Forever young

R
Завершён
15
автор
Фэндом:
Размер:
5 страниц, 2 003 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 9 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
      Всё это было странно, до вспомнившейся на секунду «Lady Pank». Только мне вот сегодня не светит вернуться в свою нафталиново-ковровую квартирку в Варшаве, откуда бабушка, перекрестив, отпустила свою Анельку в далёкий Гамбург. Это был почти что дерзкий побег через Берлинскую стену, с лёжкой в кустах, где наш немецкий дружок Клаус предложил дунуть шмали, а я взяла и стукнула его легонько по затылку. Но мы добрались, грязные и голодные, полдня пролежали на матрасах в однушке у Клауса, как с тяжкого похмелья. А уж потом двинулись на концерт.       Бился в конвульсиях апрель восемьдесят седьмого года, уже давно Брежнев с Хонеккером поцеловался (уста в уста, как в древних русских сказах), уже Чернобыльский реактор поглотил своим радиоактивным ядом изничтоженный город, что было и недавно, и давно, в одном из романов Стругацких, прочитанных мною в школьной библиотеке. «Пикник на обочине», вот.       И я на обочине теперь, с безумными своими дружками, а вместо радиации — новейшее изобретение Альберта Хофмана. Тот, говорят, когда возвращался домой на велике, впервые выкушав своих зелий, увидел, как за ним гналась страшная ведьма, будто из Красного кабинета.       Но на пятом часу трипа, когда три кислотные буквы отравили мой мозг по самое небалуй, лишь от моих пальцев оставался след, похожий на шарики драже Smarties.       Стены зашоренного гамбургского клуба (вспомнить бы название!) уже час как сотрясались от нежного надрыва Мариана Гольда. Окрасились они в пятицветную радугу: в красном тонула такая же обгашенная толпа, в оранжевом купался мой курносый нос, жёлтый симпатично играл на блестящих палочках барабанщика, чьего имени я тоже не могла запомнить, а сам Мариан со своим хитрым раскосом глаз окрасился в так неподходящую ему крокодилью зелень. А фиолетовый… Фиолетовый освещал одинокого парня в углу, загляделась невольно на него, и совершенно непонятно было, зачем сюда припёрся, без компании. Наверное, мой ровесник. Когда тебе восемнадцать, недозволительно быть циником… С волосами-протестом, ярко выкрашенными той жутью, что заставила полысеть мой левый висок. У парня в углу же волосы были тёмные, словно б топором обрубленные, под горшок. Очки в роговой оправе, напоминающие пародию на Ray Ban, кожаная куртка поверх белой футболки, раскрашенной, кажется, под затейливое граффити.       Я же сама в ту ночь вовсе не была похожа на знойных красоток из журнала «Uroda», что с лёгкостью демонстрировали свои сиськи, пусть и смягчённые струями лёгких водопадов Вислы или прикрытые розовой драпировкой. Наверное, когда мой локоть врезался в очередного толпящегося, поняла в очередной раз, с приглушенным самоукором, что слишком крупная, широкоплечая, ненавидящая себя до царапанья порой пористой и волосатой кожи. Знаете, под кислотой мир обращается в нечто телесное, будто весь земной шар покрыт жёсткими и чёрными волосами…       А вскоре становится совсем не до того, ведь Мариан начинает исполнять «Big in Japan», кажется, написанную ещё в восемьдесят четвёртом, про изношенного от наркотиков Дэвида Боуи. Я вместе с Камилем подпрыгиваю в такт, в обнимочку, две идиотины, право слово. Где-то на строчке «Pay then I'll sleep by your side» замечаю, что парень из фиолетового угла переглядывается со мной. Плохо различаю его взгляд, но он будто б блестит с какой-то безуминкой, бликуют стёкла очков. Парень нерешительно улыбается, словно старой знакомой.       А уж на «Forever young» я не сдерживаюсь — слёзы капают градом, растираю их по щекам, радуясь, что не накрасила сегодня глаза. Финал таким и должен был быть, про вечно молодых. Ругаю себя за то, что голова Мариана на миг превращается в лошадиную, когда вздёргиваю свой окисленный взгляд на сцену.       Уже на выходе, когда Камиль успел отпоить меня водой из бутылки, замечаю, как этот парень из фиолетового подходит к нам. Мнётся, а глаза его, в запале, отчего-то сверкают. Говорит со мной по-немецки.       По немецкому у меня были хорошие оценки в школе, плюс ходила на дополнительные занятия к матери забытого школьного дружка, что работала у нас училкой.       — У тебя всё хорошо? — приятным высоким голосом.        Киваю и пытаюсь вспомнить все эти «alles ist gut» и «alles ist schlecht».       — Почему ты плакала на последней песне? — спрашивает, чёлка у него взмыленная и падает на лоб, как у Ника Кершоу, только не такая закрученная — плоская и тонкая. — Это ведь о том, что мы будем вечно молодыми, молодость никуда от нас не уйдёт.       — Это песня о тех, кто умерли молодыми, — говорю с запинкой. — Не успели испортиться…        Не знаю, как сказать по-немецки «стать сукиными сынами».       Он усмехается, он во всё это не верит, впереди — одна вечная молодость. Я тоже уже не плачу, почти смеюсь, оставляя Камиля и Йоанну, говорю, что хочу поболтать с моим новым немецким знакомым. Благо, тот не понимает польского. Мои друзья соглашаются, наверное, уже начался отходняк.       Мне тоже легчает, купить бы в круглосуточном магазине пончик и запихать себе в рот целиком… Идём по тёмной улице вместе с этим парнем, что представился Матиасом, с ударением на первую «а», хотя так хочется сделать его на предпоследнюю «и», по старой-доброй польской привычке. Направляемся в какой-то бар, болтаем о минувшем концерте. Любуясь его безуминкой во взгляде, невольно вспоминаю о том, как мой отец, в далёких-предалёких сороковых, убивал вот таких же немчиков, жестоких немчиков, что жаждали стереть под влиянием фюрера с усами щёточкой нас, поляков, с лица земли, испепелять, расстреливать, резать…       Но об этом совсем, совсем не хочется думать сейчас, политика, жажда завоёвывать — всё слишком далеко от меня, восемнадцатилетней полячки-соплячки. А Польша наша рушится, постепенно так, мы кричим из-за талонов на еду и подпеваем «Мурам» барда Качмарского. Где-то всё ещё вопят «Солидарность!», требуя отмщения за Гдыню семидесятого.       Мой отец давно в могиле, умер, когда мне было всего лишь шесть. Запомнила только впалые его глаза, иссохшуюся кожу. Он не хотел жить по правилам, можно было бы сказать в порыве максимализма, к которому я питаю нежные чувства. Он вёл свою игру, а потому присел на двадцать лет в тюрьму, где повстречал мою маму, медсестру, молоденькую и свежую тогда, любившую его до конца жизни. А после уж мама сама впала в какое-то небытие, будучи ещё живой, отдала меня на воспитание бабушке, которая, представьте себе, помнила расстрелянного царя Николая.       Но обо всём этом я молчу, легче, конечно, рассказывать, как смотрела на VHS мультики про глупого пёсика Рекса, Лёлека, Болека, советских Волка и Зайца. Какой-то пресыщенный фарс.       — Я не видел, — отвечает Матиас. — Мне нравился «Top Gun», он меня и вдохновил стать пилотом.       Вскидываю брови. Однако, это субтильное тело способно лихо подниматься в небеса… Или просто лихо хвастать.       — Да ну, правда, что ли? — кажется, немного смешиваю немецкие и английские слова, не зная, как выразиться.       Но Матиас всё понимает.       — Я вообще из Веделя. Езжу в спортивный клуб, у меня уже сорок часов полёта! — глаза его сияют, как и он сам, словно бы начищенный до блеска наш раритетный чайник с гравировкой по типу какой-то там гжели.       — Это очень занятно, — отвечаю, когда уже сидим в замызганном баре на улице, где рядом торгуют женщинами. Матиас пьёт коктейль и морщится, словно ему впервой вливать в себя алкоголь. Или просто не приобрёл такой привычки…       Не хочу рассказывать ему ничего ни про отца, ни про одноклассников, нюхавших в сточных канавах клей, ни про бабушку, что водила меня в костёл каждое воскресенье, откуда я воровала просфору и никак не могла стащить кувшин вина.       Потягиваю свой коктейль через соломинку. Ни о чём ему не нужно знать. Матиас странный, бормочет всё, как летал на своём спортивном кукурузнике, с таким апломбом в глазах, что не могла не впечатлиться.       — Знаешь, а я сбежала через Берлинскую стену на концерт «Алфавиллей». Я здесь ещё один день, а затем обратно. Если не пристрелят.       Он выразительно смотрит на меня сквозь бокал, что едва ли опустел от оранжевой жижи, внимательно изучает меня своими странными глазами, как будто бы обдолбался не веществами, а самой жизнью.       — Анеля, — произносит моё имя с обворожительным акцентом. — Ты будешь жить. И скоро обо мне ещё узнаешь. Все обо мне узнают, а пока что… Придержу в секрете. Слушай, ты… Ты бывала когда-нибудь в Москве?       Неожиданно спрашивает.       — Нет, никогда. У меня бабка родилась в Петербурге, когда он ещё не был Ленинградом, — мой язык заплетается, не в силах вспомнить красивые немецкие слова. — Знаешь всё слишком… дерьмово. Я не вижу никакого выхода, всё рушится, быть может, случится ядерная война, Рейган пойдёт на Горби. Или наоборот. И мы все подохнем.       Матиас проницательно и загадочно кивает.       — А ты не думаешь, что один человек может всё изменить? Может быть, мы живём, чтобы нарушать границы?       Смеюсь. Оба с ним смеёмся. Возможно, буду сожалеть обо всём, спустя годы. Не понимаю его намёков, не понимаю, что такого грандиозного он может совершить. Гляжу в эти бликующие очки в роговой оправе, на эту взмокшую чёлку. Он долговязый, худой, нелепый. Но всё равно как будто б проникаюсь им.       — Говоришь, Москва… А давай-ка выпьем с тобой на брудершафт, по-русски.       О да, меня научили этой традиции, давным-давно, через последующую боль от лишения девственности. Мы с Матиасом переплетаем руки и пьём из чужих бокалов. Думает, что всё, конец ритуала, но нет. Я перегибаюсь через стол и крепко целую его в губы. Не отстраняется, отвечает неловко, а я стараюсь делать всё не в затяг, не сигарету же курю.       — Анеля… — как смешно звучит моё имя на его немецком, а голос потрясающий, как ни крути.       Мы движемся, как слипшиеся моллекулы, и я уже ничего не знаю. Матиас целуется неплохо, проводит языком по моим зубам, довольно робко, пока думаю, что всё ж сломала надтреснутый ноготь, когда задела пальцем молнию его кожанки. Матиас сам снял и отложил куда-то на пол свои недоделанные Ray Ban, сейчас его лицо кажется совсем обнажённым, немного беспомощным с этими глазами непонятного цвета, как и у меня — непонятного, бабушка всё говорила, что по наследству передалось, серо-зелёные, что ли, зелени в них, будто в недозрелом крыжовнике. Зато зрачки у Матиаса расширяются, какой-то вязкой нефтью, пока целую его в переносицу и за ухом. Как странно, он совсем не какой-нибудь Рутгер Хауэр из «Бегущего по лезвию», однако его сухопарое тело, светлое, будто никогда не выходил на солнце, всё приятнее сжимать в ладонях. Внутри неоновых огней совсем неудобно, и, возможно, милый немецкий мальчик мечтал вовсе не о полупустой уборной, где в соседней кабинке точно так же дрожат стены, и сотрясаются звуки. А у меня, кажись, будет синяк, так сильно Матиас прижимает меня к бачку унитаза. Всё слишком пошло и грязно… Мы с ним оба неумёхи, это надо понимать…       На колготках ползёт стрелка, веду рукой по бедру, сильнее разрывая капрон. Заведена, вымотана, пот течёт по лицу. Целую Матиаса крепче, бережно, сдерживаясь, словно боясь доставить этому странному немчику дискомфорт.       Оканчивается действо ещё более неловко. Мы молчим всю дорогу, пока бродим на рассвете по узким гамбургским улочкам. Выходим к дышащей утренним туманцем Эльбе, садимся на ступеньки на набережной и тихо смотрим вдаль, на холодную воду и белые судёнышки. У Матиаса заметно горят щёки. Может, я была его первой, но кто знает. Всё случилось ужасно и прекрасно одновременно. Грязно, антисанитарно, но безопасно.       — Мда… — говорю в пустоту.       Мы держимся за руки, просто берёт мою ладонь в свои длинные музыкальные пальцы, хотя, наверное, более привыкшие к штурвалу легкомоторного самолётика. Зрачки у него так же сияют, а мои, расширенные ранее от кислоты, успели потухнуть, очухавшиеся. Я всё же вспоминаю по наитию красивые немецкие слова и шепчу:       — Жил-был один мальчик, который хотел долететь до звёзд. Но его самолёт был игрушечным, и мальчик упал, — рассказываю, путая времена и глаголы, но в моём мозгу это звучит именно так.       Матиас усмехается.       — Я точно не упаду, Анеля.       Через полчаса провожает до перекрёстка, где автобусная остановка. Клюёт в щёку на прощание. Я еду к друзьям и через полдня успешно переправляюсь, ободравшись репейником и кустами шиповника, через Берлинскую стену.       Всё это было приятным приключением, что долго будет сниться на жёстком матрасе нашей коврово-нафталиновой квартирки в Варшаве.       Проходит месяц. Бабушка, недавно справившая восьмидесятишестилетие, всё ещё в здравом уме, отчитывает меня за двойку по физике в дневнике. Смешно. Мне восемнадцать, какая может быть физика, если я успела попрать все законы мироздания?       А потом бабушка включает телевизор, вечерние новости. Там Красная площадь и заснятый на ней дерзко приземлившийся кукурузник, около которого азартно улыбается, в ярко-оранжевом комбинезоне, он. Матиас. Диктор талдычит о международном скандале, о том, что какой-то юнец беспрепятственно прорвался в сердце Советского Союза. Бабушка грустно втолковывает мне, замершей на коленях у голубоватого экрана, о том, что Горби это выгодно, что Горби сейчас отправит в отставку консервативных военных, которые против его Перестройки и Гласности.       Я молчу. Вспоминаю взгляд с подкупающей безуминкой сквозь очки в роговой оправе. Не хочу ничего анализировать. Безумец, в любом случае, безумец. Как и я. Он говорил, что я буду жить. И я буду, нарушая всевозможные правила и границы, пока вечно молода.
15 Нравится 9 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (9)