На краю мира
8 сентября 2024 г., 01:05
Перед ним пустой лист. Сегодня вторник. Не то чтобы это имело значение. Дни одинаковые, бесцветные капают друг за другом как вода из крана на кухне, починить который он уже не пытается. Под краном ржавое пятно, под ногами — лужа недель и месяцев, слившихся в однородное безобразное месиво. Разница между ними лишь в том, с каким праздником поздравит его Ханна на этот раз. Раньше она звонила, так что приходилось поздравлять в ответ. Потом стала писать сообщения. Их он даже не читает.
Перед ним пустой лист. Сегодня январь. Он знает об этом, потому что недавно было рождество. Зимы здесь нет, да и лето не особо отличается от остального года. Солнце почти не появляется. А когда оно все-таки решает выглянуть, кажется, что это ошибка. В плевке света дом выглядит еще более жалким, так что он не выносит выходить наружу в такие дни, но все равно выходит, потому что расписание сильнее его предпочтений. Проснуться по будильнику, который он не заводил. Глоток черной жижи со дна кружки. Пробежка вдоль берега, мимо стонущего на ветру ржавого причала, в легких — вонючий рыбный воздух. 6:23 утра. Летом прилетает больше чаек, зимой идут дожди. Песок на гнилом заросшем пляже жесткий как асфальт, так что бежать удобно, и никого нет, кто мог бы ему помешать. Он благодарен своему отцу за многие вещи, но за приверженность расписанию — особенно. И пусть календарь он больше не ведет, но расписание у него все еще есть, а это что-то да значит. Дни изъедены пустыми часами, во время которых он просто пялится в битый пиксель ноутбука, все это давно превратилось в жалкий огрызок, в насмешку над той жизнью, в которой у него на самом деле были дела. Но все-таки он все еще бегает по утрам, как когда-то с отцом и как потом без него. И бреется каждый день. А по понедельникам садится в свой ненавистный седан и едет в город, чтобы забить багажник продуктами и топливом для генератора. Раньше покупал стойматериалы. Теперь покупает сигареты, каждый раз напоминая себе, что загробного мира не существует, так что отцу плевать.
Ханна больше не звонит. Ханна ждет первенца и наконец занята делами более важными, чем забота о старшем брате, которой тот никогда не просил и которую никогда не принимал. Так что Чанбин со своими беззубыми шуточками и традиционным приветствием, сказанным в трубку на другом конце страны так, как будто они все еще в студенческом кампусе, — это первый настоящий человек, с которым он говорит за эту неделю. Чанбин все еще называет его Чан, хотя он давно отбросил это имя в позорный угол, в котором пылится та самая книга, с которой все началось, и которой все закончилось. Короткое красивое имя, которое он придумал себе будучи первокурсником, потому что оно лучше бы смотрелось на обложках предначертанных ему бестселлеров. Тупое бесполезное имя, которое по-настоящему пригодилось ему лишь однажды, а после осталось клеймом, одним из бесчисленных напоминаний о человеке, которым он так и не стал. Тому тупому первокурснику хватило ума поменять документы. И это был даже не самый наивный из его поступков. Сейчас он снова был Кристофером, уже довольно давно он снова был им, потому что всем плевать, какой длины твое имя, если его не на чем печатать.
Чанбин спрашивает, как продвигается работа. Чанбин спрашивает, принимает ли он таблетки. Чанбин любит слушать его вранье.
Сегодня дождь. Перед ним пустой лист. Раньше он жил на чердаке, который сам для себя называл мансардой, потому что в то время ему еще хотелось себя как-то подбодрить. Ему нравилось сидеть под покатой крышей у крошечного загаженного птицами окошка и представлять себя в домике на дереве. Питером Пэном, которому так и не пришлось стать неоправдавшим ничьих надежд взрослым. Словно он так и остался талантливым, как тогда казалось, ребенком, которому так несложно было быть самым лучшим и, следовательно, хоть сколько-то значимым. Ему сказали, что он может добиться чего угодно, нужно только достаточно постараться. Утренние пробежки, медали с соревнований на стене спальни, пятерочный табель. Суровое молчание отца. Молчание было формой одобрения, которую Кристофер принимал с благодарностью и уважением, и никогда не просил большего. Молчание означало, что критиковать его было не за что. Идеальный результат, единственно допустимый, наполняющий такой уверенностью, что на ее силе, казалось, можно летать. Отец был самым великим человеком, которого он видел за всю жизнь. Несгибаемый, не отступающий ни перед чем, даже перед рекомендациями врачей, которые мало что понимали в том, как должно поступать настоящему мужчине. Кристофер был благодарен ему за бесчисленное количество вещей. Например, за то, что он не дожил до тех его проявлений, за которые его можно было бы критиковать. Он умер раньше, чем в нем не осталось ничего, кроме них. Раньше сигарет и жалкого отшельнического существования на краю мира, которое он стыдливо называл «писательская командировка».
Он жил на чердаке, который называл мансардой, но крыша снова прохудилась, а дожди не переставали. Он забирался на верхушку своей лачуги по дряхлой лестнице, через пропущенную перекладину. Смолил прорехи в крыше зловонным раскаленным битумом, обжигал пальцы, выбрасывал пришедшие в негодность джинсы. Но дождь все равно находил трещины. Находил его. Вода лилась в гулкое ведро и мимо тоже, пропитывала футон, и от его сырости по стене ползла плесень.
Так что он перебрался вниз, на первый, он же единственный, этаж. Поначалу каждое утро сворачивал постель, а перед сном пристраивал ее обратно, между столом, который мог бы называться рабочим местом, если бы он действительно работал, и грязным закутком, называемым кухней. Со временем перестал делать и это. От холодильника тянет тухлятиной. И днем и ночью из крана метрононом капает вода. Снаружи вопят чайки. Он их любит, хоть какая-то компания. Помимо них у него только герои, которых он выдумывает для своей новой книги, которую, наверное, уже никогда не напишет. Психиатр называл их «голоса в голове». Но этот жирный идиот, который не мог даже задницу оторвать от своего важного черного кресла, чтобы немного привести себя в порядок, был последним человеком, которому Кристофер позволил бы учить себя жизни. И мало что этот идиот понимал в том, как работает фантазия писателя.
Крис слабо помнил, в какой момент Чанбин все-таки затащил его на прием. Чанбин все время переживал, что он совсем не спит. Какое-то время он даже принимал таблетки в надежде, что это поможет ему работать, но они помогали только спать, то есть были абсолютно бесполезны. Нельзя чего-то добиться, пока ты спишь. Трата времени. Под таблетками разум пустел и начинал соответствовать тому, кем был его владелец. Ничего снаружи, ничего внутри. Никаких достижений, но и никаких стремлений тоже. Полная гармония. Штиль на кладбище идей, бессмысленное существование. Он даже не был в полной мере человеком. Машина по переработке еды в говно и воздуха в озоновые дыры. Этот недочеловек принимал таблетки, чтобы его тело могло выполнять свою базовую функцию, и существовал в купленной матерью Сеульской квартире. Полированные столешницы, мебель цвета венге, под паркет, обрамленный диплом на стене в том месте, где когда-нибудь должны были расположиться семейные фотографии. Отцовская тачка. Ханна приходила когда ей вздумается, открывала дверь своим ключом. Приносила еду в контейнерах. Ужин с чужого стола. Жизнь взаймы. Ничего из этого он не заслужил, ничего по-настоящему ему не принадлежало. Его в ней были только книги на незаслуженных стеллажах цвета венге. Он видел свои отражения в сверкающей посуде, и его собственные искаженные лица множились, преломлялись в блеске хрусталя, хохоча над ним. Мама звонила, чтобы спросить, как дела с новой книгой. Чанбин говорил о здоровье. Ханна приносила стойку для обуви и новые занавески для ванной, как будто была хозяйкой в этом застывшем мыльном пузыре, который он по чьей-то злой шутке называл домом.
Он перечеркнул все это и уехал к морю. Оно было такое же металлическое и сверкающее, как его седан, взятый взаймы у мертвеца. В тот первый день воздух здесь пах свободой, колол лицо солью и свежестью и обещал новую жизнь, в которой он наконец сможет взять себя в руки. Вгрызшийся в скалу крошечный домик — то немногое, на что ему хватило денег, тех денег, которые он по-настоящему мог считать своими, — едва ли выглядел жилым. Эта разруха была его вдохновением. Была настоящим делом, задачей, которую он был в силах выполнить. Он умел работать руками. Умел терпеть обоженные нагрузкой мышцы, кожа была готова выплюнуть любую занозу и зарастить все царапины, а еще к этому моменту он уже слез с таблеток, так что не осталось ничего лишнего, была только цель и фокус на ней, и переполненный этой концентрацией он вновь почувствовал себя живым. Он отодрал гнилье с пола и заменил его новыми досками. Законопатил щели в окнах, починил водопровод, насколько это в принципе было возможно. Из генератора лезли жуки, пока он пытался привести его в чувства, и постепенно купленная им за бесценок развалюха приходила в себя, а вместе с ней оживал и его поросший плесенью мозг. Охваченный маниакальным восторгом, он написал два рассказа. Он кипятил кофе в той же кастрюльке, в которой готовил еду. Стелил матрас на выложенный собственными руками пол и вспоминал ту мягкую постель в Сеуле как страшный сон, наваждение, из которого он наконец вырвался в эту реальную жизнь. Там Ханна входила без стука. Здесь была задвижка на двери. Такая тугая, что каждый раз он ссаживал об нее пальцы. И никого кроме него, кто попытался бы ее открыть. Там мама видела в нем успех, которого не было, говорила: «мой сын — писатель», а у него даже не хватало мужества ее переспорить. Здесь он наконец снова на самом деле что-то написал, и это было только начало. Новый роман жег руки, приходил во снах, был его скорой реальностью, был более совершенным и успешным, чем та поганая книга, которую выплюнула его наивная юность. Там Чанбин говорил: «Тебе нужно взять отпуск. Найди себя». И он нашел. Здесь, в этом гнилом доме. Прыщик посреди бескрайней соленой пустоши. Он снова был счастлив.
И все-таки какая-то его часть продолжала в нем сомневаться. Уже сильно позже, уже после знакомства с Хёнджином, он вспомнил это время и испытал к ней, этой сомневающейся критикующей части его разума, благодарность. Она подсказала ему не подписывать рассказы своим именем. Ни одним из своих имен. И это было правильно, потому что если бы ответ от издательств получил не кто-то вымышленный, а он сам. Или, что еще хуже, тот подающий надежды автор, которым он когда-то был. Он этого бы не пережил. И жизнь бы закончилась намного менее интересно, чем ей предстояло. И Хёнджина не случилось бы вовсе.
«Спасибо за ваше время». «Неплохое начало, но мы не можем это принять». «Досадно». Досадно? Вы серьезно? Это был плевок в лицо.
Он перечитал их потом, эти рассказы. И с каждой прочитанной строчкой эйфория отступала и в него впивались гнилые зубы реальности. Отвращение к себе равномерно распределялось по телу. Это был мусор. Грязь на страницах. Пресная безвкусица, мертворожденные уродцы, которых он по ошибке опьяненный радостью перепутал со своими детьми. Он пожалел тех людей, которым пришлось прочесть это, прежде чем отправить его восвояси. Захотелось сжечь ноутбук, но он сдержался и вместо этого подпалил остатками бензина ту жалкую кустистую поросль, которая покрывала истертую ветром пустошь. Смотрел, как пламя пожирает жухлую степную траву и думал, что если огонь перекинется на его халупу, на отцовскую машину или на него самого, он не станет сопротивляться. Но этого не случилось. На следующий день земля в округе была черной и шершавой, как будто его выкинуло на планету, на которой нет места ничему живому. Взвесь соли во влажном воздухе, приносимом с моря, больше не была на вкус как свобода. Пляж был похож на старого пса, которого бросили умирать на окраине города. Он перестал ремонтировать дом и снова сел к клавиатуре. Перед ним был пустой лист.
Когда Хёнджин впервые появился в его перекошенном вымученном тексте, который он изо дня в день выдавливал из себя, как будто пытался вынуть гвоздь из груди, к этому времени он уже обрел привычку общаться с самим собой, чтобы не забыть, как звучит его собственный голос. Он не помнил, сколько прошло времени с тех пор, как он приехал сюда. Телефон он уже почти не включает. Воспоминания о прошлом ускользают, ощущаются отдаляющимся сном, когда ты только проснулся, и от целой жизни, которую ты так ясно видел своими закрытыми глазами, остались какие-то жалкие обрывки, за которые уже нет смысла цепляться. Кажется, не существует и никогда не существовало ни Сеула, ни его семьи, ни той первой публикации, которая вылилась из него сплошным бурным потоком и ненадолго сделала его знаменитым, подарив жестокую веру в собственную одаренность. Все это больше не имеет значения. Остался только он и этот новый роман, пожравший каждую его мысль. И это богом забытое место. Скрипящее переборками, свистящее ветром, вопящее чайками. Весь остальной мир рассосался, впитался в окружающий его туман.
Поначалу у Хёнджина даже не было имени. Просто его истории требовался антагонист, и он придумал для нее принца. Имя пришло позже. Однажды он проснулся, а оно уже было там, в его голове. И как только Кристофер записал первую его реплику, то сразу почувствовал, что что-то изменилось. Текст, который до этого был тяжелым как камень, который приходится волочить по вязкой грязи, вдруг начал двигаться сам. Он перестал сомневаться в каждом написанном им слове, предложения вдруг сами потянулись друг за другом, как будто в нем встрепенулась спящая уже тысячу лет неведомая сила. Облегчение было странным и почти пугающим. В тот день он сидел допоздна и уснул, не поужинав и не сделав от стола даже шага. Просто отодвинул стул и лег в стерильно-белое пятно света, упавшее с экрана ноутбука на его изжеванную постель. И в первый раз за все последние годы проспал пробежку.
За один день в файле появилось четыре новых страницы — больше, чем он обычно писал за неделю. Он перечитал их как будто видел впервые и выбежал на улицу, чудом вспомнив сменить обувь. Спустился к пляжу по вихляющей тропке, шрамом прорезавшей морщинистую скалу. Бежал, чувствуя необычайную легкость в ногах. И только оказавшись у самого причала, обнаружил на своем лице трещину улыбки. Остановился, чтобы удостовериться, и эта трещина расползлась шире, до боли натянула щеки, забывшие уже, что они так умеют.
— Я что-то нащупал, — пораженно сообщил он кровавой от ржавчины громадине, возвышавшейся перед ним.
Местные, живущие в том захолустном поселке, в котором ему приходится бывать по понедельникам, чтобы хоть как-то выживать, называют его «рыбный цех». Когда-то здесь кипела жизнь, работали рыбаки, сети тянули в море, снабжали город. Теперь этот скелет прошлого таращится в море, разъедаемый ветрами, и он стоит возле него совершенно один, пытаясь хоть с чем-то разделить охватившую его радость.
Он закрывает глаза и возвращается в свою книгу. Представляет Хёнджина — заносчивого принца, который появляется в его истории, чтобы сбить главного героя с пути, предложить ему легкий путь для достижения его цели, слишком привлекательный, чтобы быть правдой. Главный герой заметит подвох, но согласится, не в силах противостоять собственному тщеславию. Чем дальше герой будет продвигаться в своем путешествии, тем сильнее будет рушиться его жизнь. Хёнджин вотрется в доверие наивного героя, размоет его представления о реальности, будет подталкивать к неправильным решениям. А в конце книги заберет его жизнь. Это история с плохим концом.
Иногда, очень редко, в жизни писателей случаются такие моменты. Образ персонажа появляется из ниоткуда, и все, что тебе надо сделать — это позволить ему жить на страницах твоего произведения. Кристофер слушает, как волны бьются о металлическую конструкцию цеха, лижут его шершавые бока, пеной шипят по истлевшему полу причала, и в этот момент такой же необузданной стихией его захлестывает гордость за самого себя. Да, муза наконец посетила его. И видит бог, он это заслужил.
Он представляет Хёнджина и видит его так ясно, как будто он стоит прямо перед ним. Он видит каждую черту лица человека, которого никогда не существовало в реальности, и чувствует себя Господом Богом, создавшим что-то живое, полноценное, настоящее. Он до последнего стежка визуализирует богато украшенную одежду, кольца на пальцах, перезвон сережек в хитром наклоне головы. Он говорит ему:
— Добро пожаловать. Ты подаришь этой книге жизнь. Ты сделаешь меня великим.
И отвечает сам себе, вдыхая в Хёнджина, нарисованного его фантазией, душу. Дарит ему голос, завершает этот идеальный образ:
«Конечно, дорогой, так и будет. Приятно познакомиться.»
Никогда за это десятилетие он не чувствовал себя настолько могущественным, как в последующие недели. Роман рождался у него на глазах, и он уже не смог бы остановиться, даже если бы захотел. Сил так много, что теперь он бегает часами, исследуя округу, но не запоминает ни единого опознавательного знака. Как будто на многие километры окружающего его пространства сгенерировалась одна и та же пустая картинка, в которой ничто не может отвлечь его от главной и единственной задачи. В этой пустоте ему ни на секунду не становится скучно, ведь полное отсутствие внешних раздражителей с лихвой компенсируется тем волшебным миром, который он создает в своей голове. Фантазия работает на полных оборотах, сердце колотится как раскаленный мотор, гонит кровь по венам, и в ней он чувствует потоки идей, куски диалогов и ненаписанных еще событий, которым суждено сложиться в величайшее произведение этой эпохи. Иногда он засыпает прямо на столе, и во сне его мозг продолжает творить. Иногда он не спит вовсе, но это совершенно не мешает продолжать работу. Усталости нет. Энергия, распирающая его, велика настолько, что он набивает какой-то дряхлый мешок песком, нанизывает его на ржавый крюк и подвешивает под крошечный козырек его маленького жилища. В то место, которое можно было бы скромно обозвать крыльцом. Он колотит эту импровизированную боксерскую грушу до тех пор, пока не перестает чувствовать ничего ниже локтей, и на следующий день его пальцы так плохи, что он с трудом попадает ими по клавишам.
Иногда он находит в тексте целые новые абзацы и не может вспомнить, как писал их. Тогда он усмехается и произносит в тишине пустой комнаты:
— А ты неплохо поработал, пока меня не было, да, Джинни?
И его муза отвечает ему. Тот, без кого ничего из этого не работало бы, без кого он так и остался бы гнить в безвестности, придавленный грузом собственных ожиданий, отравленный метастазами творческой импотенции.
«Ты великий автор, Кристофер. То, что мы создаем, встрепенет весь мир. Этот роман переведут на десятки языков. Ты войдешь в историю.»
Хёнджин теперь постоянно рядом, и Кристофер рад его компании. Во сне он тоже приходит к нему, или это сам Кристофер переносится в его чарующий фантастический мир. Они гуляют по саду, и эти сны он чувствует яснее и запоминает подробнее, чем все происходящее в пропахшей кислой морской вонью реальности. Воздух нежным и теплым шелком касается кожи, ветви деревьев изгибаются в странные, почти абстрактные формы, цветы золотые, багровые расстилаются под ногами. Хёнджин идет впереди, почти плывет, его одежда словно соткана из света, и Кристофер плетется следом, не в силах сопротивляться его обаянию. Ему снится его смех, колючий насмешливый взгляд. В каждом его движении читается превосходство, и пока Кристофер не может оторвать от него глаз, в эту сияющую картинку юрким черным ужом проникает тревога. Он просто гость в этом мире, созданном им самим.
Он просыпается и какое-то время продолжает видеть Хёнджина. В темном углу, где кресло давно потеряло свою форму, куда почти не добивает свет из залепленного газетными огрызками окна. Он может поклясться, что видит отблеск на кольце и слышит шелест шелковых тканей его невозможного наряда. Но когда он поднимается с пола, комната пуста, какой ей и полагается быть. Входная дверь распахнута и скошена под болезненным углом — одна из петель вывернута из косяка, деревянные ошметки острыми соплями топорщатся на улицу. Ночью был шторм. У него нет желания ее чинить. Так что он просто тянет дверь на себя, выслушивая отвратительный древесный скрежет, и когда вторая петля поддается, оставляя после себя дыру, как будто кто-то грыз косяк зубами, просто приставляет ее к проему. Здесь все равно нет никого, кто мог бы его потревожить.
«Изящное решение, Крис. Желаю с пользой провести сэкономленное время», — язвит Хёнджин.
— Мне нужно работать, — объясняет Кристофер.
Теперь он спорит сам с собой.
В этот день он убегает так далеко, насколько хватает ног. Дождь успевает снова собраться в небе, клочками пролиться на землю, духота пахнет пылью, каждый шаг мощным боевым барабаном отдается в груди, и в этом ровном ритме в нем маршируют идеи. Он уже знает, как завершит свой роман. Предстоящие к написанию сцены видны так ясно, как будто все это происходило с ним самим.
Когда он снова у дома, дождя уже нет, так что прежде чем выпустить из себя задуманное, он достает с кухни своей единственный нож и принимается за заточку. Ему нужно обрезать волосы. Завитки стелятся по лицу, в них застревает ветер и песок, они отвлекают, а значит, их нужно обрезать. Он находит идеальный камень. Плоский и длинный, как гладкая мускулатура кишечника. Берет кружку, давно потерявшую под кофейными подтеками свой настоящий цвет. Регулярно смачивает лезвие, как учил его отец, слушает приятный шершавый звук и наслаждается своей непревзойденной приспособленностью к жизни. Полирует нож жесткой стороной ремня, доводя проделанную работу до идеала. Скидывает клочки волос в траву. Отдает ветру последнее, что могло бы ему помешать.
А потом он садится за свой стол. И не может вспомнить ни слова из того, что совсем недавно так ясно представало перед его цепким воображением.
— Просто небольшая заминка… — оправдывается он, хотя рядом нет никого, кто мог бы осудить его несостоятельность.
Откатиться на пару страниц назад. Вчитаться в текст. Не нервничать. Поймать поток.
Вопит чайка. Тянет тухлятиной. Волосы больше не мешают. Ханна больше не звонит, телефон отключен. Нож заточенный, заполированный, лежит на столе. Как новенький. Идеальная работа.
Бессмыслица.
Перед ним текст. Сегодня какой-то день недели. Текст ничего не значит. Если его вообще можно так назвать. Мешанина символов, которую какой-то безумец изверг из себя на двух языках, а потом кто-то милосердно расстрелял ее из пулемета. Отверстия пропущенных слов. Обглоданные кусочки фраз. Персонажи, жонглирующие именами, говорят репликами его отца.
«Забегался…» — говорит Хёнджин. Ласковый голос в гулкой черепной коробке.
— Бред.
«Ты просто плохо стараешься.»
Пальцы носятся по тачпаду, мельтешат страницы, он пытается отыскать на них хоть какую-то структуру. Некое подобие логики.
— Мой роман…
Хёнджин поправляет:
«Наш роман. Великий роман. Он встрепенет этот мир.»
— Бессмыслица.
Последняя выгоревшая мысль. Спасательный круг в уходящем под воду сознании:
«Я сплю?»
— Глупости. Нельзя чего-то добиться, пока ты спишь.
Ласковый голос в тишине грязной комнаты.
Кристофер встает со стула и оборачивается, чтобы посмотреть. Хотя уже знает, что он там.
Перед ним Хёнджин. Он больше не говорит сам с собой. Хёнджин ослепительный, чистый, слишком красивый для этого места. Хёнджин поджимает губы, читая его мысли, и говорит:
— Хреново выглядишь. Под стать своему поганому дому.
Хочется объясниться. Но Кристофер не собирается этого делать. Ответить ему — значит расписаться в собственном сумасшествии. Но когда Хёнджин подходит ближе и трогает его за плечо, прикосновение реальное настолько, что хочется закричать. Рука на холодном плече тяжелая, горячая. Как будто Хёнджин единственный живой человек в комнате. А он сам ему просто чудится. Жар живого дыхания опаляет ухо, Хёнджин говорит, медленно растягивая липкие слова:
— Великий автор Бан Чан. Приятно познакомиться.
И сдержаться не получается. Хотя какая уже, впрочем, разница?
— Меня так больше не зовут.
Рука давит в плечо, отодвигая его, и он поддается. Делает шаг в сторону, чтобы Хёнджин мог заглянуть в экран ноутбука.
— Вижу... Досадно.
Кристофер тоже смотрит, чтобы убедиться еще раз. Своими глазами.
Теперь их двое. Перед ними величайшее произведение этой эпохи, запертое в пятнадцатидюймовом белом прямоугольнике. Произведение, которое он так и не написал.
— Похоже, в конечном итоге, ты так ничего и не добился.
Воздух — жеванная резина, забившая глотку. Смех хлынул откуда-то из глубин живота, он как утопленник захлебнулся им, быстро, в секунду досмеялся до какого-то края и оступился.
Разрушать просто. Проще, чем создавать. Он умеет работать руками.
Перед ними руины того, что и так давно перестало быть жизнью. Расчлененный труп ноутбука на выложенном им самим полу. Россыпь клавиш в складках одеяла. Свист из пробитого стулом окна. Стул, от которого ныли седалищные кости и горела спина, уничтоженный, безногий валяется в том углу, который называется кухней. Хёнджин все еще здесь. Выглядит победителем посреди поля боя. Вся эта истерика его нисколечко не касается.
Хёнджин выбирает из груды поломанных, ненужных вещей на полу то единственное, что еще может для чего-нибудь сгодиться. Лезвие в его руках сверкает также, как кольца на его пальцах, как весь он. Грязная замшелая рукоятка ножа смотрится кляксой, грубой помаркой посреди этого великолепия. Хёнджин проводит пальцем по острию, находит подушечкой металлический заусенец, крошечную зазубрину, которой, кажется, не было до этого.
— Ты даже с этим не смог справиться нормально. Ты просто жалок, не правда ли?
В уголке рта, на краешке улыбки — отвращение. Кристофер смотрится в него как в зеркало.
Хёнджин переступает устроенный им хаос, лишает их дистанции. Обнимает, топит в своей ласке его уставшую голову. В этом успокаивающем, почти родном тепле, поражение и облегчение сливаются воедино. Нож неидеальный, не как новенький, с которым он тоже не справился, приставлен к животу. Для чего-нибудь сгодится.
Перед ним море. Свинцовая вода поднимается и опускается как дыхание ледяного чудища. Посреди его тела, в самом центре так называемого «я» — раскаленное пятно, от которого медленно расползается слабость и спокойствие.
Похоже, в конечном итоге, он так ничего и не добился.
Воздух колкий и свежий.
Пахнет свободой.