***
Бутылка вина на двоих — многовато, особенно для того, кто всё ещё пьёт таблетки, поэтому к Уазе они спускаются с банкой вишнёвого пива. «Я сижу с Пьером на берегу реки, — думает Джон, расстилая плед, — почти там, где год назад хотел утопиться. По удивительной спирали движется жизнь». Влажный песок липнет к босым ногам, но вечерний воздух тёплый, замёрзнуть не грозит. Утром вышло солнце, высушило влажный балкон, и о вчерашнем ливне напоминал только зонт, брошенный в прихожей. Джон, на цыпочках выбравшийся из спальни покурить, разглядывал усеянные каплями листья деревьев, высаженных вдоль улицы, и мелкие лужи на асфальте — не чета вчерашним разлившимся морям, и людей, то ли идущих на работу, то ли безмятежно гуляющих; и, честно говоря, едва помнил о тлеющей в руке сигарете. Сегодня он проснулся с Пьером в одной постели — не просто в одной постели, а в одной постели в Компьене, чего год назад никак не могло случиться. Пора уже успокоиться: в одну реку не войти дважды, и та река унесла свои воды далеко, далеко, далеко — ни за что не догнать. Сейчас всё будет иначе, Джонни: совсем другой апрель, а значит, и совсем другой май. Не хочешь остаться и взглянуть? «Может быть, хочу», — пожал плечами Джон тогда, утром, на балконе, докуривая то, что осталось от несчастной сигареты. «Я определённо хочу», — думает Джон сейчас, перебирая волосы Пьера, разомлевшего и улёгшегося головой на колени. Но только не участвовать в торжествах, боже упаси! Ходить по городу, то и дело сворачивая на случайную улицу, покупать кофе и сэндвичи навынос и обедать таким образом не в конкретном месте — просто в Компьене, оказываться в конце концов у Сен-Пьер-де-Мини, не специально, а по велению сердца, разглядывать зацветающий у её стен виноград — в общем, все дни проводить как сегодняшний. Хорошо, что они приехали заранее, до начала предпраздничной суеты, и могут ненадолго притвориться обычными людьми, не имеющими никакого отношения к войне. …На закате они зашли в церковь — в неожиданной полутьме дрожали на стенах тени в такт пламени свечей, Пьер, молитвенно сложив руки, прикрыл глаза, а Джон только смотрел на него, вращая кольцо на пальце, и думал: спасибо, спасибо за всё, каким бы страшным порой это «всё» ни выглядело. А потом они купили пива и спустились встречать темноту у реки. — Хочу посадить в саду виноград, — делится Джон, отхлебнув из банки. — Хотя бы декоративный, чтобы увил беседку, но можно и плодоносящий. Как думаешь, любовь моя? — Надо поискать, какие сорта способны прижиться в Англии, — хмурится Пьер, не открывая глаз. — С одной стороны, ягоды нам ни к чему, с другой — крупные виноградные гроздья так красивы… Отблеск заходящего солнца ложится ему на лоб, ровно на морщинку между бровей, и Джон ревниво разглаживает её первым. Пьер, удержав его за руку, касается губами основания шрама на запястье, бросает кокетливый взгляд из-под ресниц — и, в общем, ничего удивительного, что в следующую секунду они уже целуются лёжа на пледах, Джон снизу, Пьер сверху, и Уаза шумит совсем рядом, вот-вот по-собачьи лизнёт в лицо или утащит небрежно прислонённое к камню пиво. «Хочу набить на предплечье виноградную лозу, — думает Джон, оглаживая кончиками пальцев ухо Пьера, — пусть вьётся вокруг шрама. Жаль, до конца не зажило, краснота не сошла; но ничего, я подожду». Или, если набивать не вплотную к шраму, не так уж это помешает? Цель ведь не перекрыть, даже, пожалуй, наоборот — подчеркнуть. — Как ты относишься к татуировкам, святой Пьер? Пьер, потеревшись щекой о его плечо, мурлычет: — Это абстрактный теоретический вопрос или ты хочешь что-то набить? Если второе, я, как понимаешь, не могу запретить тебе делать с телом всё, что захочется. — Но ты хотел бы запретить? — уточняет Джон. Его рука — под рубашкой Пьера, пальцы обводят позвонки, взгляд у Пьера плывёт — совсем не до серьёзных разговоров! Но Пьер, всё же сфокусировавшись, хмурится и качает головой: — С чего бы? Я верю, что ты не станешь набивать на лице и… других открытых участках тела нечто такое, с чем нельзя будет в приличном обществе показаться. Это верно: Джон всё ещё маршал и будущий граф, татуировки ему позволены только те, которые легко скрыть одеждой, — ну да светить на приёмах шрамом он и так не собирался. «Странно Пьеру опасаться твоих татуировок: ты ведь уже вскрыл себе руку, что может быть хуже этого?» Джон не поддаётся — сжимает зубы. Невероятное множество вещей хуже вскрытой — и зажившей — руки, язык сотрёт, если возьмётся перечислять. — Так что, — подытоживает Пьер, едва ли заметивший его секундные внутренние метания, — набивай что хочешь, mon cher, я возражать не стану. Интересно, как долго татуировку удастся скрывать от вездесущего принца Генриха? А если заодно проколоть ухо, введёт ли его это в заблуждение? А позволено ли маршалу и будущему графу прокалывать уши?.. Джон, фыркнув, прижимает к себе Пьера и запрокидывает голову. Пока они целовались, солнце нырнуло за горизонт, и теперь с востока наползает восхитительно густая синяя тьма.***
Хорошее не может длиться вечно — вот на третий день оно и заканчивается. Джон разминает левую руку, неосторожно закинутую за голову и потому во сне затёкшую почти насмерть, и думает упрямо: «Плохое тоже вечно длиться не может». Уймётся сердце, угаснут воспоминания, и снова заживут они с Пьером прекрасной безмятежной жизнью; и чем лежать тут и одержимо кошмар в голове крутить, покурил бы лучше или кофе сварил. Но нет, ни до балкона, ни до кухни он не дойдёт: ноги, опущенные на прикроватный коврик, предательски подламываются. Джон досадливо потирает шрам: ну почему он такой слабак, почему дурацкий кошмар, напомнивший о прошлом, способен так легко лишить душевного равновесия? «Но ты же всегда таким был. — Внутренний голос впервые звучит не ядовито — мягко. — Отрастил броню, когда понял, что иначе на войне не выжить, но ведь там, внутри, ты всё ещё мальчишка, только после первого боя осознавший, на какой ад подписался». Не отворачивайся, не жмурься — от правды не убежишь. И кошмар, сотканный из воспоминаний, разве был не об этом? О том, как ходили ходуном руки, пока наводил прицел. О том, как ствол отдачей ткнулся в плечо, а впереди пошатнулся раненый француз. О том, как вывернуло от запаха и вида крови, но это никого не удивило: многих выворачивало. О том, как шепнул командир взвода ли, сама ли воплощённая война: «Долго ты, малыш, тут не протянешь, если так и будешь по-щенячьи падать пузиком кверху». И там, в кошмаре, пришлось заново отращивать толстую шкуру и чудовищную морду, учиться без капли отвращения нырять в мясо, кровь и гной и забывать, всеми силами забывать, что на другой стороне сражаются тоже люди, и вокруг тоже люди, и сам ты тоже человек. Джон запускает пальцы в волосы. Велик соблазн испуганно кивнуть: да-да, всё это было лишь способом выжить, а на самом деле я не такой, я бы не стрелял в людей и не тащил никого в постель против воли! Но вертится смутная мысль, не даётся полусонному разуму, не желает быть сформулированной… Но… «Но раз я выжил, раз отыскал в себе зачатки чудовищного и смог их взрастить, раз не отталкивает меня чужая чудовищность — чудовищность любви моей, сердца моего Пьера Кошона, значит, я не только ранимый мальчишка — я ещё и изворотливая тварь с хищным оскалом, двадцать лет посвятившая войне и прошедшая её почти без потерь». «Эта броня — такая же часть меня, и пусть она пошла трещинами, пусть под толстой шкурой всё чаще проглядывает израненная человеческая плоть, а за оскалом я вижу дрожащие губы, глупо будет убеждать себя и всех вокруг, что лишь что-то одно из этого настоящее, а другое чужеродное, наносное. У тех, кто не становится оборотнями, а рождается ими, обе части полноправны — а я уж едва ли похож на заколдованного принца, чьей-то волей обращённого в зверя». От этой правды тоже не убежишь, так и незачем пытаться. Лучше приберечь силы — понадобятся, чтобы обе свои части подружить. Может быть, в иной жизни, в ином мире внутренняя граница между чудовищным и человеческим так размыта и тонка, что нетрудно перетечь из одного состояния в другое и в обоих остаться одинаково собой. Ну что ж, никто не обещал, что будет легко. Скрипят пружины кровати, и Пьер касается плеча тёплой ладонью. — Ты чего? — Голос у него хриплый со сна. — Думаю, — уклончиво отвечает Джон, потирая виски. — Я потом расскажу, ладно? — И, коротко поцеловав Пьера, мурлычет: — Пойдём завтракать? Ноги, к счастью, уже не дрожат.