Have I Become Invisible?

R
Завершён
67
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 5 587 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
67 Нравится 7 Отзывы 9 В сборник

Have We All Become Invisible?

Настройки
Примечания:
Он одет в чёрный костюм. Дорогой, с еле виднеющимися серыми полосами, из приятного на вид материала. Жилета на нём нет. Рубашка снежно-белая. Пиджак маловат, но, возможно, в этом и заключается задумка: живот гордо выпячивает наружу, как признак достатка и хорошей, излишне сытой жизни. Туфли лакированные, из чёрной кожи, блестят. Можно представить, как они скрипят. Если постараться, можно даже услышать. Здесь, на расстоянии в километр. Этот мужик может быть настолько богатым, что у него хватит денег на покупку пары-тройки стран третьего мира. Этот мужик может быть настолько влиятельным, что мировые лидеры упадут замертво, стоит ему рукой махнуть. Этот мужик может быть настолько известным в этих широких, но недоступных безучастному глазу кругах, что его смерть накроет миллионы людей убойной волной, а сегодняшний день пометят в календаре чёрным. Этот мужик может быть кем угодно, но пока ты смотришь на него через прицел, для тебя он едва ли кто-то. Если вы поймаете Мика в каком-нибудь захолустном баре и вежливо поинтересуетесь, нравится ли ему убивать этих богатеньких толстосумов, то он отхлебнёт своего паршивого пива, выдохнет и чистосердечно ответит: «Да, приятель, конечно нравится». Но вы не подумайте: он не садист, изверг или бунтарь какой-нибудь, не вигилант от мира вечно презираемых, до глубины души оскорблённый классовым неравенством и так сильно ненавидящий богатеев, что готов плевать и ссать на хризантемки на их могилах. Не-е-ет, ничего подобного. Просто Мику нравится кругленькая сумма, которая капает на его банковский счёт со смертью очередного мажора. Просто он часами готов лежать на своём старом скрипящем матрасе, посасывать самогонку и пересчитывать количество ноликов на чеке. Мик в первую очередь профессионал. А профессионалы не могут позволить себе чувствовать ничего, кроме предвкушения от потенциального дохода. И то только после успешного выстрела. Если, игриво мельтеша прицелом возле чьей-то головы, ты начинаешь думать о моральной стороне вопроса, начинаешь спрашивать себя «а что?», «а почему?», то ты сделал неправильный карьерный выбор, приятель. И проверь-ка свой лоб на наличие красной лазерной точки, потому что от таких, как ты, моралистов, избавляются весьма и весьма готовно. Раньше отец часто брал Мика с собой на охоту. Пока эти настоящие, целиком и полностью пропитанные чудо-золотом австралийцы боксировали с кенгуру и разрывали крокодилам пасти голыми руками, семья Манди стреляла уток. Отец, сжимающий в жилистых руках старую фамильную винтовку, любил перед выстрелом за птичками понаблюдать. Сидел по минут десять в кустах, пока его кусали комары и слепни, хмыкал себе под нос и смотрел, как уточки окраса зебры резвятся в водичке, как гордо выхаживают по берегу, как их пёрышки переливаются в свете яркого солнца, пока они кружат в воздухе и беззаботно крякают. Мик же стрелял сразу, на поражение. Потому что ему было по барабану, насколько красиво эта уточка планирует, есть ли у неё утиная семья и как её смерть повлияет на шаткую австралийскую экосистему. Он думал о том, как мать запечёт эту утку до хрустящей корочки, и как он будет обгладывать её жирное мясо с кости. Одни люди превратили охоту в оплачиваемую работу. Другие люди превратили охоту в игру. Особо правильные люди считают, что это бесчеловечно. Но всё как раз наоборот. Людям стоит поучиться у животных, потому что для них охота — это всего лишь способ насыщения желудка. Для Мика, человека к природе чуть более близкого, чем ваш обыкновенный Джо, — это всего лишь способ насыщения кармана. Его цель выходит из толпы разодетых как павлины гостей и направляется к столу с выпивкой и закусками. С ним под руку шагает грудастая мадама в коктейльном платье насыщенного золотого цвета. Он предлагает ей бокал игристого с самой верхушки башни шампанского. Она кокетливо целует его в упитанную щёку и пьёт прямо из его руки. Он может быть работорговцем. Может быть нефтяным магнатом. Может насиловать детей. Может отчислять баснословные суммы в поддержку людям с нарушениями функций опорно-двигательного аппарата. Он может избивать эту женщину и заставлять её удовлетворять самые больные его сексуальные желания. Он может ласково обнимать её перед уходом на работу, пока та жарит их детишкам блинчики в форме лесных зверят. Он может быть преступником. А мог просто разозлить того, у кого есть деньги и нет совести. Мик не знает, кто его цель. Он не спрашивал. Он увидел фотографию, адрес и время. Он согласился. К его цели подходит человек. Мужчина, на вид лет 35-40, седеющий по бокам. Ухоженный. Европейский профиль. Костюм-тройка тёмно-синего цвета. Целует руку даме, очаровательно улыбается. В глазах нет огня. Притворяется. Мик его не винит. Здесь вряд ли хоть кто-то ведёт себя искренне. Рубашка Мика выбилась из-под пояса, и теперь под неё задувает кусачий ветер. Его живот касается холодной бетонной крыши. Руки начинают немного затекать, мочевой пузырь поднывает. Он лежит здесь уже час и всё ждёт момента, когда голову его цели не будет закрывать чья-нибудь ещё голова. Но это нестрашно. Ему приходилось ждать дольше. Его цель и тот мужик в костюме-тройке о чём-то оживлённо беседуют. У цели на лице сменяется целый калейдоскоп эмоций, брови скачут то вверх, то вниз, словно вагонетка на американских горках. Лицо его собеседника, напротив, практически каменное. Хотя, скорее, сделаное из воска, мягкого и цветастого, с вырезанной на нём вежливо-приторной, со временем начавшей подтаивать и кривить улыбкой. Его цель, нахмурившись, шепчет что-то на ухо своей пассии. Та, понимающе кивнув, уходит, захватив с собой напоследок пару бокалов. Его цель делает шаг вперёд, встаёт поближе к мужику в костюме-тройке и начинает медленно-медленно двигать губами, словно хочет подчеркнуть важность каждого сказанного слова. Мик не медлит. Он видит возможность — он стреляет. Мик не садист. Он предпочитает быстрые, чистые убийства. Агония и кровавые фейерверки — удел тех, у кого слишком много адреналина в крови и ментальных болячек в мозгу. Но порой его заказчики хотят, чтобы убийство превратилось в шоу. Чтобы оно было показательным. Чтобы было грязно. А Мик не из тех, кто станет спорить с кормящей рукой. Он зажимает спусковой крючок Классики, мысленно считает до трёх и отпускает. Голова разлетается на кусочки, словно вздувшийся переспелый помидор, по которому пальнули с рогатки. Бедный мужик в костюме-тройке теперь с ног до головы покрыт кровью и ошмётками. Он запоздало моргает, отшатывается назад. Глаза широко открыты, рот чуть округлился в тихом удивлённом «о», руки сжаты в кулаки. Он поворачивает голову вбок и смотрит прямо в прицел винтовки. Смотрит прямо на Мика. Сморит и как будто видит его. Внутри Мика неожиданно сильно йокает нечто, давно позабытое и запретное для человека его профессии и принципов. Будто наконец вспомнив, как нужно вести себя в ситуации, когда голова твоего без пяти секунд собеседника взорвалась прямо на твоих глаза, мужик в костюме-тройке начинает что-то бормотать и паникующе оглядываться по сторонам. Крепкие мужики в чёрных смокингах прибегают на место происшествия и с профессиональной бесчувственностью осматривают труп. Мик скользит прицелом по другим гостям: кто-то кричит, кто-то плачет, кто-то лезет под стол. Ненароком напоминает себе, насколько это на самом деле плохо — убивать людей, а затем так же ненароком отмахивается от этой мысли. Мик встаёт, разминает руки, поправляет рубашку, убирает винтовку в кейс. Сейчас он спустится с крыши, дойдёт до своего фургона, уедет за город и позвонит заказчикам, чтобы обрадовать их чьим-то горем. Они переведут ему денег, он сходит в банк, проверит сумму. Будет сидеть у костра в какой-то пустыне, есть наколотую на палку ящерицу и думать о сотне вещей, на которые он никогда не потратит свои сбережения. Потому что сначала ты запрещаешь себе улыбаться после успешного выстрела, а потом не можешь купить удовольствие ни за какие деньги.

***

Двадцать два года успешной карьеры. Безупречная репутация. Мировое признание. Заслуженное уважение. Почитатели. Обожатели. Забавно, как всего этого можно лишиться буквально за одну секунду. Оно уйдёт, как вода сквозь пальцы, оставив за собой только быстро высыхающую влагу. Не удержать их, все свои достижения, поплотнее сомкнув вместе ладони. Можно только сжать руки в кулаки в отчаянной попытке избежать неизбежного, ухватиться за ускользающие остатки былого, но тогда к своему ужасу ты поймёшь, насколько же бесформенной всё это время была твоя слава. Забавно, как легко можно потерять уверенность в чём-то, как ты думал, незыблемом. А всё по вине одной пули. А всё по вине одного меткого стрелка. Найти его было несложно — достаточно лишь немного профессиональной наблюдательности. Проследи направление выстрела, поторопись на улицу, чтобы увидеть уезжающий белый фургон, укради ближайшую машину и следуй за целью в тиши ночи под аккомпанемент из звона в ушах и бессвязных мыслей. Нагони его в нескольких километрах от города, брось машину, иди пешком. Стой невидимым посреди холодной пустыни, ощущая окровавленный хлопок, прилипший к коже, перебирая ткань балаклавы в кармане брюк, буря ненавидящим взглядом таксофон и человека, которого хочешь задушить проводом телефона. Высокий. Неопрятно одетый. Австралиец, если судить по акценту. Хриплый низкий голос, говорит тихо. Красная рубашка с подвёрнутыми рукавами, выцветшие штаны. Нелепая шляпа и жёлтые авиаторы при отсутствии солнца. Выглядит так просто в свете уличной лампы. До обидного просто для виновника всех бед. Он грубовато вешает трубку, потягивается, громко топает обратно к фургону, шаркая по рыжей пустынной земле. Заходит в жилую зону, закрывает за собой скрипучую дверь, включает свет. Его транспорт, как и он сам, выглядит помято, неухоженно, позабыто. Оскорбительно. Если честно (а сегодняшний день как нельзя кстати подходит для долгожданных откровений), Жан почти не обращал внимание на то, что говорила ему его цель. Назовём это профессиональным заболеванием: когда твоя работа заключается в том, чтобы без конца и края слушать, невольно начинаешь заглушать то, что тебе неинтересно. Тысячи подслушанных секретов и тысячи выведанных таин спустя — и вообще все, даже государственно важные и интернационально значимые слова превращаются в белый шум. В статичные волны, среди которых ты плывёшь, и плывёшь, и плывёшь. Азарт был. И было его много. Арно как последний пьяница глотал все эти слухи, интриги, сплетни, неумелую ложь и мерзкую правду, хмелел от осознания того, что ему, избранному, позволено купаться во всей этой мелочной грязи, ведь это делает его выше других, умнее других, хитрее других, полезнее других. Президент крутит роман с молоденькой проституткой. Известный конгломерат торгует беженцами. Звезда популярного шоу с федерального канала убивает экзотических животных на камеру и продаёт записи за бешеные деньги. Леон знает, а следовательно, чего-то стоит. Потом пыл поубавился. Скопилась скука. Жажда информации сменилась жаждой другого рода — жаждой превосходства. Эрик вознамерился забраться выше других. Стать лучшим из лучших. Единственным в своём роде воплощением совершенства в избранном роде деятельности. Наёмников во всём мире бесчисленное множество, но место на вершине занимает он один. Меняет историю. Переписывает судьбы. Дёргает за ниточки мировой порядок. Принц бедной страны замешан в кровосмесительных связях. Компания по производству шляп снабжает весь чёрный рынок оружием. Благотворительный фонд отмывает деньги террористов. Франсуа знает, а следовательно, он лучший. Потом наступила рутина, которую Патрик до последнего, из принципа, из желания оправдать свои старания не хотел признавать. Всё стало серым, блеклым, незначительным. Его жизнь из бесконечной погони за статусом превратилась в бесконечные попытки этот статус удержать. Ни права на ошибку. Прямой путь без разветвлений. Делай то, что должен, потому что тебе нужно. Кто-то там трахнул кого-то там. Где-то кто-то помер. Какой-то жирный мужик на дорогущем званном ужине рассказывает тебе какие-то секреты космического масштаба. Когда ты лучший, такие вещи едва ли имеют значение. Всё едва ли имеет значение. Марку больше не нужно пробираться на защищённые военные базы и, прихватив с собой последние разработки величайших умов человечества, уезжать оттуда на ревущем мотоцикле, пока позади него гремят и сверкают взрывы. Рене больше не нужно играть в покер в окружении вооружённых до зубов бандитов, а затем, когда его ложь так не к месту раскрывается, убивать всех присутствующих при помощи одного только карандаша, которым подсчитывали очки. Ивону больше не нужно импровизировать — текст на все варианты развития событий за него уже давно написали. Жюльену больше не нужно запоминать — за него это сделают те, кто в безопасности штаба прослушивают записи с трёх микрофонов на его теле (первый — в носке ботинка, второй — на обратной стороне галстука, третий — в причёске). Теперь он — просто кукла, которой нужно улыбаться, вовремя кивать и, если дело того требует, сношать или для сношения подставляться. На заре двадцатого века шпионы умирают как концепция, и Доминик, самый яркий их представитель, чувствует это сильнее всех Он никогда не задумывался, стоило ли оно того. Имела ли его жизнь, по большому счёту, хоть какой-то смысл. Доволен ли он ею. Хотел ли он именно этого. Так ли себе представлял своё время на пике. В тишине и одиночестве очередного пентхауса в пятизвёздочном отеле он, может, и пытался о чём-то подобном поразмышлять, исповедаться перед бутылкой красного полусухого, да вот только духу ему никогда не хватало. А потом пришла пуля и статичные волны превратились в водоворот. У него звенело в ушах. Весь костюм залила кровь. Кусочки лобной доли прилипли к лацканам. Кусочки скальпа приклеились к рукавам. На языке примостился осколок зуба. Он не проглотил его лишь чудом. Был слишком шокирован. Крошечный микрофон в его ухе разрывался от криков. Что случилось, Гаспард? Доложи обстановку, Бернар! Как это понимать, Антуан?! Месяцы упорной подготовки и тщательного планирования, работа агентов из нескольких стран, заверения в успехе и непустые обещания — всё это размазалось по стенке. Бери, соскребай. Надежды влиятельных людей, почёт и слава, совершенство — всё это разорвало на мельчайшие кусочки. Бери, собирай. Смысл, понимание, порядок — всё это пропитало костюм. Бери, выжимай. Голосов в наушнике было уже почти не слышно. Их перекрикивали мысли. Мишель взглянул на разбитое окно, прямиком в хищную пучину ночи, и неожиданно для себя понял, что вот точно так же, запросто, как по щелчку пальца, могла взорваться его собственная голова. И эта мысль, гулкая и ошеломительная… она отозвалась в его груди удивительным чувством. «Найди того, кто ответственен за это, Стефан, и разберись с ним» — сказал голос в его ухе. Теодор, выйдя из здания, первым делом сломал наушник и три микрофона. Бушман силён. Большие руки, крепкий хват, мощный удар. Высокий болевой порог. Правда, совершенно никакой техники: этот человек привык полагаться на огнестрельное оружие и грубую силу. Он дерётся, словно дикий зверь, без остатка вкладываясь в каждый выпад, рыча и двигаясь с предсказуемостью, свойственной ведомому волей инстинктов хищному зверью. Драться с волком опасно, спору нет, особенно на его территории, но человек не просто так зовётся вершиной эволюции. Человек умеет думать, прежде чем бить. Преисполненные яростью, они катаются по узкому, как гроб, фургону, собирая по пути все углы, роняя с полок куски винтовок, скудный декор, посуду. Лезвие ножа ласкает кожу на мускулистых предплечьях, кулаки ласкают узкие бока. Бушман шипит, ударяясь затылком о пол, Бастиан охает, когда каблук облезлого, перепачканного грязью ботинка ударяет ему в колено. Для одного эта битва — вопрос выживания, для другого — дело принципа. Каждый эгоистично считает, что именно его причина важнее. Бушман пытается схватить Жоффруа за брюки, утянуть того на пол, словно до безумия изголодавшийся крокодил, желающий сцапать зашедшую в мутную воду антилопу. Николя ловит его за запястье и чётким натренированным движением дёргает пленённую пятерню вверх. Звучит хлопок. Бушман громко вскрикивает. Для Гюстава во всём мире нет звука приятнее, чем этот мерзкий вопль. Он, конечно, преувеличивает. Одно проваленное дело (причём проваленное не по его вине) не способно уничтожить его карьеру, когда ему в противовес стоят сотни удачно завершённых. Но тем виднее чёрная клякса, чем белее полотно, на которой её поставили. И мозг, эта глупая конструкция, имеющая склонность к помешательству, уже ни за что и никогда не будет способна проигнорировать этот изъян. Хотите честность? Вот честность. Это попросту больно. Такие люди, как Клод, они ведь встречаются повсеместно. Эти жадные, ненасытные, голодные до внимания и совершенства психи. Нелюбимые и вечно кому-то что-то доказывающие. Лучшие оценки в классе, первое место в конкурсе чтецов, превосходное знание испанского, новый рекорд агентства по убийствам, поставленный в январе 1953 года, идеальный, до недавнего времени, процент успеха, а ему всё мало. Всегда одет с иголочки, галантен и опрятен, вежлив и учтив, но как же всем плевать. Он долго выстраивал свою лестницу к успеху. Год за годом, ступенька за ступенькой. Шагал по трупам людей, не считаясь с моралью. Скидывал с высоты жалость, сострадание, человечность и прочий ненужный балласт, тянущий вниз. А когда некуда было наступать, отрывал куски себя и подставлял под ноги. Это было болезненное восхождение. Мучительное. И теперь какой-то самонадеянный имбецил думает, что может выстрелить в основание лестницы, и все вложенные в неё труды лавиной покатятся вниз. Этот наглый Бушман. Этот грязный Бушман. Ничего не знающий о самопожертвовании Бушман. Дикарь без чести и чувства собственного достоинства, неандерталец без капли рабочей этики и уважения. Дикий и нескладный, как шелудивая гиена. Пахнущая потом, порохом и кислым отчаянием пустота. Он не имеет ни малейшего понятия, как меняется история, но всё равно оставляет на ней свой жирный скользкий след. И это нечестно. Незаслуженно. Бушман брыкается, как бешеная зверюга, клацает острыми зубами, уродливо скалится и болезненно пыхтит. Не уступает, хотя его хаотичный испуганный пульс выдаёт в нём загнанную в угол добычу, выход для которой один — лечь смирно и позволить себя пожрать. Хищником устроившись сверху, Ренард смыкает руки на его шее, упивается хрипами, вибрациями чужого тела под своими бёдрами. Выдавливает из лёгких Бушмана по молекуле кислорода за каждую секунду унижения, за каждую крупицу сомнения. Вымещая на смеси родного языка и скучно спокойного английского всё своё негодование, несдержанно втирает в него одну единственно верную истину: Я лучше тебя. Я лучше тебя. Я лучше тебя. Останавливается, когда раскрасневшееся лицо Бушмана без всякого предупреждения искажает кривая улыбка. Такого противного качества улыбка. Тревожаще неуместная, как солнце посреди ночного неба и сочная зелень в безжизненно белом снегу. Феликс ослабляет хватку, отчасти оскорблённый отсутствием надлежащей реакции на приближающуюся смерть, отчасти заинтригованный. Только сейчас он замечает, что непропорционально огромная и горячая, как раскалённый металл, рука Бушмана вцепилась ему в ногу и сжимает мякоть мышц до синяков. Пощажённый закашливается, глотает временную сладость воздуха и, вопреки всему, начинает смеяться. Хрипло и обрывисто, со свистом. Габриэл не понимает. — Почему ты смеёшься? — спрашивает он, чувствуя, как скопившаяся слюна медленно спускается по саднящему горлу. Бушман прикрывает налитые кровью глаза и извергает очередную порцию омерзительного смеха. — Почему ты смеёшься? — спрашивает Ирэн, и от требования его голос едва заметно дрожит. Бушман говорит, сипло: — Скажи, приятель… Ты стояк с самого особняка берёг или этот казус только сейчас случился? — Что? Бушман смеётся, паскудно: — Не, не, ты не подумай… Я просто узнать хочу, что тебя так заводит: взрывающиеся бошки или драки с мужиками в душном тесном помещении. Энзо медленно, будто его глазные яблоки удерживает в одном положении недюжая невидимая сила, переводит взгляд вниз. Вот безвозвратно испорченный пиджак, расстёгнутый, пропитанный запахом древесного парфюма и вонью подтухающего мозга. Вот некогда белая рубашка, ныне частично окрашенная в безвкусный, уродливый алый цвет. Вот расслабленный галстук, змеёй ныряющий под жилет, опустившийся до самой ширинки. Вот выпуклость в тёмно-синих брюках, очевидная, неотрицаемая на фоне грязно-серых джинс. Базиль сначала её видит, и только потом чувствует сладострастную тяжесть. Лицо под тканью балаклавы начинает нестерпимо зудеть. Эмоции — это то, от чего всякий шпион должен избавиться в первую очередь. Они поведали ему, эти безликие фигуры в костюмах, превращающие людей в машины для убийств, что для человека разумного, интеллектом привилегированного, эволюцией избранного, эмоции — это атавизм. Что-то ненужное. Что-то, со временем утратившее свою значимость. Их можно вырезать, как аппендикс, и жизнь продолжится. И ничего внезапно не воспалится, ничего внезапно не заставит чувствовать острую боль. Они объяснили ему, эти серые люди с ровными голосами, как работают современные грехи. Злость — это безрассудство, вереница неверных решений и рукотворный позор. Печаль — это заедающий тормоз, цементные сапоги и добровольное падение с обрыва на полпути. Радость — это больная самоуверенность, предательски горячее солнце и восковые крылья. Стыд — это сосед паранойи, прерогатива стада и выедающий мозг паразит. Любовь и ненависть — две части одного запретного плода, укусишь который — и в Эдем больше ни ногой. Гастон хотел верить им, этим расплывчатым призракам святых, но тихий ужас пробирал его до костей всякий раз, когда он смотрел на их пляшущие, как дым в воздухе, полупрозрачные формы. Он не хотел стать таким же, как они: инструментом, автоматизированным механизмом, отполированной до совершенства, но пустой оболочкой. Он не пытался убедить себя, что служит какой-то возвышенной цели, что ему есть дело до того, как меняется их руками естественный порядок вещей. Он прекрасно понимал, что на самом деле преследует лишь удовольствие, и, как лжец по профессии, попытался схитрить. Отделить зёрна от плевел, отказаться от всего ненужного, но оставить в сердце частичку ликования Икара. Только вот невозможно выбирать, что ты чувствуешь. Это или всё сразу, или ничего вовсе. И Дидье однажды понял это, сидя в дорогущем матовом кабриолете по завершении очередной безупречной миссии. Понял, глядя на розовое, рыжее и фиолетовое, ну точно с открытки сошедшее закатное небо Венеции. Понял, лениво перебирая рукой ароматные, приятно шелестящие купюры в серебристом дипломате. Понял, но отказался принять. Килиана мутит. Ярость раскалённой магмой выжигает его внутренности. Стыд набухает в лёгких, не даёт дышать. Возбуждение бурлит в животе, склоняет к трению. Похоть кормит стыд, а стыд кормит ярость. От переизбытка эмоций тошнит так, что съеденное накануне канапе с лососёвой икрой и выпитый бокал шампанского грозятся в любую минуту вырваться наружу. Огюст забыл, когда в последний раз ощущал себя таким полным. Переполненым до треска швов. А теперь вспомни, что ты чувствовал, когда твою руку пожимал президент Франции. Когда в твоей постели оказывались мировые селебрити. Когда денег скапливалось так много, что приходилось покупать для их хранения отдельную квартиру. Когда безликие люди публично хвалили тебя за достижения. Когда безликие инструменты сдержанно выказывали своё восхищение. Правильно. Ничего. А что ты чувствуешь сейчас — униженный, окровавленный, разбитый? Что чувствуешь под давлением удушающих стен ржавой консервной банки? Что чувствуешь, когда над тобой непрекрыто смеются? Что чувствуешь, прилегая распалённой плотью к объекту самой искренней своей неприязни? Всё. Ты чувствуешь всё. И ты, Сезар, не понимаешь, почему. У Бушмана бледные потрескавшиеся губы. Щетина, граничащая между лёгкой небрежностью и глубоким безразличием. Кривоватый нос. Нелепые уши. Глаза без барьера потерянных в бою очков — небольшие, голубые, уставшие, но с непонятного рода блеском. В общем и целом, не самая привлекательная внешность. В общем и целом, Бушман выглядит, как зауряднейший из людей. Тьерри двигает тазом. Бушман смеётся. — Знаешь, ведь прав был мой отец… Франк должен сказать: «Да плевать мне с высокой колокольни, что там говорил твой папаша». Он должен сказать: «Будь добр, заткнись к чёртовой матери и не издавай ни звука, чтобы мне было проще забыть, кто ты и в какой ситуации я нахожусь». Он должен сказать: «Ещё хоть один писк, ещё хоть один хрип — и я выдавлю эти твои странные, маниакально сияющие глаза». Но Элисон ничего не говорит, лишь с особой резвостью налегает на тёплое бедро и с шумом втягивает воздух. — Я чокнутый, — поясняет Бушман, и Люка не сдерживает смеха. — Правда что ли? — Сам посуди. Правая рука Бушмана перестаёт мять ткань мышц и переключается на ткань брюк. Сжимает их крепко, отчаянно: так цепляются только за умирающих. Левая рука Бушмана безвольно лежит на полу, недвижимая. Десять-двадцать минут — и его кисть опухнет, покраснеет и, если леди Фортуна сегодня особенно жестока, покроется уродливыми гематомами. Альфонс мог бы сжать её хорошенько, эту кисть, и тогда любые слова, любые мысли в голове Бушмана умрут в зародыше, потонут в крике. Но он этого не делает. Ему внезапно интересно послушать. — Какой-то пижон заваливается в мой фургон, начинает права качать, убить меня пытается, а теперь сидит и членом мою ногу полирует. Ситуацию глупее в жизни не придумаешь! И я ведь… — Бушман делает паузу, собирается с мыслями, борется со смешками. — Я ведь должен быть вне себя от ярости. Или напуган до усрачки. А в идеале вообще молча тебя скинуть и размозжить твою башку о кухонный гарнитур. — Но? — спрашивает Денис, смачивая слюной сухие губы. Ответом ему служит смех. «Должен». Как много подавленной горечи в этом слове. Как много тоски. Как тяжко оно звучит из уст Бушмана, как печально. Как пусто. Так его произносят только те люди, для которых долг со временем превратился в бремя. Только те, кто перестали видеть в нём смысл, но остановиться уже не могут. Это слово, проклятое слово, преследует Жирарда всю его жизнь. По пятам. Неотступно. В детстве ты должен. В отрочестве ты должен. В юности ты должен. В старости ты должен. Даже если костьми ляжешь, преследуя неуловимое чувство свободы от чужих ожиданий, будешь посмертно кому-то обязан. Если не другим, то себе самому. Злостная ирония заключается в том, что человек, это умное, развитое, разумное существо, этот гордый обладатель глубоких извилин и рекордно жирного мозга, поддаётся тренировке так же просто, как любая собачонка. Именно благодаря тому, что мы такие сложные, такие комплексные, обыкновенный метод кнута и пряника можно вывести в абсолют: ломать одну за другой части хитро устроенного механизма и каждый раз наблюдать новый, восхитительный результат. Собаке нужно дать угощение, чтобы она дала тебе лапу. Человеку порой достаточно одного лишь слова. А когда ты пройдёшь через неописуемые терзания, когда якобы освободишься от оков, когда якобы обретёшь собственную волю, ты кое-что поймёшь: не может собака, всю жизнь следующая чьей-то указке, начать жить по-другому. Она будет искать ошейник, в который можно просунуть голову. И ты, человек разумный, человек прекрасный, создание ума и создание сложности, ты не просто нацепишь на себя шипастый воротник, ты сам возьмёшься за поводок. И станешь своим собственным мучителем. Своим собственным критиком. Своим собственным требованием и своим собственным разочарованием. Я должен быть первым. Я должен быть лучшим. Я не должен испытывать то, что испытывать мне нельзя. Я должен прекратить этот фарс сейчас же. Я должен устранить помеху. Я должен убить цель и вернуться к своим нанимателям. Но. Одной рукой Корин держится за плечо Бушмана, ощупывает крепкие мускулы, пытается сохранить хоть какое-то равновесие в душе. Другая рука Пьера покоится у Бушмана на груди, с любопытством лезет под расстёгнутый воротник, чувствует жар загорелой кожи даже сквозь материал перчатки. Протест у Бушмана ленивый, проявлением непокорства его можно назвать с натяжкой: он едва-едва приподнимает оккупированую ногу, и в ответ Эдуард судорожно выдыхает. — Когда ты только ворвался сюда, когда начал кричать и обвинениями кидаться, я ведь мог просто снять со стены кукри и снести тебе голову. Наутро я бы вынес твои останки наружу, сдобрил бы их бензином и сжёг. Потом выпил бы чего-нибудь покрепче и забыл о том, что ты вообще появлялся в моей жизни. И так было бы правильно. А я люблю поступать правильно. Удовлетворять себя таким образом ни в коем разе не легко. В брюках тесно, ноет, зудит. Поза неудобная, поясница болит. В фургоне очень душно, и с каждым новым жадным вдохом кажется, что воздух внутри рано или поздно закончится. Всё воняет потом и тухлятиной. Партнёр оставляет желать лучшего. Но даже в таких условиях Ноэль чувствует себя живее, чем на пахнущих розами шёлковых простынях в компании умелых языков и нежных касаний обманутых. — Но вместо этого я полез на тебя с кулаками, как последний идиот. Не схватился за нож, даже когда ты вытащил свою заточку. А теперь лежу, не могу пошевелить рукой, считай уже обеими ногами в могиле. И смеюсь, как будто мне рассказали самую смешную в мире шутку. Спрашиваю себя: да как я вообще позволил этому случиться? А мне просто не хотелось, чтобы ты так быстро помер. Одрик солжёт, если скажет, что не разделяет этого веселья. Где-то там, глубоко, рядом с пылающей яростью и едким стыдом притаилась радость — столь редкий ингредиент в коктейле из эмоций, что её вкус крайне сложно уловить. А это приятный вкус. Вкус ностальгии и желанной тоски по временам, когда всё было чуточку проще. Сахар, мёд, карамель. Эндорфины. Луи солжёт, если скажет, что сам не хотел растянуть удовольствие. Он не застрелил Бушмана из револьвера. Не перерезал тому глотку во сне. Он небрежно выбросил свой балисонг прямо посреди боя и избрал самый долгий, самый сокровенный тип умерщвления. Он до сих пор не довёл начатое до конца. Он тут чем-то наслаждается. Ха. Удовольствие. Ни одно другое слово не будет так сильно противоречить этой ситуации, и в то же время так сильно ей подходить. — Но знаешь, что самое забавное? — шепчет Бушман Джереми прямо в ухо, потому как тот, сам того не замечая, в погоне за приближающейся волной эйфории наклонился к инструменту удовлетворения чуть ли не вплотную. — Что же? — Самое близкое расстояние, на которое смог подобраться ко мне человек, пришедший по мою душу — пять сотен метров. У Венсана перехватывает дыхание. — Понимаешь, приятель? Пятьсот метров. А потом припёрся ты. Поздравляю с рекордом в два сантиметра. Теперь Астор знает, что видит. Этот блеск в глазах Бушмана, это безобразное голубое свечение, этот безумный взгляд. Это понимание. Под Лоренсом лежит не просто печальный наёмник, утративший вкус к жизни. Под ним лежит такой же, как он, идеалист. Такой же мастер своего дела. Номер один в своей профессии. Маленькое божество снайперской стрельбы. И этот эталон специфического совершенства, дотащивший камень до вершины Сизиф, познал такую же всеобъемлющую скуку. Свой свод неписанных правил. Чувство бесполезного долга. Ограничения, связывающие по рукам и ногам. И никакого чувства удовлетворения, какими бы глобальными ни были достижения. Они по уши погрязли в рутине. Стоя на пьедестале, они оба не могут перестать чувствовать досадную горечь поражения. Совершенные, но такие пустые. Свято соблюдающие кредо, но такие несчастные. И теперь они столкнулись, два одинаково больных унынием бога. Теперь они встретились, два идеально равных одиночества. И горячий воздух вокруг них искрится от торжественности момента. И что-то в них кардинально меняется. Глядя на кривую ухмылку Бушмана и отзеркаливая её своей собственной, Максимилиан наконец-то позволяет себе истину принять. Нет смысла пытаться прийти к финишу первым, если никто не дышит тебе в спину. Нет смысла сидеть на вершине, если никто не пытается тебя оттуда стянуть. Нет смысла возглавлять стадо, если оно состоит только из глупых, слепо кивающих головами последователей, если в зубасто-когтистом поединке тебя не пытается поставить на место такой же, как ты, властолюбивый наглец. Нет смысла создавать себе правила, если не собираешься их нарушать. Нет смысла запирать свои чувства на замок, если душа твоя непокорна и свободолюбива. Нет смысла строить из себя того, кем ты не являешься, подстраиваться под чужие и свои собственные искажённые ожидания. Просто, чёрт возьми, живи. На полную, мать его, катушку. Персивалю не нужны были первые места, толпы почитателей, одобрение и признание. Не нужно было совершенство во всём и одинокий трон на пике. Ему нужен был достойный противник. Конкурент. Всего одна пуля. Всего один меткий стрелок. И что ты чувствуешь теперь, Рауль, когда понимаешь, что все эти годы гнался за бесполезной мечтой? А чувствует он облегчение. Когда голова мужчины с третьестепенной ролью и неинтересной судьбой разорвалась на кусочки, а в ушах стоял гул от криков таких же неважных бесформенных суфлёров, Реми заглянул в пучину ночи, в глаза своему спасению, и почувствовал облегчение. Потому что понял, что не всё ещё в нём погибло. Что внутри он до сих пор жив. А теперь, доказав своё верховенство тому, кому это правда стоило доказывать, отвоевав корону у первого посягнувшего, Эдгард пребывает в самом настоящем экстазе. Он резко выпрямляется, игнорируя то, как всё — фургон злосчастный, Бушман, целый заново открытый мир — плывёт перед глазами, судорожно расстёгивает ремень брюк и высвобождает член из плена ткани. В два быстрых движения — скорее показательных, чем действительно необходимых, — Баптист доводит себя до грандиозного фанфарного финала и в бесноватой жажде показательного превосходства изливается на Бушмана. Тот смеётся. И смеётся. Смеётся без конца.

***

Уже хрен его знает сколько — где-то в диапазоне от пяти минут до полутора часов, вот настолько Мик не уверен, — Костюм-тройка по-хозяйски расхаживает по фургону. Вынюхивает. Пооткрывал полки, залез носом во все коробки с хлопьями, с неприлично заинтересованным видом покрутил в руках каждую баночку тушёнки. Нашёл ящик, где Мик хранит липовые и настоящие документы, всё внимательно изучил, полистал. Достал из-под дивана фотоальбом, который даже не альбом толком, а так, тетрадка с вклеенными фотографиями. Полапал все винтовки, потрогал все мачете. Выудил из бардачка водительские права и изучил с выразительным «хм». С недовольным цоканьем заглянул в грязную кружку. И всё пока Мик, перепачканный спермой, смертельно уставший и всё ещё не до конца уверенный в реальности произошедшего, валяется на полу фургона и лениво следит за незванным гостем глазами. Не так он себе вечер пятницы представлял. Не так. Рука болит. Шея болит. Гордость, чего уж греха таить, тоже болит. Что из вышеперечисленного доставляет Мику наибольший дискомфорт, он не знает. Да и не особо важно это в его ситуации. Жить ему всё равно недолго осталось. Пижонские ботинки Костюма-тройки топают в направлении ванной. Мик слышит, как щёлкает переключатель, поворачивается противно скрипучий вентиль, слабая струйка ударяет по раковине. Вода в фургоне рыжеватая и пахнет железом. Но Костюм-тройку это на удивление не смущает: он проводит за водными процедурами столько времени, что созерцающий потолок Мик едва не успевает заснуть. Выходит. Стучит каблуками по полу. Смотрит на Мика сверху вниз, спрятав руки за спиной. Костюмчик влажный, но теперь хотя бы без человеческих ошмётков. Нелепая маска как следует заправлена в воротник рубашки и больше не косит. А под маской — прищуренный взгляд, лёгкий изгиб бровей и поджатые губы. Забавно: через прицел Мик видел маску, а здесь, вблизи, видит лицо. Костюм-тройка подбирает с пола свой ножичек и садится на корточки рядом с Миком. Вот оно. Смерть. Поигрались и хватит. Как же будут смеяться мародёры, когда полезут обдирать фургон, а внутри найдут его подгнивающего владельца, с ног до головы покрытого засохшим семенем. Ох, как же будут глумиться пираньи из бульварных газетёнок, страстно описывая, какой красочный конец встретил известный преступник. Все эти наёмники-конкуренты, кидающие дротики в испещрённую дырами фотографию Мика, первратят этот день в национальный праздник, будут водить хороводы вокруг его горящего чучела и возмутительно много пить. А может, всем будет плевать. Мик не знает, что предпочёл бы больше. Ему страшно. Но он ни о чём не жалеет. Мик не чувствует лезвия в глазу. Не захлёбывается собственной кровью. Не умирает долго и мучительно, вспоротый, как свинья. Не умирает пугающе внезапно и безболезненно от акта милосердия. Мик чувствует, как жжёт левую часть лица, и учится дышать вновь. — Это, мистер Манди, — говорит Костюм-тройка, замысловатым движением кисти пряча лезвие ножа в рукояти, — будет служить Вам напоминанием. Костюм-тройка встаёт, убирает нож в карман брюк, поправляет пиджак и в последний раз окидывает Мика взглядом не иначе как оценивающим. — Впредь оборачивайтесь почаще. À bientôt. И, растворившись в голубом свечении, уходит, аккуратно прикрыв за собой дверь. И всё. Мик приходит в себя (сознания он не терял, просто слишком глубоко погрузился в собственные мысли), когда на улице уже начинает светать. Тело ноет. Кисть левой руки отекла и уродливо припухла. Порез на лице, этот эквивалент поцелуя в щёчку на прощание, саднит. Саднят и другие порезы, но не так сильно, не так значимо. Несмотря ни на что, жизнь продолжается. Мик с кряхтением встаёт, пытается отряхнуть рубашку, приходит к неутешительному выводу, что эту грязную рвань проще выбросить. Сейчас он сполоснётся, передёрнет, поедет в город, сходит в больницу, разберётся со своей рукой. Зайдёт в какой-нибудь модный магазин, понапримерит кучу рубашек, купит самую дорогую, с идиотскими кармашками и неудобными пуговицами. Потом заскочит в ресторан, в котором цены до небес и порции рассчитаны на калораж трехлётних детей, возьмёт себе каких-нибудь морских соплей и стейк толщиной с подошву тапка, и даже доплатит, чтобы еду ему подали с огнём и живой музыкой. Оставит щедрые чаевые надменному официанту и выкурит на улице полпачки сигарет разом. Просто потому что он, сука, может.
Примечания:
67 Нравится 7 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (7)