«Когда я освобождаюсь от того, кто я есть,
я становлюсь тем, кем я могу быть».
©Лао-Цзы. Древнекитайский философ.
Мне не требовалось ни глядеть в твою сторону, ни прислушиваться к сиплому толчку прошелестевшего по палубе выдоха, чтобы в полной мере разобрать, сколь ретиво сковало тебя в свои оковы потрясение. Быть может, сказанное мной — «Пекка Роллинс убил моего брата» — гиперболизировано и притянуто за уши, но тебе неведомы подробности дней минувших, а если капнуть в них глубже, то ты поймёшь, что палачей у меня в те годы было больше дозволенного. Но ты не капнешь: окромя меня никто не откроет таинств, раскрывающих все мои обветшалые мотивы, а я буду бранить себя уже за то, что спустя столько лет молчания осмелился рассказать живой душе о брате. — Каз, — ты запнулась, а я всё ещё не глядел в твою сторону, хоть и надеялся вместе с тем не слышать твоих слов: меньше всего на свете я нуждался в чьей-либо жалости. — Я помолюсь за него. Чтобы он обрёл покой в том мире, если в этом был его лишён. Лишь тогда я обернулся, в наваждении доселе неопознанном разглядывая, как близко мы сидели друг к другу. В другой раз тело влекло бы напрячься, а желудок скрутиться до тошноты, но вместо того я подумал, что мог бы прижаться плечом, якобы нечаянно, свалив спонтанность прикосновения на порушенное равновесие от толкающих шхуну карликов-волн: ты всё равно не поймёшь, что в этой случайности что-то да сокрыто, а я буду потворствовать твоему непониманию и делать всё, лишь бы ты продолжала оставаться в неведении. Но я не приблизился, пусть некто в голове верещал, что возможности иной уже не предоставится. — Мне не нужны твои молитвы, — намеренно глухо-холодно отсёк я. — Тогда чего ты хочешь? «Денег. Отмщения. Чтобы голос Джорди навсегда затих в моей голове» — вырвались из прорех исчерканного сознания старые ответы на вопрос, который я и сам порой задавал себе не то от скуки, не то окончательно углубившись в монологическую рефлексию. Но что-то другое, сказанное тем же, кто почти уговорил меня подвинуться к тебе ближе, будто возрождаясь из пепелища задубевших от старости желаний, вместо ожидаемого проворковал, оглушительно и настойчиво: «Тебя, Инеж, тебя». И это страшно: я хочу, чтобы ты оставалась со мной, в трущобах города, некогда без спросу отобравшего у тебя честь, и вместе с тем жду, чтобы ты поскорее оставила меня в покое и уходила прочь. Я приму тебя за долгое сновидение сразу, как ты исчезнешь; когда твоё место займёт другой, готовый обратиться в мою тень, и больше не буду вспоминать. Я натяну аллегоричную повязку на глаза и сделаю вид, будто тебя никогда и не было в моей жизни, а если услышу твоё имя из чьих-то уст, то притворюсь, что не знаю, кто эта девица, о которой шла молва. — Умереть под весом собственного золота, — послужило моим ответом. Я сделал вид, что не заметил, как ты вознамерилась утаить от меня очередной разочарованный вздох. Всё равно твои слова мне удалось услышать только после того, как я вновь отвернулся: — Тогда я помолюсь, чтобы ты получил всё, что желаешь.* * *
Чем чаще синел юный вечер с того дня, как миновал аукцион, тем сильнее фиксировалось осознание, что я забыл не только то, какова на ощупь человеческая кожа под голыми пальцами. Я забыл, каково чувствовать себя глупо: я представал лжецом денно и нощно, но впервые саднило от того тогда, когда твои родители сжимали мою руку и сердечно благодарили за то, что я присматривал за тобой. Я немо глядел на тебя, не смея делать вид, что это правда, что это не из-за меня на твоём теле серебрилась короста новых шрамов, — которые после од в Зверинце ты всё равно любила и лелеяла как детей — но ты не только не опровергла их слова — ты даже не изменилась в лице, как если бы продалась лжи, прекрасно зная правду. Я забыл, каково быть уверенным в своей броне: ты рвала её по шматам, как я некогда выклёвывал твоё сердце своим намеренным безразличием, и исподволь оголяла, уязвляла. Становилась громоздкой трещиной в доспехах, которые я с усердием ковал. И я понимал, хоть и не произнёс бы того вслух: при всём своём отмеренном мистическом величии твои святые никогда не убьют меня. Они бы повергли меня давно, подвернись им такая прерогатива — я бы не успел ни выбраться из моросящих пенистых бурун беспризорным мальчишкой, ни превратить себя в оружие. Меня убьёшь лишь ты, а я, не в силах более бороться с тем, что во мне возродилось, помогу тебе снести мои же стены, помогу сорвать мою броню и выдам единственный кинжал, которым ты меня уничтожишь, обличив всё то, что мне невмоготу сказать. — Мы сорвали большой куш, — довольно пробасил один из секундантов, когда очередная бойня подошла к концу. — Да, надо бы отметить, — прошипел сквозь зубы другой, хватая одного из трупов зазнавшихся противников, дабы швырнуть куда подальше разорванное человечье мясцо. — Бо-о-осс, — противно протянул первый, и я не скрыл, как сморщилось моё лицо. — Мы завалили троих из Псов Харли, так что наша банда сегодня заслуживает настоящей пьянки, верно? Может, согнать посетителей немного раньше и напиться до отвала? А? — Вам лишь бы напиться, — сплюнул я безразлично. — Делайте, что хотите. Счёт за выпитый алкоголь получите завтра утром. Возмущённо-обиженный возглас секунданта, выступавшего на переговорах в ипостаси нового стрелка, я намеренно пропустил мимо ушей. На празднование явиться я так и не удосужился: нога напомнила об эпичном падении четырёхлетней давности ещё во мгновение схватки с лейтенантом вражеской банды, а оставленный чужим лезвием багровеющий прочерк на груди нуждался в промывании. Проковылять до Клёпки в таком состоянии рядовой замысел, пускай шансов превосходно вляпаться в новую будоражившую нутро историю донельзя много, но тьма города вооружила меня до зубов, разгоняя опасность, как человек, взмахивая руками, прогонял от себя неотвязчивый гнус. Скрип шатких лестниц служил моим умиротворением. И тишина — как дрёма, что слонялась окрест дикой тварью, но темень поворотов, напротив, неприветливо встречала хозяина, скрывая в своих ощеренных чёрных кольцах врага. И лишь на чердаке, пронзённом сталью лунного меча, все невзгоды, вяжущиеся в шатких грёзах, оставались за заскорузлой дверью. Мне невдомёк, какой узор очертили мне на лопатках, что он так истово растравлял душу, но даже со знанием того, что я не один в этой комнате, перчатки отныне представали непотребным щитом. — Выходи, — буркнул я, всё ещё недовольный попытками незаметно подкрасться ко мне. Ты вышла из сплетения теней дымкой, будто наскоро слепленная тьмой, подарившей плоть и кровь за секунду, но я привык замечать тебя ещё задолго до того, как ты выйдешь на слабый свет, как привык слышать твоё безмолвное присутствие, когда другим того не дано. — Как давно ты приплыла, Инеж? — спросил я почти сразу, чересчур официально, обходя приветствия. — Не так уж и давно, — вкрадчиво заверила ты, вальяжно пройдя мимо моего рабочего стола, пока я возился с одеждой, — а в Клёпке оказалась за пару минут до твоего прибытия. Кажется, я даже видела тебя по пути сюда. — Что ж, рад, что не заставил тебя ждать, — выдал я насилу гостеприимно, как будто и вовсе не придавал твоему приходу значения, но ты знала, что это сплошной фарс. Жилет аккуратно улёгся на ближайший стул, обличая перепачканную рябиновым рубашку. Периферией я, снимающий перчатки, увидел, как заплескалась в твоём взгляде недоверчивость, и ты бесшумно подошла ближе, либо желая удостовериться в увиденном, либо пытаясь оценить масштаб катастрофы. — Ты ранен? — раздался вполне ожидаемый вопрос. — «Ранен» — слишком громкое слово. Скорее, просто немного порезан человеком, останками которого сегодня поужинают голодные во́роны, — хмыкнул я, избавляясь от рубашки голыми руками, и от меня не укрылось то, как на мгновение ока зачарованно застыл твой взор на них, хоть тебе и доводилось видеть мои ладони без перчаток уже не единожды. Но ты не единожды видела меня и с голым торсом, а всё равно всякий раз вела себя так, будто мысленно гневалась на моих почивших противников за то, что им не хватило сил меня добить. — Но мне надо привести себя в порядок. Промою царапину и я весь твой. Рядом вовремя расположились стерильная тряпка и небольшой чан с нагретой водой. Я знал, что ты, как и обычно, подготавливала всё на случай, если мне не удастся вернуться без новых ран. Я никогда не благодарил тебя за то вслух, но в уме ценил столь бессмысленный подвид заботы. — Чёрт… — послышалось едва слышно. И я не смог не ухмыльнуться. — Ты всегда упоминала святых, когда дело шло плохо. Насколько ужасно я на тебя повлиял, что теперь ты начала вспоминать чертей? — лукаво поинтересовался я. Но ты не ответила. Ты ступила ко мне духом, бесшумно выныривающим из туманного полога, и изучающе оглянула неровно змеившийся на мне порез на свету. — Глубокий, — наконец-то услышал я твой голос, и замер, когда ты подняла на меня глаза. — Возможно, надо будет забинтовать. Давай я надену перчатки и попробую промыть? — Я… приходил с ранами и пострашнее, — нервно сглотнув, осторожно напомнил я тебе, потому что всегда, сколько себя помнил, латал свои ранения в одиночку. — И всё же? — ты мягко улыбнулась, словно содрала с меня увесистый кусок брони лишь потому, что не услышала «нет». И всё же сколь туманными казались мне мои давние рассуждения и идеологии, раз я, почти не колеблясь, протянул влажное тряпьё тебе, а ты неторопливо нырнула руками в мои перчатки, чтобы запечатать в них своё тепло на ближайшее время. Всё это вздор, вестимо: перчатки тебе нужны только для того, чтобы я не унизился перед тобой, отшатнувшись от неосторожного прикосновения, но мне впервые хотелось предаться грёзам, что я не боялся дотронуться до тебя. — Сядь ровно, — с весёлой укоризной промолвила ты. — Тебе нравится обращаться со мной как с маленьким ребёнком? — хмыкнул я незлобиво. — Мне нравится, когда ты делаешь то, что я говорю, даже если это что-то мелкое, — послышалось от тебя без мстительного ехидства, коим бы я, уподобляясь разобиженному мальчишке, принялся пылать. Но при всём том, гоняя мимолётное забытье, я никогда не назову себя мальчишкой. Будь я таковым, то предстал бы тенью самого себя (но которого из — вот в чём вопрос). Я бы осыпался извинениями за всю ту боль, что причинил тебе своим молчанием, и ты бы больше не увидела во мне того человека, который разнузданно заклеймил тебя там, где не смел (или, быть может, то было моим возмездием: ты ведь тоже осела во мне клеймом, которое я пытался содрать так же, как и других женщин до тебя, но с тобой, в отличие от них, я лишь разбередил себе нутро до кровоточащей раны). Столько всего мне хотелось тебе сказать, — и, кто знает, я бы опустился до сантиментов и сказал, что люблю тебя — но я не был тогда готов. И не готов до сих пор. Тряпка нещадно полоснула по порезу, окрашиваясь в жертвенный цвет моей крови, а я, сорвавшись из пучины раздумий, только сейчас заметил, что ты сидела напротив меня, скрестив полуголые ноги. — Не больно? — тихо спросила ты уже без усмешки. Я даже не ответил, будто дар речи отняло, хоть взгляд мой и оставался безучастным, а рука дрогнула так, точно мне довелось сойти с тисков недолгого паралича. Однажды я расскажу тебе повесть о мальчике, который мог погибнуть от чумы много лет назад, и проглочу всю твою жалость, почти не подавившись — когда-нибудь, но не сегодня. Сегодня вместо слов я уложил пальцы на твою ладонь, замкнутую в моей перчатке, впервые чувствовавшейся как нечто чужеродное, и я понимал как никогда, как сильно утомился ощущать этот мир сквозь них. Ты превратила мою броню в кандалы. Довольна ли ты этим, Инеж? — Сними, — единственное, что я смог сказать. Твой взгляд поначалу выразил смятение, и я вопросил себя, не усмирил ли своей просьбой твою истреблённую мужским вероломством храбрость. С тебя ещё не сошли прикосновения клиентов, которых ты одинаково не желала, а я просил тебя сорвать с себя то единственное, что отделяло нас друг от друга. Но ты, право, всегда была сильнее, и ничто не выдало то, как дрогнуло твоё сердце, когда длань вынырнула из перчатки. Ты вознамерилась продолжить прерванное, но только прижала тряпку к моей ране, как я вновь дёрнул рукой. И ты, верно, чувствовала: мне снова стало страшно, как бы я ни скрывал того. Вырвавшись из пустоши прельщающе-лживых грёз, я строптиво бросился любоваться реальностью, в коей мне боязно касаться тебя, а пальцы дрожали в миллиметрах от твоих истёртых костяшек. Я сыт по горло столь обременительной ношей как страх, но та всякий раз напоминала мне, что она не Жадность — не моя слуга, а я не хозяин своего тела. Персты припали к твоей ладони. Как тогда, много раз до этого, когда в затравленном сумасбродном порыве мне оставалось полагать, будто на сей раз я выстою эту муку, а на деле не единожды привыкал выходить из боя проигравшим. Кровь забурлила по сводам вен, как бились и разбивались в щепки о скалистые изваяния высокие волны. Я снова там, на куче побранных чумой полутрупов, где царствовало крещендо предсмертно грохочущего кашля, самолично раздробившего и вывернувшего из моих уст каждый онемевший крик, и от сего сравнения настрой благоволил велеть тебе исчезнуть. Я хотел сказать тебе столько противоречивых вещей, что на мгновение усомнился в том, насколько реален этот мир, и подтверждением того, что то не твои мифические святые соткали в моём сознании эту причудливую иллюзию, служило ощущение твоей руки. «Уходи» — хотел отрезать я, вновь заковав себя в перчатки. «Не отпускай меня» — молила другая часть, та, что когда-то вознесла тебя выше денег и мести. Ты гулко выдохнула, когда наши пальцы почти невесомо переплелись, когда я отвёл твою руку. Я воззрился на серпантины тонких линий, переплетающихся на твоих костяшках высокими кронами. Я бы потянулся, чтобы осторожно поцеловать, прильнуть губами к ладони и оборвать всё враз. Цена секундного порыва невелика — всего-то агонизирующий испуг: вспыхнет и отцветет, как сплошь покрывающая тело рдяная ранка, но память живо напомнила, как позорно я отшатнулся и пал к холодному кафелю тогда, в стенах дорогого отеля, наивно предположив, что окажусь сильнее своих кошмаров. Осознавала ли ты, какой силой обладала, зная, что никому иному не известно, как легко меня уничтожить? Ведь год назад, узнай ты, какую слабость прятали мои перчатки, я бы непременно отправил тебя к твоему богу. — Спасибо, — отозвался я полушёпотом, осторожно стиснув твою ручонку в своей, хоть дрожь и оседала на кончиках пальцев, и это, видел сидевший во мраке да навеки замолкший дух моего несчастного брата, первый раз, что я откликнулся благодарностью на твои действа. — Дальше я сам. Я видел, да и ты не норовила того спрятать: в твоих глазах вспыхнуло изумление. — Ты уверен, Каз? Ты щипала останки расхлябанной косы. Уличный вихрь безжалостно растерзал и развеял тугую вязь, а заплести новую ты, видимо, не успела, и часть волос сыпалась по плечам и спине. Нет, Инеж, я не уверен. Ты птица, которую я однажды вытащил из одной клетки, чтобы перенести в другую, более просторную, но которой клятвенно пообещал после всех мытарств волю. Я забирал чужое без спросу, не утомляя себя осточертевшим гуманизмом, но твоя свобода — единственное, что я не позволю себе отнять, пускай и делаю то раз за разом, моля возвращаться, чтобы ты получила взамен на потраченное время сплошную пустоту: за полгода я едва научился прикасаться к тебе, тогда как ты давно могла забрать у меня своё сердце и отдать другому. Во мне не сновало сомнение: твоей руки наверняка хотели многие, а ты всё ждала меня, который эту руку до сей поры держать не мог. — Уверен, Инеж, — я кивнул, не зная самому, уверен ли я на самом деле или нет. — Я всегда справлялся со своими ранами сам, даже когда они были серьёзнее. Лучше иди и выспись: в отличие от Отбросов, ты теперь можешь находиться в Кеттердаме и спать до полного восхождения солнца. Ты мялась, мучимая гроздьями раздумий, но всё-таки ушла. Я проводил твой силуэт, когда его сковали ажурные переплёты теней, после чего, проворчав что-то, покинул тахту: надо было забинтовать порез.* * *
Я отдал тебе своё сердце, позволяя исцелять и менять его, но ты без моего ведома изменила слишком много. Сие понимание френетично отплясывало разбойничью кадриль годом позднее, когда я прикасался к тебе с большей лёгкостью, чем прежде, но всё ещё по-юношески страшился поцеловать. Ты напомнила, какой бывала на ощупь кожа, поросшая нитями заживших рубцов, но не опороченная хворью, и страхи в совокупности с пробудившимся во мне тактильным голодом творили воистину пугающую метаморфозу: я жаждал касаний, но отдёргивался как от огня, когда терпеть того не хватало сил, и голодал без них, когда ты блуждала по морям в километрах от меня. Мне помнилось: на небесах расцвёл бутоном розы девственно-белый месяц, а ночная синева скатывалась до черноты, в которой путь мой освещала лишь кавалькада хаотично раскиданных звёзд. Трость отстукивала чекань, прервавшись, только я остановился у двери чердака. Миг — и я замер у порога, в темени разглядев тебя, уже сопевшую в моей постели. Ты, верно, вернулась с моря, рассыпав запах соли по комнате, и ждала меня, а я в очередной раз пренебрёг сном и задержался за работой допоздна. Перчатки сползли, оголяя и демонстрируя мирозданию одну из моих немногих слабостей: проку от них все едино не сыскать, а ощущать округу сквозь толщу грубой материи стало непосильно скучно. В сознании липко скользило, что мне доводилось шествовать за грань, созерцать, насколько за ней громоздка необъятность краха, но всё равно молчаливо прошествовал к великану-шкафу как будто наугад и торопливо выудил скомканный шерстяной плед. Ночи Керчии нынче холодны, а ты одета столь легко, что мне, при всей своей намеренно воздвигнутой венцом лубянистости, впору и пожурить тебя как нерадивое дитя. «А если…» — зазмеилось, стоило мне бросить взгляд на твою шею. Воспоминания рвали истоптанную пустоту в рассудке. Вот же я, сорвавшийся, припоминая все твои словесные пощёчины — «я буду с тобой, только если ты снимешь броню, или не буду совсем» — прыгнул в тот метафоричный овраг, который подразумевал собой новые шрамы: спрятанные для всех, но открытые для меня. Если отмести позорный вечер в Гельдреннере, с надрывным треском выуживающий саркастичное напоминание, что мне крупно повезёт пережить этот день, я никогда тебя не целовал, хоть и хотел ещё в те годы, когда гонял это забвение прочь. Пальцы возлегли на место единения шеи с плечом, и строфа пульса, ударившись в ответ, резво заглушила сонно заворочавшуюся и враз усмиренную оторопь. И это ни разу не покушение на твоё личное пространство, не то деяние, которыми совратили тебе душу мужчины до меня: ты, вероятно, и не ощутишь того в своих сонливых грёзах, не узнаешь даже от своих молчаливо ютившихся на небе святых, какие таинства подглядели сегодняшние звёзды. Я склонился, с ошалелой смелостью уткнувшись губами в мерно бьющуюся жилку и закрывая гештальты. Ты была холодной, но такой живой — в отличие от Джорди; его-то холод был трупным и пугающим. Ты всё равно спала: веки сомкнуты, обрамлены в дрёму, а произошедшее отныне и до той поры, пока мне того не захочется, одето в тайну. Пьянящий туман рассеялся. Я встал неторопливо, надменно распрямляя спину и делая вид, что ничего и не случилось, но только я развернулся, дабы оставить тебя наедине с собой, как струнно напряженную руку бесшумно-мягко обхватили, немо моля остановиться. И я, взглянув на тебя, понял: ты не спала. И тайн никаких между нами не пролегало. — Останься, — шепнула ты в душащую тишину, всё ещё не отпуская мою ладонь. Я был дерзок в мечтах, но явь выпотрошила мою браваду. За рёбрами бродил волком промозглый сквозняк, а я колебался, возжелав напомнить, что ты говорила со мной спросонья. Быть может, будь ты бодра, вспыхни в запыленных углах твоего сознания рациональность, то никогда бы не просила меня о подобном: ты гнала бы меня, укоряя в том, что я осмелился на такую подлость без твоего ведома, ведь ты сама, я помню, испуганно трепещала в том треклятом отеле, но тебя нисколько не пугала мысль разделить ложе с мужчиной, пускай и ради обыкновенного трясинного сна. И я остался, улёгшись рядом, не смея больше позариться на твоё тело. Мне ведомо: постель тебе за сакральную территорию, ведь ты, верно, была в своё время изморена вновь и вновь униженно, обесчещенно делить её с чужаками, и мне должно было польстить, что я единый, кого ты на неё впустишь. — Дай мне руку, Каз. Твоя просьба проста, но она до того резво всколыхнула во мне удивление, что я поначалу усомнился в том, что мне не послышалось. Сквозь темень я невидимо чертил взором, как юлила на твоём лице улыбка, вырезанная когтем на скальной броне, и неуверенно, точно мгновением позднее на простынях бескровно возляжет кровавый обрубок разорванной плоти, протянул к тебе ладонь. Ты подхватила её как перо, а я умело сделал вид, будто откровенно липовое спокойствие не стиснулось до размеров зародыша, когда ты прижала мою руку к себе. — Всё хорошо, Инеж? — проскрежетал я, ощутив оголённой кожей твою холодную щеку, едва ли не отдёргиваясь, комкая в уголке кривящихся губ ещё не возродившееся — и не родившееся позднее — оторопелое оханье, а ты не совершила опрометчивых попыток зайти дальше. Ты лишь провела кончиком ногтя по моему запястью, побуждая дрогнуть и недоуменно воззриться на тебя, ведь касания давно разучились выбивать из меня столь прискорбные реакции. — Ты тёплый, — только и промолвила ты полусонно, ёжась и стараясь согреться. Той ночью ты заснула, держась за мою руку крепко, но не осмеливаясь подпустить меня ближе того. Во мне ни унции от безнадёжного мечтателя, вместо которого девять лет назад на сушу выбрался осиротевший мститель, и пусть с неумолимой действительностью я всегда примирялся как с чем-то должным, отныне мне чудилось, что в моём шатком мире что-то наконец-то начинало выстраиваться правильно.* * *
В двадцать остатки моего терпения сгребала и расщепляла досада, что ты ещё не ощутила в полной мере, как много значила для меня. Ещё тогда, впервые стиснув твои пальцы на пестроцветном рассвете, я дал себе обет хотя бы попытаться, но годы шли, а явственно ослепительного «как надо» на белизне беспрестанных попыток так и не вырисовывалось. Ты не сбегала от меня в вольнолюбивом порыве, гневно чеканя шаги и восклицая, что со мной потеряна уйма времени, но и не оставалась. Из всего, что я ещё не мог сказать, тебе ведомо лишь то, что окромя тебя у меня больше никого, и твои приходы впору посчитать и за медвежью услугу. Я смутно помню тот вечер, воспылавший костром исподволь чернеющего азурита, но суть его не запамятую даже в гробу: я напился. Мы потеряли за последний месяц восьмерых — изжёванных, избитых-перебитых, слишком слабых, чтобы отделаться в Бочке одной только бороздой кровавых ран, но вмиг меня зябко передёрнуло: их выживание — ответственность, возлёгшая на меня бременем, но всё равно ответственность. Ты знала: я не винил себя, когда мы потеряли Большого Боллигера — это его вина, что я бросил его метаться в спёртом лихорадочном беспамятстве до самой кончины. Я не винил себя, когда в лазарете непредвиденно разорвали на куски Маззена — то стечение нелепых обстоятельств, а не моя просечка, хоть меня и терзала мысль, что одного из солдатов мы проводим трауром, но без должных похорон. Ты не знала, но я винил себя, увидев застреленного Хельвара, и восьмой почивший Отброс, должно быть, напомнил мне о том. Я клялся защищать, своеобразно и рассыпаясь оскорблениями, но защищать до последнего, но жизнь банды — второе, что я ставил на пьедестал выше денег (проку от того, как ни глянь, никакого: под моей железной дланью они всё равно гибли, и каждая смерть — совокупность моих опрометчивых просчётов, вылившихся в одну исполинскую ошибку). После второй бутылки бренди мне стало дурно. Я открыл вино и уже хотел было глотнуть, как от запаха принялось воротить до тошноты. «Хватит» — велел я себе, обессиленно всплеснув руками и проведя пальцами по лицу. — Каз? Ты вернулась с морских странствий не вовремя, но тогда меня эта мысль не колыхала. Тогда мне казалось, что ты не могла явиться не вовремя: мои окна всегда гостеприимно отворены, а я, сидя в мансарде, всегда ждал, что вот-вот на подоконнике свернётся чёрной кошкой твоя гибкая фигура. Я развернулся, шатко выпрямившись, распрямив лживо-гибкие пальцы опьяневшего взломщика и взглянув на тебя в рябившем загрязнённой желтизной свете, пытаясь прикрыть собой бутылки, пустые и нет. — Ты вернулась, — выдал я как можно трезвее. Поверила ты иль нет — я так того и не понял. В сюре том я видел, будто чёткость резала глазное яблоко: ты недоверчиво шла ко мне, словно движимая тем дурным полупредчувствием неладного, и я, распалённый и пьяный спиртом, как ни в чём не бывало шагнул к тебе навстречу. Ты напоминала загнанную в угол беспокойную кроху, вооружённую до зубов ножами, но это обманчиво: ты та опасность, которую я ещё с первого дня встречи хотел видеть подле себя. — Каз, ты случаем не болен? — вопросила ты, разглядывая мои наверняка раскрасневшиеся щёки. — Я здоров, — невозмутимо отрезал я, норовя не пошатываться на ровном месте, но гулко трещавшее «ик!» выдало меня во мгновение ока. — О, святые, Каз! — раздалось полушёпотом, как если бы ты боялась, что кто-то ещё да услышит наш говор, и оглянулась за моё плечо. — Ты что, выпил? Я бесцельно кивнул, без утайки обличая правду. — Но я почти трезв, — я провозгласил это ликующе, почти горделиво, пусть напоминание о том, для чего был весь этот театр абсурда, неутолимо жгло во мне костёр. — Что произошло? — прозвучал от тебя другой вопрос. — Инеж, что за допрос сразу после воссоединения? Меня как будто под арест взяли, — сердито фыркнул я, фривольно обхватывая тебя за талию и подвигая к себе. Ты не сопротивлялась, но и ответной мягкости я не ощутил. — Давай-ка лучше обсудим тебя. Мои морские пауки нашептали, что на позапрошлой неделе «Призрака» почти утопил корабль работорговцев, и всё бы так и закончилось, не приди они на помощь. — Я рада, что даже в пьяном состоянии ты говоришь так, как будто не пил, — буркнула ты едва укоризненно. — Знаешь, если тебя утопят, мне всё-таки будет немного грустно, так что в следующий раз будь осторожнее. Ты закатила глаза, сверкнувшие каштановым в слабом свете люстры. — Я тронута, — но вопреки тому в голосе твоём затрещал сарказм. Мне невдомёк, какая сила орудовала моим сознанием, что сантименты взяли верх над выработанным хладнокровием, раз я попытался привлечь тебя к себе и обнять, пленить нежностью, которую позволял себе крайне редко, но твой строгий лепет невнятно разрезал безмолвие, а руки улеглись мне на плечи, не позволяя приблизить тебя. — Что такое? — недоуменно хмыкнул я. — Отпусти меня, — ты молвила с ласковой требовательностью, но я знал: это временно. — Но почему? — прозвучало от меня назойливым допросом на грани обиды. — Тебе не нравится, когда я прикасаюсь к тебе? — Не тогда, когда ты напился. — Я почти трезв, — огрызнулся я строптиво, отдалённым уголком разума понимая, что то неправда: меня не качало только потому, что я опирался на тебя. — Я трезв, Инеж. Разве ты не видишь? — Тебе надо вывести алкоголь из организма, — ты говорила так, будто и не слышала моих слов, и я впервые чувствовал себя сродни надоедливому комару, от которого только отмахнуться бы, пока тот не доведёт до желания размозжить хрупкую плоть о стену. — Я пойду за водой, а потом ты поспишь. — Я не хочу ни пить, ни спать. — Но тебе надо, — невозмутимо продолжала ты. — Мне нужна сейчас только ты, Инеж. — Каз. — Я люблю тебя. Я ждал, что твой лик непременно озарится неверием, от которого даже в пьянстве меня больно полоснёт, ведь прошло столько лет, а тебе лишь сейчас это стало известно. Я видел издали, как млели женщины от этих слов, пусть им до сей поры доводилось слышать их сотню раз. Я слышал, как смех их пронзал витражи небес, как песнь битых осколков. Но в тебе не было ничего из этого. Ты не изменилась в лице — горечь, скользнувшая в твоём взгляде, не в счёт, хоть некто и вещал, что с моей стороны не учесть того непростительно-нечестный ход. Ты провела пальцами по моим плечам, но в том касании больше жалости, чем любви. — Ты пьян, Каз, — прозвучало ответом на то, что я так долго не осмеливался озвучить вслух. И в нарушающем молчание чахлом шорохе снующих за окном людишек твои слова рассекли то единое, что служило мне за спокойствие. Бесы, сорвавшись с цепей, перегрызя заржавевшую сталь, проделали в моей спине дыру и выбрались на волю. Я буду предельно честен и заявлю, что попытался поймать их и замкнуть снова, но они были вероломно быстры и увертливы. Ты легонько хлопнула меня по известково-белой ладони, всё ещё державшей тебя и обвивавшей твою талию. — Отпусти меня, — продолжила ты беззлобной просьбой, в которой ни грамма осуждения. Когда ты просила прекратить всё, я относился к твоему желанию с должным пониманием и не смел прикасаться, пока ты не подпустишь меня к себе. Твоё тело точно так же незримо искалечено и в россыпи шрамов, которые увидеть ты дала лишь мне, и кто ещё на всём свете понял бы твою боль так, как я, для которого любая человечья плоть — это сотворённый чумой хлипкий гнойный нарыв? Но я, взбеленившись, поступил по-своему, упрямо обняв тебя сильнее. — Нет, — глухо и не терпя препирательств. Ты замерла, трепыхнувшись в железной хватке подбитой птицей. Ледяное лунное мерцание полилось по твоему лбу, пока в глазах твоих не воспламенилось, сменив собой ошеломлённость, раздражение. — Каз, — чеканя произнесла ты моё имя, — отпусти меня. — Я сказал, что не отпущу. Ты попыталась вырваться, но напрасно: я держал тебя крепко, хоть ты крикнула отчаянно, чтобы я прекратил, хоть и увидел, как панику в широко распахнутых глазах рассёк шипастый страх, хоть и слышал, чувствовал, как твоё сердце ударилось о стиснутые рёбра. Спирт творил с организмом и рассудком воистину невероятные вещи, и в миг, когда ты в беззвучном бешенстве ударила кулаком по моей груди, я склонился, стиснув ледниково онемевшую тебя, и резче ожидаемого, с вызовом, для которого не нашлось и секунды, поцеловал. Я был предан мысли, что ты замлеешь, утопишь все ругательства в блаженном молчании и обмякнешь в моих руках, как сделала бы на твоём месте любая другая девушка. Тебе ничего не стоило запамятовать, что я пьян, а ты до сей поры рвалась на волю, пока я не попытался разогнать ядом в твою кровь безгласное подчинение. В поле зрения, как белым по матово-чёрному, пронёсся вихрь изогнутого кривой дугой росчерка, ощерились звёзды да скрюченные молнии, и в горле засуетились боль и непонимание. Собственное тело почудилось непосильной ношей, и я, качнувшись, рухнул на пол так же, как если бы кто-то, не мешкая, с выбеленной злости швырнул меня наземь. Затылок царапнуло о дощечки наждаком, и в этом временном иллюзорном стазисе, беспомощно волоча языком вдоль зубов, я провёл по своду верхней губы, враз ощутив привкус собственной крови. Прочерк лезвия едва не ослепил. Ты решила, что ни к чему игривые заминки, и приставила нож к горлу нервно-резко до того, что копьё пустило по рассеченной коже первую рябиновую ленту. Я истекал кровью не единожды, но ещё ни разу — от твоих кинжалов. — Я сказала, чтобы ты отпустил меня, — напряженно процедила ты, в упор взирая на меня, впервые убого жалостливо распластанного под кем-либо. Таким меня можно и застать врасплох, и разорвать — всё равно никому не взбредёт в голову обвинить в том тебя. Кинжал — Санкт Пётр, какова ирония — скрылся в кобуре так же стремительно, как и вылез из неё, а ты выпрямилась тонконогой тетивой, грозящейся с треском оборваться. В тебе взыграл кипучий белый гнев, каким ты ещё ни разу на меня не смотрела, но парадокс, ты снова напомнила мне ту кроху, что боязливо сжалась в моей ещё не усиленной хватке так, будто находилась наедине с очевиднейшим врагом. — Иди к лекарю, — безразлично бросила ты, отвернувшись к окну. — Кажется, у тебя сломан нос. Не говоря больше ничего, ты скрылась во мнущейся у порога ночи, успевшей заменить собой вечер, а я так и остался на полу, следить за тем, как ты исчезала за горбатыми крышами Кеттердама. «Идиот» — громыхнул мой же голос в сознании. Я хлопнул себя по лицу, стремглав выудив все некогда жертвенно проглоченные ругательства: нос — явно сломанный, как ты и сказала — болел адски, услужливо вещая, какой яростью отравил я твой рассудок. Но я, хоть и в пелене опьянения, видел: ты была не зла, Инеж. Ты была напугана.* * *
В светских беседах я издавна бездарен, как и бесплоден в сонме идей, как прервать эти бестолковые прятки. Я смутно припоминал, что произошло, но болезненно синеющая переносица в лишённом слов укоре подсказывала, что я знатно переступил черту, раз довёл тебя до крайних мер. Тебя, которая весь следующий день избегала меня и старалась быть рядом только в присутствии кого-то ещё, а как нарастал риск остаться со мной наедине, ты исчезала, будто тебя подле и не было. Я всегда находил тебя, но ты ускользала без конца, а я за все годы смог поймать тебя лишь раз — тогда, когда ты истекала кровью на «Феролинде» — и больше никогда. Мне приходилось провиниться пред тобой не дюжинное количество раз. Я не просил прощения, нахально полагая, что с лёгкостью переживу все твои детские обиды, каких бы размахов они ни были, но теперь шествовал на треклятый чердак как на казнь, ожидая, что мои извинения тебе отныне будут ни к чему: ты припишешь меня к тем мужчинам, что шептали украденной на чужбину четырнадцатилетней девице тошнотворно-пошлое «иди сюда, детка» и прикасались, жадно срывая с тебя шелка, хоть ты и не скрывала того, как боялась. Больше всего я страшился, что отворю дверь, а меня встретит объятая чернильным кольцом ночи пустота. Но ты была там, вальяжно сидевшая на подоконнике, точно нажимала на горло поросшим в тебе страхам и ждала меня. — Ты пришла, — констатация факта, почти сухая, не обломись мой голос с начала и до самого конца. — Мне казалось, что у нас традиция такая: я прихожу каждую ночь на чердак Клёпки, чтобы мы свободно пообщались, — ты усмехнулась, но я все едино отчётливо слышал: ты напряжена, а в тоне твоём довлело эхо утробной тоски. Тебе верно казалось, но после вчерашнего ты вправе порушить эту традицию. — Как поживает твой нос? — поинтересовалась ты прежде, чем я успел бы заговорить. — Не отвалится, — проворчал я, но во мгновение смягчился, пройдя ближе и остановившись на жемчужном свете разлитой по полу луны. — Инеж, я… я хочу обсудить вчерашнее. И для начала извиниться, хотя, буду честен, я не полностью помню, что произошло. — Может, оно и к лучшему, — ты невнятно пробормотала, наконец-то повернувшись ко мне профилем, и я разглядел, как изящно разметались по твоему тельцу смолисто-чёрные волосы. — Джеспер рассказал мне, что случилось. Мне очень жаль, Каз, и… есть вещи, о которых лучше не помнить. — Но я хочу помнить! — раздалось громкое возражение, и я впился в тебя взглядом, горячо и кратко, не оставляя тебе ни единого шанса на увертливые ответы. — Я должен помнить! Я помню, что ты просила отпустить тебя, но я не слушал, а дальше как в тумане вплоть до того момента, как ты ударила меня и прижала кинжал к горлу. Я… зашёл дальше дозволенного, Инеж? Тебя передёрнуло, но ты, пытаясь сохранить безмятежность, покачала головой. — Н-нет, — ёжась и комкая явственно замёрзшие кулачки. — Ты только поцеловал меня после признания, а потом я и сломала тебе нос. Я замер, и сердце резво ухнуло вниз, если и не сжалось до невообразимых размеров. «О чёрт…» — Признания? — на нервном выдохе уточнил я. Ты дунула на озябшие пальцы, а я не мог не думать, что если бы не эта невероятно глупая оказия, то немедля проковылял бы к тебе и согрел. — Ты… ты сказал, что любишь меня, а я ответила только, что ты просто пьян, — виновато вымолвила ты, вновь отвернувшись и оглядывая пустующий Кеттердам. — Видимо, это тебя и вывело из себя. Но ты не успел… не зашёл дальше. Эта аномалия от меня не укрылась: ты запнулась, словно ощутив вину за то, что даже мысленно возложила на мою душу столь обременительное обвинение, но мне и самому невдомёк, что бы произошло, не усмири ты меня в ту секунду. Что уж говорить о тебе — я бы и сам едва себя простил, переступив ту хрупкую грань, за которую ты держалась из последних сил, и потому принимал за несказанную благодать то, что ты так воинственно сломала мне носовой хрящ и прервала это недоразумение. — Прости, — на выдохе прошелестел я тебе, смотрящей куда угодно, но только не на меня. — Я был пьян и сделал много глупых вещей, но если я в самом деле сказал, что люблю тебя, то… — я тяжело сглотнул, не веря, что и впрямь говорил тебе о том, — это было единственной правдой из всего моего пьяного бреда, который ты была вынуждена слушать. Я люблю тебя. Это то, о чём я так неустанно молчал, о чём норовил поведать, когда сие понимание обретёт твердокаменную несомненность, но теперь я мог с уверенностью заявить, что люблю тебя и за, и вопреки, и просто так. Если мы горячо разругаемся и разойдёмся, временно и нет, я буду любить тебя, хоть по своей дикарской натуре покажу обратное. Если ты уйдёшь от меня и больше не вернёшься, не сумев разделить чужую ношу на двоих, я буду любить тебя и не посмею упрекнуть, хоть и останусь один по твоей воле. Даже если меня, нет-нет, да не станет слишком рано, я всё равно буду тебя любить, пусть и не с этого света. Нога отозвалась судорогой, как только я шагнул к окну, чтобы услышать, как ты сорвала из немоты округи судорожный выдох. — Спасибо, что не разрезала меня своими ножами, хотя были и возможность, и повод, — я опечалено усмехнулся, ступив к лунно-звёздному серебристому светилу, и ты в ответ насмешливо, хоть и дёргано, фыркнула. — Знаешь, Каз, — с беззлобной колкостью заговорила ты, — будь ты сейчас порезан на куски, то мне всё-таки было бы немного грустно. — Немного? — Немного. Совсем чуточку. Вот столечко, — ты оставила крохотный, практически незаметный промежуток между двумя прижатыми друг к другу пальцами, и враз, отвернувшись, незатейливо хмыкнула. — Да и потом, было бы прискорбно, что я дала ускользнуть безнаказанными стольким мужчинам из Зверинца, а прикончила бы того, которого люблю. Из меня звеняще рвалась так и не разродившаяся отрада, что ты смотрела куда-то в сторону и не видела, как подействовало твоё нисколько не двусмысленное «которого люблю», тогда как мне стоило ждать куда больше гневливых осуждений. — Когда ты так говоришь, — сипло проронил я, — во мне теплится надежда, что со мной… с нами не всё потеряно. — С нами ничего и не потеряно, — отвергла ты услышанное, не возжелав принимать за действительность ни единую её часть, после чего прытко соскользнула с подоконника и прошагала в тенистую глубь мансарды. — Я давно поняла, что ты ко мне не равнодушен, хотя поначалу воспринимала твои чувства как мальчишеский каприз. Вопрос в другом: как ты? — Я или мой нос? — С твоим носом, кажется, уже всё понятно: не отвалится, да и раз ты ещё не упал в обморок, то дышать тоже вполне способен. Так что именно ты. — По-моему, это я должен поинтересоваться твоим состоянием, а не наоборот, — подметил я учтиво. — Ты избегала моей компании почти весь день. Я нисколько не осуждаю, но мне просто интересно: как ты чувствуешь себя сейчас… оставаясь наедине со мной? — Немного боязливо, если хочешь честности, — созналась ты без утайки, сливаясь с пологом мрака. — Но, как видишь, я больше не убегаю, потому что надеюсь, что трезвым ты бы того не сделал. «Не сделал!» — хотел я воскликнуть. — Я… — я замешкался, но то минутная слабость, которой я ни разу себе не позволял. — Я хотел тебе признаться и… и думал, что достаточно поборол свой страх, чтобы поцеловать тебя, но собирался сделать это позже, а по итогу я всё испортил. Ты молчаливо смотрела на меня из темноты, двинувшись на шаг ближе — так высовывался из сырых зарослей, вскидывая косматую морду, дикий волк, к которому добыча подошла слишком близко. — Сулийцы говорят, что нет ошибки, которой нельзя исправить, если только ты не убил и не обесчестил кого-то — тогда уж придётся отплатить за всё, — ты пожала плечами, точно толкуя о чём-то житейском. — Что мешает тебе исправить то, что ты испортил? Твой голос тяжёл, а я, несмотря на твоё прямое предложение, замер на месте. — Ты правда подпустишь меня к себе? — недоверчиво переспросил я, сжав и разжав лишённые перчаток ладони. — Нет, даже не так: ты хочешь, чтобы я подошёл к тебе? Ты мялась, как вчера, как будто тебя гнали в угол, и я ощущал себя точно так же. — Иди сюда, Каз. Я сглотнул, доселе уверенный, что подобной реакции во мне не прошито. Ведь не забыл: при каждой встрече мне приходилось заново знакомиться с твоим телом, ещё не полностью изученным, но открытым так, как мне то представлялось возможным, а в настоящем ты подзывала исследовать его новым-старым способом, уже рассмотренном в пьяном бреду, но кощунственно забытом на зардевшее утро. Собственный шаг показался чем-то оглушительным. Руки — не своими, чужими. Они непослушно легли на твои щёки, вздрогнув, хоть и привыкнув к твоей коже. Прежний стоицизм безудержно дрожал в железном кулаке, скуля жалко, но не вырываясь. Я склонился, — не как вчера, безжалостно-стремительно, а совсем нерасторопно — прижавшись к тебе спокойно и неспешно, как накатывающий и отступающий прибой бескрайних море. Любое трезвое прикосновение, на сей раз выведенное и точное, после той ночи делалось острее, а ощущения множились надвое, пока пальцы невидимо стирали границы до черты, которую ты фиксировала в моём сознании той, что мне пока что переступать не позволено. Я выдохнул, робея одолев ничтожную дистанцию и прижавшись к твоим губам. Поцеловав, заново осознавая, чувствуя это немыслимое доверие, которое я жадно, не экономя, выпивал, как чистую воду. Ты крупно и долго дрогнула, срывая с поводьев застенчивую неловкость, и я возжелал отпустить тебя, как отпустил бы на волю юрко дёргающуюся в чужих руках птаху, но ты моментально подалась ко мне и рассекла клинком незваную оторопь, мечущуюся в стальной проволоке заглушенных истерик. Я стиснул твою ладонь, прижал к себе. Сквозь годы я тонул в своих кошмарах, но вчера едва не утянул тебя за собой и не утопил. Только я слегка отстранился, не веря в то, что всё происходящее всамделишное, как ты, скомкав уголок рта в полуулыбке, потянулась, одним действом выражая плеяду озорных возражений. Пронзенный догадкой, я едва сдержал смех и торопливее, готовый развеять все ошибочные домыслы, возобновил прерванное. — Ты ничего не забыл? — игриво шепнула ты между поцелуем, крепко прильнув к моему плечу, точно проваливаясь в меня, и вкладывая в эти слова столько тихой невинной нежности, сколько я никогда не надеялся услышать. Дыхание, пересекшись с твоим, благоговейно замерло в груди, а ноги безмолвно грозились подкоситься. — Я люблю тебя, — на выдохе прохрипел я, целуя в лоб и вместе со словами, наконец-то произнесёнными с долгожданным как надо, кромсая глотку визгливо верещавших страхов, велевших немедля отпустить и отступить. — Я люблю тебя, Неж. И попытаюсь сделать всё, чтобы ты чувствовала это не только на словах. Твоё ответное «люблю» захлебнулось и утонуло в мимолётном вскрике: равновесие подвело, засим мы разом нелепо-неуклюже рухнули на враз ставшую смятой постель. Ладони скользнули по трещинам складок на простынях, и я с коротким вдохом стиснул твою талию. — Каз… Моё имя слетело с тремором таким, коего не услышал бы лишь глухой, и, приподнявшись, я развидел, как рассеялось тепло в твоих темнеющих глазах и сменилось чинно шествующей тревогой. — Я не зайду дальше, Инеж, — с хрипотцой клялся я, для пущей уверенности отстранившись от тебя. — Обещаю, я не зайду дальше. И если ты не хочешь простых прикосновений, я не буду трогать тебя. Мы можем прервать всё. — Нет, — увертливо выныривая из омута наваждения, ты ухватилась за моё плечо, будто моля не уходить, хоть я, столь близко прижатый к тебе, чувствовал, в какой беспокойной пляске металось твоё испуганное естество. — Нет, останься. Останься со мной. Просто… просто будь осторожней. Порывисто нагнувшись, в блаженной слабости приникнув лбом к твоему лбу, дабы убаюкать дрожь едва ли не по-детски невинным касанием, я дотронулся губами спокойных век. Мне не следовало рыскать всё подмечающими пальцами в поисках твоего сердца, чтобы ощутить, как неистово оно трепещало и обличало весь страх. Прежде я неутолимо и бесцельно губил всё живое, — и неважно, в прямом смысле или нет — но твои святые, если ты заговоришь с ними, станут тому свидетелями: я хотел быть тем, кто в эти мгновения зажжёт в тебе жизнь. Я, целуя тебе смелее, пока ты неторопко обвивала мою шею, хотел быть тем, к кому, вернувшись из морской пустыни сраженной многолетней варварской алчностью, ты заявишь отрадно: «я дома!»* * *
Мир предстал в тысячный раз на непосильно раннем алеющем рассвете. Раскосый луч сорвался из тлеющего мрака, шаловливо прошмыгнув по моему лицу, и я, разомкнув вяло трепыхнувшиеся веки, в поблекшей ряби увидел тебя, впервые на моей памяти доверчиво свернувшуюся под моим боком и жмущуюся, как в поисках тепла, а не хранившую вечную дистанцию, и осознание то побудило провести пятерней по твоим разметавшимся волосам. Я выдохнул сплавленный сухим свистом воздух: пока во мне тугим хитросплетением перекрещивались холодный рассудок и гордыня, ты вся, от головы до пят — скопление всего того, что погубил во мне этот город. — Мм? — сонливо протянула ты, лениво отворив левый глаз. Я хохотнул, впервые настолько непринуждённо-просто, и, учтиво подхватив твою тростниковую ручонку, оставил на тылу её целомудренный поцелуй. — Спи, Инеж, ещё рано. И тогда, когда ты вновь засопела, доверяя мне — мне, ни одному другому мужчине на всём свете — оберегать свой сон, я мог без всякой прикрасы провозгласить, что на обломках моего былого мироздания новое строилось наконец-то правильно.