Во время дождя / pg-13
7 февраля 2025 г., 13:07
Темнота настойчиво стучится в закрытые окна и, не попав в тёплое нутро комнаты, недовольно завывает усиливающимся ветром. Холодный он и неприветливый, кусачий и сошедший прямиком со снежных пиков Драконьего хребта. Тусклый свет топит пространство спальни топлёной карамелью, вязко разлившейся на языке непомерной усталостью. Наливаются тяжестью ноющие от вереницы нескончаемых боёв и тренировок мышцы.
Тишина. Её рвёт только тихое-тихое потрескивание огонька, пляшущего на фитиле почти отгоревшей свечи. Белый воск собирается складками на блюдце — застынет ведь к утру, снова подбрасывая лишнюю работу горничным, которые возьмутся усиленно отковыривать тонкую застывшую плёнку.
Забавно, но даже в непогоду — когда небо горько плачет — винокурня ощущается непробиваемой крепостью. Чем-то забытым, где каждая доска в стене, каждая половица, со временем начавшая поскрипывать виолончелью, наполнена десятком разных воспоминаний. Они такие поражающие разные — и Кэйа, разглядывая ужасно знакомые трещинки, нежно запоминает, впитывает каждое. Его первое попадание сюда — промокший до нитки, растерянный, как птенец, выпавший из гнезда; знакомство с новой семьёй, с Дилюком — как радость от вновь обретённого и такого тёплого, что удушающе бьётся в груди, меняется ледяной испариной тайн.
До щемящего родное.
Дилюк судорожно выдыхает, прижавшись ближе. Притеревшись, как огромный пушистый кот, ищущий ласку; он лбом утыкается Кэйе в плечо, опаляет холодную бронзу теплом. Плавит — как плавит огонь крепкий лёд, превращающий грозную глыбу в высыхающую лужу. У Кэйи против воли на губы ложится тень улыбки — дрогнувшие вверх уголки и затрепетавшее сердце, будто крылья торопливо вспорхнувшей бабочки. А Дилюк пыхтит, как печка, и ужасно медленно ведёт носом — прямо по родинкам, сложенными в павлинье созвездие; они — печать принадлежности этому миру, будто что-то свыше всё же прощает того, чья кровь проклята звёздами с самого первого крика.
Поцелуи тоже медленные, сухие. Кэйа прикрывает глаза, а под веками вспыхивает — сотни и сотни огней, как отпечатывающиеся на сетчатке фейерверки, рассыпающиеся искрами над гаванью Ли Юэ. Он так ярко ощущает каждое касание губ, что, кажется, на тех местах прямо из кожи вырастают пламенные цветы. Не обжигающие совсем, а бережно согревающие в колющие морозы. Совсем лёгкие, но ощущаются ближе и глубже, чем самые звучные стоны, раскатывающиеся страстью по телу.
Кэйа, наверное, не скажет вслух, но он до головокружения — до взрыва сверхновых в жилах — любит каждый поцелуй, который дарит ему Дилюк. Нежная россыпь по плечам, остающаяся росой на молодой траве по утрам; возбуждённая кусачесть, отражающаяся хриплыми и несдержанными звуками; чувственные чмоки, скатывающиеся вдоль натянутого позвоночника — по плечам, мимо подвижных лопаток, к прогнувшейся пояснице.
— Ты не спишь, — утверждает Дилюк. Голос у него тихий, низкий, проникающий под кожу — ввинчивающийся в неё. Кэйа ртом хватает воздух, будто его здесь невозможно мало, и бархатом посмеивается.
— Может, это ты меня разбудил? — шепчет лукаво.
— Нет, — возражает, чмокая острый пик плеча. — Ты сможешь обмануть даже Архонта, но не меня.
— Самонадеянно, не думаешь?
— Ни капли.
Не слова — стрелы. Острые, заточенные. Вонзающиеся в плоть, что так открыто подставлена — хватай, терзай. Кэйа наконец позволяет себе глубоко вобрать недостающего воздуха в лёгкие, наполнить судорожно сжимающиеся сосуды.
За окном льются первые капли начинающегося дождя — падают с чёрного, чёрного неба, разбиваются. Ладонь Дилюка ложится на предплечье, кончики тёплых пальцев ползут вниз — до самого запястья, где заполошно бьётся пульс; а затем ныряет к рельефному животу, падает ладонью плашмя, чтобы, чуть надавив на крепкие мышцы, подвинуть ближе к себе. Кэйа спиной прижимается к его груди; жарко.
Он лениво переворачивается на другой бок. Путается ногами в чужих, в случайной нарочности задевает ледяной ступнёй горячую щиколотку.
Лицом к лицу, нос к носу; длинные волосы непослушными волнами растекаются по светлым подушкам, пачкая в морской мгле — и только пара прядок до забавного смешивается с жидким пламенем, вулканическим нутром бурлящим совсем рядом. В спину барабанит дождь, будто пытается вновь привлечь к себе внимание.
Кэйа слабо щиплет Дилюка за молочный бок, слыша недовольное сопение в ответ. Глаза у него — красная смородина. Чудной цвет для ребёнка края ветра и свободы — цвет проливающейся крови. Плещется там, на самом карминовом дне, что-то тёмное, влекущее, запретное — будто бы такое, за что и Селестия может покарать.
В груди всё тянет. Переполняет. Нежность плещется, находит выход в порыве — и Кэйа, холодной мягкостью огладив чужую остроту линии челюсти, прижимается к его губам своими. Сонно прихватывает нижнюю, оттягивает, ощущая, как Дилюк пылко отвечает. Разбивающая вдребезги тягучесть, застывшие стрелки на часах и дождевые капли, повисшие воздухе. У Дилюка руки воина — огрубевшие, покрытые шрамами, а ладони — в давно заживших ожогах, но каждое касание чувствуется пролетающим птичьим пером.
— Ты никогда не засыпаешь быстро в такую погоду, — хрипло произносит Дилюк, боднув носом его; ребячливость и игривость, совершенно не вяжущиеся с серьёзным и хмурым образом, что однажды вырос вокруг стальными стенами. Кэйа не сдерживает тихого смеха — искреннего до грудной клетки, готовой взорваться. Он прикрывает глаза, словно рукой сгребает все яркие звёзды, мерцающие на обсидиановом небесном полотне. — И долго смотришь на улицу.
— Никогда не замечал, — отсмеивается с появившейся неловкостью.
— Зато замечал я, — мареновая радужка окропляется исками; Дилюк выдыхает слова, выдыхает свою душу — её часть, безотказно отданную в чужие руки, покрытые холодом и лучами чёрного солнца. У Кэйи от этого горло раз за разом сжимается; и внутри всё кипит — прижаться ближе, теснее, слипнуться, как два растаявших в жару слайма. Уткнуться Дилюку в ключицу — куснуть, быть может, игриво, а затем, ещё раз вдохнув аромат гари и светяшек, закрыть глаза. И отбросить все тревоги.
Он ведь прав. Дурная привычка, привязавшаяся с детства — в дождь задумчиво сидеть у окна, всматриваться в туманности и считать тысячи умирающих капель влаги. Сон в такую погоду никогда сразу не идёт, даже если тело, разморённое уютом, отчаянно требует забыться на несколько долгих часов. Раньше, очень давно, Кэйа ждал, пока знакомый отцовский силуэт сломает линию горизонта. Вернётся за ним, возьмёт за руку и отведёт наконец домой. А сейчас...
— Вспоминаешь родные края? — тихо спрашивает Дилюк, будто наяву слышит мысли, скользящие в чужой голове.
— Не больше, чем дурные воспоминания, — откровенностью слетает с языка. — Родные края мне, конечно, никогда не изменить, они текут в моей крови. Но дом... мой дом уже много лет не там.
Винокурня погружена в дремоту, в сонную дымку, назойливо смыкающую веки. И Дилюк улыбается — ярко так, словно солнце затмить хочет; будто ему вновь далёкие восемнадцать, а на душу ещё не обрушилась страшная трагедия и тайны, вырвавшиеся из наглухо запертых сундуков. Становится до ужасного легко, тепло — снова видеть его таким.
Винокурня — крепость. Призраки былого, боязливо прячущиеся в каждой вещи и хранящиеся в разуме, но дом — напротив.
Не место.
Человек.
Домом для Кэйи всегда будет Дилюк.
Примечания:
побеседовать про винокурню и пацанов — https://t.me/fraimmes