцать и семнадцать.
— Ну, на кой хрен ты опять его напялил?
— Так круто же, все девчонки смотреть будут. Ещё подумают, понимаешь, что я уже ну… Могу, короче, носить такое, сечёшь?
Камиль, дурацкая модница, вертится рядом с этажеркой и так, и эдак, рассматривая, не начал ли на нём наконец-то нормально сидеть отцовский китель. Все ещё нет: на спине вздувается парусом, с худых плеч сползает; никто и никогда всерьёз не поверит в то, что такой тощий шкет может заслужить что-то подобное, думает Илья, и никому никогда больше не будет так идти сумасшедше яркий синий.
Вроде, форма у моряков и должна море символизировать. Но на море этот цвет не похож: Илье он напоминает беззвёздный космос таким, каким его рисуют на открытках, посвящённых освоению космоса, на ультрамариновое масло, которым однажды обязательно стоит написать портрет Камиля – настолько плотно он срастается с этим цветом, врастает в него, начинает жить и цвести, стоит только поднести ткань к фарфоровой бледной коже.
— Ты дурак, сечёшь? — язвительно повторяет он за Камилем и деловито, как-то совсем по-матерински одёргивает длинный подол, смахивает с погонов невидимые пылинки.
— Да почему сразу дурак?
— Вот будет свой — тогда и будешь гордиться. Только тебе для этого придётся офицером стать, а для звания ещё мозги, — Илья протягивает руку и стучит костяшками выразительно по высокому чистому лбу, едва прикрытому чёлкой, — нужны. И у тебя их нет. Как документов. Посылку никто не отдаст.
Кома глядит исподлобья хмуро, губы кусает недовольно, но не в настоящей обиде. Привык уже, что Илья такой — такая у него мотивация, через превозмогание и унижение, другому не учили.
— А вот и отдаст. И всё у меня будет, и китель, и звание, и…
— Ужасно раскатанная губа, которую обратно уже не скатать, да. Может, всё-таки переоденешься? Засмеют же.
Кома не переодевается. Натягивает отложной воротник до самого носа, закутывается в него, тянет носом запах старой ткани и мотает головой из стороны в сторону, а у Ильи от этого сочетания белого и невозможно, нереально ярко синего все мутится в глазах.
В умных книжках он читал, что викинги почитали синий цвет как святой, и вещи шить такого цвета было ужасно дорого, поэтому их носили только те, у кого насыпано полные карманы денег или власти. У Ильи — ни того, ни другого, только прыщи на морде, которые он замазывает болтушкой, и скромные амбиции, но если бы он мог, если бы он жил тогда, то обязательно бы положил жизнь на то, чтобы Кома вот такое синее только и носил.
* * *
— Мелким совсем дурной был. Как лет в семь у матери вытряс, что отец моряк был, и куртку его, ну, китель старый, офицерский, так из него и не вылезал, сколько я его помню. Таким же быть хотел — идея фикс.
— И что? Тоже моряком стал?
Камилла опускается рядом, клонит голову, как котёнок тычется макушкой в пухлый живот Ильи, щекочет длинными волосами руку и трогает шеврон у него на ладони, а потом тянется дальше и вытягивает осыпавшуюся по краям, выцветшую от времени бумажку с угадывающейся надписью «На одну поездку на трамвае».
— Стал. Хотя я его, вообще-то, отговаривал, все мозги прополоскал.
* * *
Им по восемнадцать и девятнадцать.
— Может, не надо?
— Да почему?
— Боже, да ну далеко, Ленинград, куда? У тебя мать одна, она что делать будет? Нельзя в другом месте где-то, поближе, у нас университетов мало?
— Это лучшая академия. Там папа учился, я тебе сто раз, блин, повторял, ну мне надо, я хочу, понимаешь? Мне даже мать говорит, чтоб ехал и не думал, ты-то куда?
Камиль бесится, пытается выяснить, на сколько частей на самом деле можно порвать крошечный жёлтый трамвайный билетик, а Илья отворачивается к окну. Мимо проносятся люди и смешные собаки на поводках, остановки и деревья, всё такое живое, летнее и цветущее, но до этого нет никакого дела. Их разговор монотонный, унылый и предсказуемый, как трамвай, катящийся по одному и тому же кольцу пятьдесят лет подряд, и не получается нормально вслушиваться даже в собственные слова — только в гул машин за хрупким стеклом, всё равно похоже.
Всё равно и он, и Камиль звучат так же бессмысленно, вечно и неизбывно, как дурацкие моторы. Разве что иногда повизгивать приходится на редких поворотах, и этот звук тоже остаётся с Ильей навсегда.
— А если не поступишь? Туда конкурс – офигеть, целый год потеряешь, куда потом деваться будешь?
— Я поступлю. Я знаю.
Вздыхая, повторяя все аргументы по кругу в сотый раз и кусая щёки от страха перед расставанием точно настолько неизбежным, насколько у Бориса Рыжего — в России только навсегда, Илья ещё не знает, что Камиль соскочит на своей остановке и психанёт.
В следующий раз он услышит знакомый голос по межгороду. Это будет короткое, тихое, преисполненное шипящими пузырьками счастья:
— Я же говорил.
Но отпечатается в памяти шум машин. Потому что Илья будет раз за разом думать: что было бы, если бы тогда он всё-таки свернул с привычных рельсов?
* * *
— А он упрямый был, — внезапно тихо и задумчиво роняет Камилла, все ещё разглядывая фото, и на лице её выражение такое, как будто с неё снова трясут ответы по поводу того, куда она сама там собирается поступать и на кого.
— Ещё какой. Вообще всегда пёр, как бронетранспортёр. Мы знаешь, сколько раз по ерунде ссорились? У меня пальцев столько нет.
Илье мучительно стыдно за то, сколько тепла звучит в его голосе, пытающемся быть лёгким и ироничным. Это тепло трещит, как прирученный огонь в костре, и немножко воет, как если бы сквозь костёр дул стылый октябрьский ветер.
— Как мама, получается.
Неуклюжие, негибкие уже давно пальцы дёргаются у Камиллы в волосах, хотя она — не какая-нибудь Электра, толком не бьётся.
— Я вообще таких притягивал. Дураков и дурочек, чтобы копнул — а там смотришь, и глубина. И Кома — ужасный, отчаянный дурак, никому не советую такими быть.
* * *
Им по девятнадцать и двадцать.
— Нормально ты мечешь. В следующий раз предупреждай, что продуктовый грабить надо, ага? — хмыкает Илья и, вопреки своим словам, подталкивает к Камилю ближе цветастое блюдечко с хлебом.
Камиль от своей задачи не отвлекается и на подколы не реагирует: методично накалывает на вилку по пельменю раз в тридцать секунд, изредка берёт паузу на то, чтобы выловить пару кусков огурцов из салата, потому что любит их больше, чем помидоры, и ест так, что Илье кажется: его в далекой военно-морской, блин, общаге, морили голодом.
Но по рассказам-то вроде совсем нет, по рассказам все у Комы в академке было не просто хорошо, а прямо замечательно, и вопреки всем стыдным, тайным, мутным надеждам ничего бросать, обессилев и опустив руки, он не собирается.
Пусть хотя бы тогда так. Раз всё хорошо, значит уже скоро, через пару недель Камиль снова побросает вещи в свою идиотскую клетчатую дорожную сумку и снова провалится в пустоту, начинающуюся за пределами их городка, на целый год. Может быть, хотя бы пустота на полке, где банки с закатками, будет о нём напоминать?
— Не бухти, — наконец-то дожевав, бубнит Камиль. — Я же знаю, что ты мне рад.
Он варварски мочит куски хлеба в жиже из-под салата, топит там, как корабли в море, целую маленькую флотилию из крошек, и Илья наблюдает за этим со смесью восхищения и брезгливости в глазах. А потом прячет взгляд, царапая им поверхность покосившегося стола, чтобы не видеть, как смотрит Кома: исподлобья, с хитрожопой искрой, тайной, загадкой на самом дне зрачка.
— Вообще не понимаю, откуда ты это придумал. Припёрся тут не пойми кто. Даже имя ваше хуёво помню, молодой человек, за год и не такое забывается, в курсе?
Илья шутит, но не шутит. Он хочет звучать весело и подъёбисто, но получается оказаться с тоном грустной обиженной женщины на руках, почти жены, которая отчитывает мужа, поздно вернувшегося из командировки.
Это выбивает из колеи; Илья нервничает, выдирает у Комы из рук почти пустую миску — из вредности не даёт высосать всю жижу новыми кусками хлеба, чтобы знал, как это обидно, когда что-то важное в жизни не успеваешь получить так, чтобы насладиться с концами, под крышечку и под завязки. Отворачивается, занимая себя грязной мойкой, и напрягается уже даже просто потому, что Камиль не откалывает что-то в ответ, а думает, что у него есть какое-то право сидеть и молчать прямо в чужую широкую сгорбленную спину так, что между лопатками иллюзорно чешется.
— Курить пойдёшь?
Стекло в деревянной раме дрожит, когда Илья хлопает балконной дверью. На улице июль, такая душная жара, что даже чиркать спичками и впитывать дополнительную порцию тепла не хочется, но курить с Комой — святое, пусть он, физкультурник несчастный, и начал этим маяться только по примеру старших однокурсников.
Даже затягивается смешно: пытается быть вальяжным, но вдыхает осторожно, каждую секунду боясь позорно закашляться, и губами к фильтру прикладывается не так часто, как это делают люди, которые реально хотят никотина.
— Я соскучился, так-то, — тихо и серьёзно капает он словами прямо Илье на макушку.
Всё так, потому что иначе не объяснить мороз и мурашки, стекающие по шее к загривку от этих слов.
— Верю.
— Нихера.
Кома всё так же картавит и так же плохо справляется с раскатистой «р», Илья слушал бы это вечно, но ему не хочется лезть в такой разговор — он какой-то не мужицкий совсем, слишком сложный даже на первый взгляд.
— Твоё право.
— Блять, Илюх? Ну, посмотри на меня, а?
На Камиля светит полуденное солнце. Кожа у него от этого чуть ли не искрит, волосы отдают лаковым блеском, совсем тёмные глаза начинают поблёскивать янтарными прожилками. Дым лезет Илье в глаза, он щурится и морщится, делает вид, что из-за этого не может удержать на себе стотонный взгляд, но всё-таки подсматривает за Комой искоса — отказать совсем не получается.
— Поговори со мной. Скажи, блин, что-нибудь. Я мудак, да?
На плечо ложится тяжёлая ладонь. Кома, как щенок, тычется в его плечо, льнёт, забывая про сигарету в пальцах, лопочет сбивчиво и торопливо.
— Ну скажи, если так. Не молчи только. Пожалуйста. Психанул, да, уехал, ну и… И здесь же вот, видишь, опять? Ты не можешь на меня за это обижаться.
— Почему не могу? Я… Мы даже не попрощались, так люди не делают, понимаешь ты это или нет? И почему теперь я, оказывается, не могу обижаться, скажи мне?
— Потому что я понял, что если не уеду вот прямо сейчас, то не решусь уже больше никогда.
Илье чудится, что где-то среди его рёбер, кишок и лёгких какая-то хрупкая ментальная конструкция крошится подобно хрусталю, звенит, дребезжит и разваливается на куски. Оказывается, что звук существует в реальности: с ним за перегородку балкона прямо на асфальт падает пролетевшая два этажа пепельница.
Никто не обращает на неё внимания.
— Не понимаю. Правда, блядь, не понимаю, чем таким тебе могли помешать уехать просто два слова? Или три. Или даже целое предложение, знаешь, типа, я собираюсь добиваться того, чего хочу добиваться, увидимся следующим летом, чао? Объясни, Камиль. Давай, объясни, пожалуйста?
Даже выходя из себя, Илья не начинает орать. Только голос становится тверже и четче, таким гвозди забивать можно, но не нужно: сгорбленный виной Камиль и так выглядит уже покорёженным кусочком металла.
В его глазах мелькает что-то, что придётся вспоминать ещё целую жизнь, думая: если бы понял сразу, если бы успел принять, разобраться, то тоже бы так сделал?
— Это помешало бы тем, что… — Камиль мнётся и кусает губы, силится что-то сказать и не может, начинает заново: — Я бы не смог потому, что…
А в следующую секунду оказывается, что Камиль — позер, нихрена не курильщик.
У него даже табака на губах нет, запаха и вкуса не чувствуется, такими слабыми и безвольными были эти затяжки.
Вместо сигаретной вони Илья чувствует тепло, влажность и эту ебаную салатную жижу: соль, перец, масло, овощной сок. Распахнутый рот дрожит, Камиль вжимается им теснее, неумело и неловко, как будто целуется впервые, а Илья даже не закрывает глаза, только моргает медленно и мелко — по одному взмаху ресниц в секунду.
Через три взмаха весь накопленный воздух вылетает из лёгких Камиля прямо в его глотку от резкого, грубого, диковатого толчка.
Илья не помнит, как хлопает дверью снова, как истерично щелкает задвижкой в своей спальне, спускается на пол, утыкается носом в колени, зажимает голову между ладоней, чтобы остановить ядерную войну, вдруг начавшуюся в его спутанных, пропитанных стыдливым животным ужасом мыслях.
Зато помнит, что сидит там, подперев собой дверь, до тех пор, пока не слышит, как Камиль уходит. И уже потом возвращается на кухню.
Губы у него горят, сердце колотится, руки и ноги ватные. О том, что только что произошло, требуется срочно забыть, но не получается: навязчивый вкус стоит на языке; и, когда на глаза попадается полное ведёрко черники от бабушки, он вцепляется в него как утопающий в якорь, который затянет на дно.
Одна, вторая ягода лопается на зубах. Черника какая-то водянистая, неспелая, вкус у неё слабый. Она пачкает пальцы и рот, едва ли чем-то помогает, но Илья жуёт и жуёт одну за одной, пока не зачёрпывает ладонью шершавое дно. А потом его тошнит, и эта странная смесь вкусов въедается на подкорку, оставляя новый шрам.
* * *
— А теперь-то с ним что? Так говоришь, вроде, не «был», значит…
Всё-таки в чём-то Камилла деликатная, воспитанная — можно гордиться. Говорить о смерти и ворошить возможно существующие старые раны ей неловко, она ковыряет заусенец на ногте и смотрит самую малость виновато, как кошка, не уверенная, есть ли за ней какая вина, но продолжающая распахивать землю в любимом хозяйском цветке.
— Значит, не знаю. Кома поступать уехал, потом вернулся разок на каникулы, и… Мама у него умерла. Возвращаться так и не стал. Так что без понятия, на самом деле, но…
— Понятно, в общем.
Илья вздыхает шумно и будто бы даже облегчённо. Ведёт плечами, сбрасывая с себя груз этой истории. Следит за тем, как Камилла, тихая и задумчивая, подбирается с пола и исчезает вверх по лестнице из подвала, напоследок пообещав, что маму отвлечёт чем-нибудь. Складывает в коробку поочерёдно и шеврон, и билет, и фотографию, хочет даже закрыть крышку, но натыкается пальцами на крошечный сувенирный сборник чьих-то бездарных стихов из шестидесятников и вспоминает, откуда он здесь взялся.
Желтые страницы шелестят, открывая свету иссушенные и поломанные лепестки ромашек.
* * *
Им семь и восемь.
Камиль прибегает к «их» месту у самой кривой на всем берегу реки берёзы совсем несчастный, со скукоженной обиженной рожицей.
— Не получается, прикинь? Я, вот…
Он вываливает из кармана не по размеру огромных бриджей скомканные листы бумаги, местами мокрые, местами порванные, местами совсем раскисшие.
— Пробовал, как твой объяснял. И всё равно они тонут сразу, берут и тонут, и всё, и никто уже никуда не плывёт.
Илья, в таком возрасте уже серьёзный и тихий, смотрит на мелкого — конечно, мелкого, на год ведь младше! — снисходительно, но всё-таки выдергивает из своего большого, важного блокнота несколько листов.
— Давай вместе? Я умею. Ещё раз тебе покажу, может, где загнул не так.
Они сопят и корпят над новыми корабликами, пока не получаются два ладных. Илье почти удаётся не разозлиться, Коме почти удаётся научиться, но последние загибы всё равно проглаживает ногтем сам Илья, и вот — чудо, всё получается.
— Плывут. Плывут, Илюх!
Камиль крутится на месте. И дёргаться боится, будто слишком резким прыжком на месте нарушит покой корабликов, качающихся на волнах, и не орать не может. Виснет у Ильи на плечах, сжимает своими худыми руками-палками, весь горит, а Илья чувствует себя настоящим героем.
Под нос ему, отвлёкшемуся на движение воды, вдруг тычется неопрятный, растрёпанный букет только что выдранных чуть ли не с корнями кустистых ромашек.
— Дурак совсем?
Под непонимающий исподлобистый взгляд попадает самая идиотская и самая широкая на свете ухмылка.
— Ну, это типа «спасибо». Мама говорит, так делают, цветы дарят, чтобы «спасибо» сказать.
— Так мама — это женщина. Женщинам цветы дарят. Тем, кто нравится. А нам с тобой — нет.
— Какая разница? Мне, вот, ты нравишься. И я тебе хочу отдать.
Они возвращаются в покорёженный садовый дом, и пока мать Ильи вздыхает и охает на разодранные локти Камиля, Илья стыдливо и быстро прячет горсть самых крупных цветков между книжек, перед этим натыкавшись в нежность лепестков носом. Ему жарко, непонятно, неловко и очень-очень хорошо.
Он опускается на стул рядом с Камилем, пока мама прижимает ко всем его облезлостям примочки из крапивы и лопуха, дышит теперь ещё и запахом трав, и просто смотрит.
А Камиль улыбается ему в ответ так, будто у них есть какая-то общая тайна.
* * *
Им сорок семь и сорок восемь.
— На.
На колени Илье падает его же смартфон с горящим экраном. Он подслеповато щурится, берёт его сразу в обе руки, чтобы поднести ближе к лицу — без очков ничерта не видно, но делает какое-то неловкое движение пальцами и всё пропадает, открывается начальная заставка.
— Да чего тут? Скажи словами, зачем совать-то?
Камилла вздыхает демонстративно, но лисья усмешка, так иногда ужасно похожая на другую, не менее хорошо Илье помнящуюся, с лица не пропадает. Она подхватывает пухлую ладонь в свою, наваливаясь сзади и щекоча смешком ухо, второй тычет в экран снова, открывает какое-то приложение, что-то сосредоточенно листает…
— Это шутка такая? — звучит грубее и резче, чем Илье бы хотелось.
Смартфон глядит на него чёрными глазами, светит ему блеском таких же чёрных волос с проблесками седины, передаёт приветы из прошлого заострившимися чертами лица и морщинами.
— Нет. Просто маму спросила. Она фамилию сказала, а я взяла и нашла. Ну, скажи, он же?
Так можно на самом деле, без шуток инфаркт схватить. Илья чувствует, как лицо наливается жаром — значит, краснеет, значит, подскакивает давление; сердце сжимается тяжело и сильно, отказываясь биться дальше, Камилла над ухом выдыхает удивлённо и обеспокоенно, кладёт ладонь на плечо.
— Пап? Ты чего? Ты не переживай, вот, Кома твой был на этой неделе в сети, значит, и написать ему можно, и вообще…
Она так частит, что Илья понимает: правда, на самом деле хотела порадовать, надеялась удивить. Удивила. Удивила так, что ему дурно и воротник футболки начинает душить, но не виновата.
— Нормально. Всё нормально, ты… Спасибо. Технологии эти, с ума сойти, да? — невпопад хрипит он. — Я всё посмотрю. Сейчас, очки найду и посмотрю.
Он поднимается с места, даже почти не качаясь, движением руки останавливает Камиллу, подорвавшуюся вместе с ним, и снова, как много-много лет назад, запирается в спальне. Только теперь не скатывается на пол — спина так уже не гнётся, отвалится к чёртовой матери, колени застынут на сквозняке.
Время существовать перестаёт. Повзрослевший — или уже постаревший? — Камиль смотрит на него с маленького чёрного экрана, протяни руку и напиши, просто возьми, Илья не такой уж блохастый дед, чтобы не знать, как работают кнопки в интернете.
Серый кружок под фото, гласящий: «7д», вдруг сменяется круглым, гладким, зелёным.
Где-то там, чёрт пойми, где именно, Камиль, очевидно, тоже держится за телефон. Просто, наверное, сидит и смотрит в него, так что если ему написать, то он, может быть, даже ответит сразу, или хоть прочитает.
Илья слышит, как Эля через две двери от него обеспокоенно шепчет:
— Вот я же говорила, не надо. Смотри, ещё сейчас…
Что там «ещё сейчас», он не разбирает. Внимания не хватает. В ушах у него рычат моторы машин, перед глазами стоит котёночье лицо, тычущееся в полу синего-синего кителя, в нос набивается запах ромашек, на язык налипает вкус этой долбанной — боже, господи, ну неужели нельзя было хотя бы курить нормально? — салатной жижи, и съёжившееся в комок сердце колотится в горле.
Илья смотрит в окно. За окном — темнота и фонарь; ему видно себя, свое постаревшее и расплывшееся лицо. Он вдыхает и выдыхает, уже не борясь с тем, что застарелую горькость летних трав выгнать из себя не может. И отбрасывает телефон в сторону, блокируя экран.
Может быть, жизнь и состоит из воспоминаний. У Ильи их много, и они чудовищно разные по настроениям и по ценности. Есть те, которые вышвырнуть в мусорку не получится никогда, как те несчастные ромашки, которые от любого неловкого касания превращаются в пыль, но это совсем не значит, что жизнь в иссохшие лепестки надо вдыхать заново.
Главное, что Камиль со своей новой фотографии улыбается, контрастируя по-прежнему белой кожей с тем самым синем кителем. Почти тем самым. Теперь Илья может быть уверен в том, что он — собственный и заслуженный. А значит, Кома добился всего, чего в этой жизни хотел, и у него самого тоже всё получилось — дом, семья, счастье.
Всё кончилось хорошо, всё получилось правильно.
Ведь так?