***
25 августа 2024 г., 23:15
Когда он является ко мне ранним утром, я узнаю его по шагам и целую в щёку. Указательным пальцем обвожу его улыбку — я успел по ней соскучиться — и думаю, что мне показалось, будто улыбка у него острая и совсем не счастливая.
— Я скучал.
Это почти упрёк, но он обнимает меня, голову укладывает мне на плечо, и обида моя улетучивается.
— Знаю. И я.
Я хочу обнять его в ответ, но он ловко выворачивается из моих рук. Я хмурюсь.
— Что такое?
— Ничего, — я слышу, как он улыбается снова этой острой, отсутствующей улыбкой. — У тебя тут…
Расправляет мою тунику, смявшуюся на плече, и тут же отнимает руки. Я вздыхаю, пытаясь поймать хотя бы его ладони.
— Друг мой… я чувствую, что-то не так.
Молчание. Мне думается, что он, должно быть, мотает головой или пожимает плечами, забыв, что я не вижу.
— Скажи мне, — умоляю.
— Идём погуляем в саду. Уверен, ты в эти несколько дней носу не показывал из дома, а лето теперь юно и прелестно.
Он трогает меня за руку, однако я не двигаюсь с места.
— Где ты был?
— Прости. Стоило предупредить тебя, что меня не будет какое-то время.
— Я не держу обиды. Ответь.
— Я был на Небесах, — он смеётся. — Где же ещё мне быть?
И правда, где же ещё. Я позволяю взять себя за руку и вывести в сад. Воздух свеж и благоухан, наполненный жарким и густым ароматом летних цветов и смолистым запахом кипарисов, и мне становится жаль, что я не могу видеть, как раскалённо зеленеют в солнечных лучах листья оливы. Помню, как утешал он меня тогда, ослеплённого видением сверкающей брони Ахиллеса, отчаявшегося, сломленного горем. Он прижимал меня к себе и говорил, что такова цена гения, и не бежал от моих объятий.
Теперь он идёт со мною, сжимая мою руку, хоть я прекрасно знаю каждый камень на этой тропе и мог бы идти без проводника. Он рассказывает мне обо всём, что видит сам. Муха присела на цветок бессмертника. Облако на западной стороне неба похоже на большую птицу.
— Как идёт работа, милый Мастер?
Он давно выдумал для меня это шутливое прозвище и называет меня так каждый раз, как заходит речь о моей «Одиссее». «Ты ведь мастер слова», — хмыкнул он, когда я, смеясь, спросил его об этом.
— Я закончил седьмую песнь.
— И что же? Совоокая не оставила пока твоего героя?
— Она бы так не поступила.
Он тихо смеётся.
— Ваши боги благосклонны к уму и смелому сердцу. Я всё ещё не верю, что ты действительно позволишь ему вернуться домой. Неужели тебя вовсе не привлекает трагедия?
— Он не заслужил вечных скитаний. Вдали от дома всякий скоро становится одинок и несчастен, как бы ни были добры и гостеприимны хозяева.
Я чувствую, что он перестаёт дышать.
— Так ты думаешь, что всякий должен иметь возможность вернуться домой?
— Конечно, — я мотаю головой, не понимая внезапной смены его настроения.
Его пальцы в моей ладони начинают дрожать, и он, видно, понимая это, пытается высвободиться.
— Что с тобой?
— Нет, ничего.
Он всё-таки вырывает руку.
— Прекрати это, — прикрикиваю я, и птица, гулявшая рядом, взвивается, бешено хлопая крыльями. — Скажи, — продолжаю мягче, нащупывая вновь его руки, — что случилось, что гложет тебя? Ты сам не свой сегодня.
Он не отстраняется, дышит душно и медленно. Пальцы его дрожат чаще.
— Что случилось с тобой?
Из горла его вырывается рыдание, и я крепко обнимаю его, чтобы он помнил, что мы стоим на земле, и что я удержу его, если он станет падать, но пальцы мои вместо тёплых перьев касаются сквозь нежную ткань туники ещё мокрых ран, и он вскрикивает и отшатывается от меня. Я каменею.
— Прости, — шепчу, — прости.
Он дышит хрипло и тяжело и молчит. Я протягиваю руку, чтобы тронуть его щёку, и щека у него мокрая, когда он прижимается к моей ладони и мотает головой. На секунду мне кажется, будто голос мой забрали так же, как когда-то забрали зрение. Я кладу руки ему на плечи, словно могу заглянуть в глаза. Плечи его трясутся, однако он не издаёт ни звука. Я делаю шаг к нему и обнимаю на этот раз осторожно, лишь за плечи, не касаясь ладонями лопаток. Он хрипит, будто пытается слова протолкнуть сквозь сгусток слёз и крови.
— Он забрал их, — наконец говорит едва слышно.
Руки мои дрожат.
— Ты говорил мне, что Он добрее наших богов.
Он усмехается. Я сглатываю.
— За что?
— За дерзость.
Я качаю головой. Богам дерзить нельзя.
— Мне показалось, что я могу быть равным Ему, — продолжает он, и я слышу, как он пытается улыбнуться. — В ваших мифах за такое заживо сдирают кожу, так что мне, право, не стоило бы так беспокоиться из-за пары крыльев…
Голос его, всё-таки, срывается, и он лбом упирается в мой лоб, содрогаясь от ужаса и отчаяния. Я глажу его по плечам, чтобы он помнил, что мы стоим на земле, и что я стою рядом с ним.
— Идём, — тихо говорю я, когда дрожь становится мельче и чаще. — Идём домой.
Он следует за мной безропотно, будто надеясь, что я приведу его туда, куда ему так хочется вернуться. Мы садимся на циновку и пьём горькое, неразбавленное вино. Он кладёт лоб на моё плечо и просит исполнить для него седьмую песнь. Я не отказываю. Если это его отвлечёт — тем лучше. Перебирая струны лиры, пою. Он тихо дышит, внимая каждому звуку и слову. Я знаю, зачем это: когда я пою для него, ему кажется, будто он больше не является самим собой, и когда он на несколько минут перестаёт существовать, вместе с ним уходит и всё, что лишает его покоя, оставляя за собой лишь судьбы и горести героев, с которыми он никогда не говорил. Вот Афина является Одиссею в образе феакийской девы. Вот он стоит на коленях перед царицей Аретой, прося о помощи. Вот царь Алкиной, восхищённый, обещает страннику корабль.
Когда последняя струна моей лиры перестаёт дрожать, он хмыкает и поднимает голову. Наверное, в тихом свете летнего утра он разглядывает моё лицо.
— Твой Одиссей счастлив.
Я киваю. Мой Одиссей счастлив. Ещё немного — и он вернётся домой.
Примечания:
Вдохновилась "Крыльями" Наутилуса и, наконец, написала своим любимцам ангст в античном сеттинге. Мечта!