***
Раньше все было просто. Миссии, миссии, миссии. Четко очерченные границы хорошего и плохого, правильного и неправильного, проросшие в Сатору, финальными штрихами окаймившие его разбитную идеологию. Раньше они с Сугуру стояли по одну сторону, вместе защищали то, во что верили. И все те черты, которые проводил Сугуру, которые научился проводить Сатору, казались незыблемыми. Пока Сугуру со свойственной ему всепоглощающей уверенностью не перешагнул одну, другую, третью. Пока он не искромсал годами возводимые истины и не возвел на их руинах курган из ста двенадцати трупов. Эта новость окатила Сатору леденящей реальностью, разом проволокла его по пяти стадиям принятия и девяти кругам ада. Он не верил. Злился — на Сугуру, на себя, на оплетшую их обоих тягучую паутину одиночества. Он пытался понять, оправдать, простить. Искал в себе силы сделать то, что должно, и боялся, что и его границы дозволенного вот-вот пошатнутся. Как ни странно — они стали только крепче. Тот прежний Сугуру жил в памяти Сатору — а Сатору жил его заветами. Он давно знал, что правильно, а что — нет, но теперь, благодаря новому, чужому, надломленному Сугуру, он как никогда ясно это понял. И впервые подумал, что, возможно, Сугуру все-таки нуждался в нем чуть больше, чем он нуждался в Сугуру.***
Раньше все было просто. Сатору мотался по миссиям, а в перерывах между ними развлекал себя обучением юного поколения и азартными пререканиями с поколением престарелым. Раньше Сугуру был жив. Он был где-то там, далеко. Сатору не искал его и старался вовсе о нем не думать. Был и был. Хорошо, что был. Пусть даже с этими его новообретенными, перечеркнувшими все ценностями. Сатору совершенно не хотел знать, чем он занимался. Не вырезал больше затерянные в дальних префектурах городки — и ладно. Но нет, Сугуру не захотел быть «где-то там» — он вернулся, обрушился на Токио рождественским снегопадом тысячи проклятий, не оставил Сатору выбора. Сатору застал его окровавленным, побежденным, но не отрекшимся от своих идеалов и еще ненадолго, на пару фраз живым. Он нашел в себе силы принять их роли — и рвущее душу решение. Сатору ведь давно знал, как правильно. Для мира и для самого Сугуру, искалеченного, изможденного, захлебывающегося в своей безумной правде. Только вот никогда еще он не нуждался в Сугуру настолько остро — до дрожащих пальцев и слетающих на глазах учеников масок.***
Раньше все было просто. Больно, если позволить себе остановиться, оглянуться, вспомнить, — но до одури просто. Раньше Сугуру был мертв. Окончательно, бесповоротно. Безнадежно. Раньше мертвые — если только они не обладали лишним комплектом рук и лиц вместо одного-единственного, пусть бы и зачерствелого сердца — оставались мертвыми. Но вот он, Сугуру, стоял перед ним со своей извечной, безупречно вежливой улыбкой. Не Сугуру, конечно, нет. Его тело, неупокоенное, запятнанное, оскверненное безымянной мерзостью, отмеченное отвратительными, заклеймившими лоб стигматами. Сугуру снова нуждался в нем — в самый последний раз. Но Сатору, даром что Сильнейший, не мог сделать ничего — даже шевельнуть чертовыми пальцами. Только ждать, пока мир вокруг замкнется, почернеет, обхватит его костлявыми руками. Дорога к правильному маячила где-то вдалеке, как горизонт в погожий день: ясна и недостижима. И впервые за много лет они с Сугуру стояли на ней плечом к плечу, израненным к мертвому. Как раньше.