Вниз по лестнице на два этажа

R
Завершён
179
автор
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 4 553 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
179 Нравится 14 Отзывы 17 В сборник

Часть 1

Настройки
— Извините, я ваш сосед, вниз по лестнице на два этажа, и вы меня, по всей видимости, заливаете. Галлахер их первую встречу прокрутил в голове так много раз, что перескажет наизусть, разбуди его ночью. В растянутой серой футболке с принтом Pink Floyd, такой подозрительно прилизанный в четыре часа утра, с яркими ямочками на щеках, в которые хочется засунуть пальцы, с бритыми ногами и плюшевыми тапочками. А Галлахеру все, лишь бы не свет подъездной лампы — похмелье порождало отвращение ко всему глубже собственной кожи и дальше собственного тела. Как-то мерзко закряхтел, промямлил что-то, про себя тут же отметил — перед ним либо отпетый гей, либо вебкамщик. Ни то, ни это, не привлекало. — Я дома дня четыре не был. Пацан, ну ты же видишь, мне пиздец, — честно признался, поправляя галстук, затягивая его в самокопании потуже. Вот бы придушиться и никогда больше не говорить с людьми, когда благоухаешь перегаром. — Вам бы прокапаться, — фыркнул Воскресенье, махнул метафорическим хвостом, брезгливо и с нескрываемой ноткой жалости. Жалость Галлахер не любил и не любит. — Да нормально я, — рычал себе противным голосом, валился с ног, — Ты это, парень, как тебя зовут-то? — Воскресенье, — тяжело вздохнул, нехотя бросил свое имя. Чуть громче, чем надо. — Ну, ты заходи, если че. — Если че, зайду, — ответил он, сняв блокировку с экрана и продолжив листать что-то в телефоне. Наверное, чат дома или что-то типа того. Галлахер усмехнулся тому, как его перекривляли. Хлопнул дверью, сполз по ней вниз. По липкому лицу вниз покатились слезы. Клялся себе — никогда ни за что не выходить в таком виде из дому. Забаррикадировать двери, притвориться, что сдох, чтобы опять на буйного вызвали наркологичку. Блять. Парень-то красивый, статный, даже слишком, у него бы номерок попросить или еще чего, но не в такой кондиции, не сейчас. А если считать такие упущения — сколько их по жизни? На душе дерьмово от таких стенаний. Приложиться бы пропитой мордой к бутылке, опять, опять, опять, не просыхать, до сердечного приступа, как по привычке, по закону о самоедстве, да обещание, данное себе уже нарушил. От похода в магазин хуже не станет, сильнее он не накажет, даже если выпьет все, что горит. Алкоголизм превратился не в образ жизни, а в идеологию, в проверку себя на прочность с условием поиска истины. Как по Марксу и Энгельсу, проиграть самому себе в классовой борьбе и наконец перестать бороться вовсе. Одно дело — и всем не до него, и отвращенный тогда взгляд соседа укрепил эту уверенность хлеще любого ремня или веревки. Мысль бросать не закралась, зато во вторую их встречу, в «Красном и белом» у дома, Галлахер как-то побрезговал брать вино, смущенно спрятал его в те закрома, из которых же достал. Внутренняя империя рухнула наглухо, а великие идеи для оправдания собственного бессилия растворились до мелочных и несуразных, как мечты ребенка полететь в космос. А космос-то Галлахеру впрочем уже не был нужен. Можно было любоваться соседом, по чек-листу собирая, сколько в нем нарочито-гейского: проколотые уши, подведенные гигиеничкой губы, подведенные так, что блеск слепит, длинные, чересчур женственные ресницы. Залипательный, если так можно выразиться. Еще и в новеньком кашемировом пальто, чистеньких туфлях. Ну прямо мамина радость, сыночка-корзиночка. Почти можно быть уверенным, что с мамой-то он и живет. Воскресенье покупал себе растворимый кофе с ванилью, а Галлахер занес карту перед терминалом, и он пикнул, уведомляя о покупке. Воскресенье пораженно раскрыл глаза, с опаской обернулся на Галлахера. — Спасибо, конечно, но лучшей инвестицией было бы все же купить себе то вино. — А я в завязку решил, — и выдумал это только что, — Время позднее, ты где так трудишься, что в одиннадцать домой возвращаешься? — тактичности ему, кстати, тоже не занимать. — На двух работах, на одной из которых — на руководящей должности, — Воскресенье стремительно покидал магазин, а Галлахер вальяжно, по-кошачьи, преследовал его. — Хороший мальчик, — констатировал Галлахер, поджигая сигарету, — Девушка есть? — Думаю, это не ваше дело, — вздохнул Воскресенье, копаясь в сумке в поисках ключей. Галлахер хоть и косит по жизни под дурачка, но сразу же узнал многозначительный грохот блистеров с таблетками и баночек с рецептурными. Вопросы решил не задавать — честно, забоялся. С парнишкой весело играть, стараться вывести его на эмоции, исподтишка за ним приглядывать, но с Галлахером — далеко не как у Христа за пазухой. Ни как с другом, ни как с мужчиной. Дратовать кого-то, кто и так себя на соплях держит, как-то не входит в его рыцарский кодекс. Если в Воскресенье вглядываться, он безумно болезненный: покусанные ногти, сухие губы, тонкая кожа, которая не скрыла ни одной вены, капилляра, сосуда. Огромные синяки под глазами, раздражение на крыльях носа, которым он постоянно шмыгает. Немного дрожащие руки, сутулость и слабость в каждом шаге. Не элегантный, а попросту заторможенный: болями, мигренями, уставшими глазами и телом, которое в двадцать с лишним ощущается, как в тридцатник. — Ты извини, я если тебя обидел как-то… — Плюнь, — Воскресенье открыл двери, пропустил Галлахера вперед себя, — Обращайся, если помощь нужна будет. За кофе правда спасибо. Я просто устал. Очень. Смертельно устал, — он вздохнул, направился к лифтам, а Галлахер едва успел удержать дверь подъезда перед тем, как она захлопнулась бы. Врос ногами в землю, нормально так окаменел, опешил и растерялся, когда головоломка сложилась в голове в единую картину, в которую чем дольше вглядываешься — тем страшнее она угнетает, а не вдохновляет и радует глаз. Слишком часто после той встречи Галлахер стал думать о Воскресенье. О том, как он тяжело ударился телом о стенку в лифте, отвернул лицо от зеркала, морщась в тяжеловесном отвращении. Тушил сигарету в пепельнице и вздыхал, стараясь не думать, как пепел походит на россыпь его волос, редких и чуточку сальных, как у самого Галлахера, но в несколько раз лучше. О том, насколько же парень на два этажа ниже заебался и как Галлахер ему не к месту. Провалиться сквозь землю раз и навсегда, не попадаться впредь людям на глаза. Ты делаешь только хуже, Галлахер, признайся — зашторь окна, заколоти двери, да вздернись после победного последнего стакана. Но каждый раз что-то останавливает. Невидимое, но такое нежное, с ароматом мяты и лимона, тормозит, одергивает назад, спасает. Спасала и жвачка, и вкусно получившийся вок, и забавная женщина, что необычно паркуется, и корешок томика Маркса, который уже прирос к тумбочке — столько на него было пролито кваса, газировок, энергетиков и пива. Всякая херня, правда она искренне спасала. От души, а не лицемерным «все будет хорошо» и пустыми обещаниями, которые дают за него, мол, «ты справишься». Воскресенью, правда, никто даже ложных надежд не давал. И это было видно по его угрюмому лицу, когда он выходил на улицу поболтать по телефону в час ночи, убеждая некую девушку с чем-то «завязывать», приказным тоном, почти по-отечески. Галлахеру эти разговоры не давали покоя. Нужно непременно, как пришибленный, натянуть на одни трусы пояс из собачьей шерсти, достать из портсигара сигареты три, выйти на балкон, и давясь грязным городским воздухом, изо всех сил вслушиваться, чем же так обеспокоен офисный планктон, вместо того, чтобы спать от смены до смены, прожигая жизнь так же бездарно, как его пьяница-сосед на два этажа выше. А переживал Воскресенье за все: от того, ела ли его то ли сестра, то ли подруга, вчера, сегодня и завтра, до того, с кем и за какую плату она спит, если вообще спит. И жизнь вся вокруг нее: такой концентрации «да я ради тебя» Галлахер не слышал с момента расставания с бывшей, которая ни рыба, ни мясо, ни овощи — лишь бы «сыночка» был дома к девяти и не дай Бог не пригубил пивка по пути от своего склада, после которого болела спина, как с каторги, а дома — ни радости в глазах, ни хрена, только претензии за грязные носки, выпавшие из корзины для белья, и за то, что денег все еще мало, и лучше бы поезжал он на какую-нибудь вахту, куда подальше. Как вспомнит — по коже мурашки и всего передергивает. Фу, какого хрена он вообще сравнивает Воскресенье со своей бывшей? К утру уснуть так и не удалось, да и бодрость никуда не делась совсем, наоборот, прилив сил от этого сине-лилового неба, даже захотелось пройтись. Накинуть под свою забитую временем кожанку с кучей царапин и натертостей рубашку с котами, стыдную и детскую, но так в пору она настроению, что отказаться — кощунство. Натянуть на голову «Маршаллы», выйти на площадку, подумать о своем перед тяжелой сменой, особенно после бессонной ночи, которая отразится часа через два. Когда-то Галлахер бегал по утрам. Ходил в универ, закрывал сессии без троек и пересдач. Ел не раз в неделю и не «таблетки для отходов», как он их называл в переписках с друзьями. Когда-то брал мастера спорта по тяжелой атлетике, новые веса стабильно раз в пару месяцев, да и в целом жизнь была красочнее. А сейчас ее только каплей молока в кофе разбавляют бессмысленные, но такие огромные радости, вроде того, что после писка домофона из подъезда вынырнул Воскресенье. Тоже помятый и побитый. Его идеально наглаженное пальто со спины рассекали пара складок, сумка неаккуратно задирала воротник. Сам он был бледный, заплаканный, дерганный и нервный. Тоже не спал. Галлахер только и мог, что тяжело вздыхать — делать шаг вперед, чтобы расписываться в собственном бессилии в чужой жизни было как-то наивно даже для него. Но, к удивлению и намеку на сердечный приступ, Воскресенье подкрался к нему сам, коснулся плеча — по спине пробежала электрическая волна, как при тех противных процедурах в больнице. Галлахер встрепенулся, подергал головой, вскочил с качелей, на которых уже не выйдет мирно покачиваться, и уставился на соседа: — Доброе утро, пепел на балконе, — Воскресенье снял сумку с шеи, упал на качели сам, — Зажигалки не найдется? — Блин, ты это, извини… — Ничего, — покачал головой, доставая тонкую сигарету из коробка, зажал ее между губами, выхватил из рук Галлахера зажигалку, — Тоже не спится? — А всегда на осень бессонница одолевает. Пиздец какой-то, уже лет пять-семь наверное так. — К врачу не пробовал ходить? — Да там что лечи, что не лечи… все равно отвалится. А тебя-то что так мучает? Аж во двор выходишь, всем в окна слышно. Воскресенье на мгновение удивленно раскрыл глаза, но тут же вернул себе невозмутимость. Галлахер поставил сам себе галочку — этот парень точно окончил актерское, в школе или в универе точно играл какого-нибудь Отелло с этими несуразными спецэффектами, какие они бывают на любительских сценах. — Знаешь, когда немножко не справляешься примерно ни с какой ответственностью, пытаешься лезть туда, где, по идее, у тебя никто власть над ситуацией не отберет, а ее у тебя давно уже нет. Разочарован в себе, пытаюсь опять очароваться. Галлахер вздернул бровь. Как можно таким не восхищаться — статным, величавым, красивым, да, немного больным, но не лишенным шарма, харизмы, чарующей магии? В рассветных оттенках Воскресенье смотрелся, как влитой, как широкий мазок на картине, как камень в центре короны, который от нее — половина стоимости. Неволей вспоминалась картинка, где белый котик лежит среди грязи. Наверное, будь этот разговор в сети, а не в жизни, Галлахер непременно прислал бы ее, да только вот общаться один на один тяжелее, чем с экраном. От каждого движения, натянутого, как у никудышной шарнирной куклы, в голову отдавал импульс, нарастала тревога, учащался пульс, невольно дергался глаз. — Зайдешь сегодня ко мне после работы? Выпьем там, не знаю, херней какой позанимаемся. — Ты меня уже звал к себе домой. Выглядит так, как будто ты маньяк и хочешь меня прикончить. — А ты выглядишь так, как будто не против и без моей помощи скоро сдохнешь. Воскресенье усмехнулся, поправил воротник, стряхнул с себя остатки пепла и затушил бычок о перекладину качели. — Пью только шампанское и безалкогольное вино. В целом, всеяден. — Звучит так, будто у нас, блять, свидание. — Вот и отлично. Я давно не ходил на свидания. Ситуация определенно приобретала нарочито пидорские обороты. Галлахер определенно точно видел, что соседу это определенно точно нравится, а вот ему самому — определенно точно не ясно. С работы вернулся пораньше. И ничего, что не хотелось спать. Наоборот, какое-то окрыление, озарение настигло, что ли, неожиданное и такое трепетное. Будто птица билась крыльями вместо ударов сердца. Забылись все депрессивные идеи, мысли и дрязги. Вышло даже оторвать прилипший к тумбочке томик Маркса и вернуть его на полку. И даже наконец без иронии внутреннего голоса пообещать себе его дочитать. Нашел какие-то старые, покрывшиеся пылью аромасвечки, нарыл в закромах черную посуду, как в песне «Вахтерам». Даже ради бывшей никогда так не парился. Ну, а чего бы не перешагнуть через себя ради интересного собеседника, классного парня? Наверняка он какой-то дохрена образованный: шарит за искусство, за Босха, Ботичелли, Курта Воннегута, Стругацких, Врубеля и еще кучу фамилий классных, талантливых, как он сам, наверняка, людей. Галлахер предавался фантазиям и даже курить свою приторную шоколадную гадость не хотелось. Думал о нем. Много. Когда блеснули гитарные струны в закатных лучах, когда ароматный дымок от лазаньи тянулся к потолку, когда из колонки затянул Франк Синатра свои глубокие песни, перевод которых Галлахер, конечно, знать не знал. Налил в бокалы лимонад, его пузырьки, как маленькие салюты, взрывались, соприкасаясь с поверхностью. Оставалось только ждать, когда он явится. Так же сильно, как в первый раз не хотел видеть. Уже и не кажется это чем-то гейским… просто культурный вечер. Без обязательств, продолжения и каких-то ярких ожиданий друг от друга. Развеяться. Узнать что-то, окромя имен и номеров телефонов по чату дома. Увидеть что-то за гранью угрюмых глаз, опущенных уголков губ. По-настоящему важное и неподдельное. Без невольного лукавства, которое свойственно им обоим в той самой мере, чтобы считаться грехом. Не стыдно было рисовать себе какие-то моменты, глупые и нереалистичные, под Земфиру, чувствуя на губах привкус еще утром выкуренной сигареты, неволей думая о том, какие же на вкус губы у Воскресенья. Точно с маслянистой текстурой — он непременно измазал бы их гигиеничкой перед поцелуем. Быть может, дул бы ветер, и его мягкие волосы касались щетины Галлахера. В своей голове это уже не мерцало резко негативными красками, не мозолило глаз и не мешало мыслям. Не заметил, как время пролетело. Как с гитарой в руках его застал звонок в дверь, и бедный инструмент, чуть не разбившись о стену, оказался на кровати. Галлахер поспешил открыть дверь так скоро, как только смог. Наверное, с точно таким же настроем он бы бездействовал, будь за дверью военкомат, а не Воскресенье. — Красиво играешь, — констатировал Воскресенье, легонько улыбнувшись и чуть-чуть замявшись, — Я подслушивал, не заходил долго, не хотел отвлекать. Будто оправдывался. А Галлахер его слов даже не разбирал. С ним просто как-то странно хорошо. Легко, беззаботно, быть может, от того, что они едва друг друга знают, быть может, от того, что правда существует какая-то загадочная, необъяснимая связь душ и куча других нереалистичных теорий об энергообмене, с точки зрения которых Воскресенье для Галлахера — лучшая партия, но ни одна не приходила на ум. — Проходи, не стесняйся, — Галлахер потряс головой, освободил проход, — Выглядишь получше, чем утром, — он чуть наклонил голову, рассматривая соседа со спины. Аккуратный пучок в форме розы, золотые заколки с эмалевыми темно-синими цветами, рубашка с принтом волн, как на картинах японских художников. Если разбросать эти широкие мазки по частям — сплошная безвкусица, но на Воскресенье все смотрелось, как влитое, и как же Галлахера изводили эти мысли — ему нравится то, как выглядит другой мужчина. — Три чашки кофе и я как новый. — Хочешь, сыграю тебе что-нибудь? — «Лунную сонату» сможешь? — издевательски подшутил Воскресенье. — Могу, — уверенно ответил Галлахер, — Я ее по классу гитары разучивал… давно. Но начало помню, — он никогда не был так рад иметь к музыке хоть какое-то отношение. Воскресенье тогда улыбнулся. На щеках, не бледных и не впалых, проступил легкий румянец, который заблестел на свету, невинно и по-детски, не оставляя Галлахеру выбора, кроме как так же дебильно заулыбаться в ответ. Тогда он, кажется, узнал, какого же вкуса его губы — свежие, фруктовые, с нотками маракуйи, ананаса, привкусом мандарина. Пальцами водил не по железным струнам, с такой силой, что одна, да непременно выскочит прямо в глаз, а по его волосам. Шелковым, душистым, таким нежным, точно бутоны ласковых, пионовидных роз. Закат тогда разражался буйством оттенков и огней, растворяясь в ночном небе, похожем в сочетании на бамбл-кофе, не за окном, а в его глазах, так робко прячущихся под ресницами от каждого неловкого комплимента. Рука не тянулась даже к бокалу, ни один пузырек за вечер и ночь не защекотал горло, ни один глаз не стало клонить в сон. Галлахер позволил себя захватить, окутать мороком, полностью отдаться мыслями и сердцем Воскресенью. Его глупому трепу про искусство, и правда, слово в слово, как предсказывал: Врубель, Ботичелли, Бродский и Моэм, награжденные широкими жестами, восторженными тонами. Но как будто острый ярлычок на новой одежде. Что-то все время мешалось. Галлахер плохо помнил, что точно случилось в тот день, в ту ночь. Быть может, даже был уверен, что половину, две трети, да все целиком, выдумал себе сам. Чтоб не тосковать, чтоб не пить, не тонуть дальше в своем болоте. Чтоб найти силы помыться, привестись в порядок. Пока на коже все равно оставались теплые, мягкие объятия в сыром подъезде на прощание. Воскресенье стоял на ступеньку выше — так они были почти одного роста. Тогда он пошутил над разницей в росте раза четыре подряд, но ни с одной шутки не посмеялся. От него пахло корицей, костром, минадлем, как от булочной. Галлахер шутливо укусил его за ухо. Нет повода не думать, что этого не было. Но и надеяться, что было так звонко, как наяву, тоже с точностью нельзя. Но он точно никогда не забудет того, что случилось тогда, через пару дней. Когда впечатления погасли. Когда фантазия приняла форму реальности, и путешествие за границы своей зоны комфорта, рутины и обыденности стали всего-то одним хорошим вечером, теплым пятном в общей, ледяной канве. Осень сменилась зимой. Небо, еще недавно такое теплое и живое, будто накрыли колпаком, осколком бутылька из-под зеленки. Все окончательно умирало. Чуть не умер и Воскресенье. Какой-то черт дернул после работы заскочить к нему — передать творожные трубочки, о любви к которым он распинался в переписке, которую они с Галлахером стали каждый вечер вести. Да и просто увидеться. Позволить себе смягчиться. Прорасти дыре на зубах — слабости, уязвимости, которая рано или поздно станет болью. Воскресенье стал осознанной ошибкой. Намеренно неправильным решением. Брешью, из-за которой план должен провалиться и только так исполниться. Постучал в дверь. Позвонил. Ничего. Подергал ручку — почему-то открыто. Уже тогда кровь забилась в висках нарастающей, гнусной тревогой. В глубине квартиры, которая казалась необжитой, полупустой, будто все вещи кто-то продал или спрятал, готовил к съему или продажи, заметал следы того, что когда-то кто-то тут был, раздавался невнятный хрип. Такое нельзя не запомнить навечно. — Блять! Тело, что из последних сил билось в испуге. Пальцы, до крови прорвавшие кожу на шее, но не в силах разорвать веревку. Гребаная петля. Петля, которая должна ломать шею, но в итоге затянувшаяся слишком слабо, превратившая быструю казнь в мучительную пытку. Галлахер подхватил его за ноги, приподнял, свободной рукой сбросил петлю с шеи. — Ты долбоеб или что-то?! — в горле, в груди, в плечах и пульсирующих венах на шее копилось столько злости, что слов не подобрать. Страшно стало от самого себя, но страшнее — от Воскресенья. У всех ведь есть примерная картина того, что происходит с человеком, который решился на такое. Эту тему годами мусолят в средней школе, о ней дрожащими голосами глаголят родители. О таком снимают фильмы, где на красивых кадрах вода в ванной красится в красный, а после пары судорог герой испускает дух. Но никогда ни в одной песне не воспоют все так, как оно на самом деле: страшно, жутко, пусто и бессмысленно. Еще более бессмысленно, чем сама жизнь. Только красный след на шее. Полопавшиеся сосуды в глазах, мутного цвета слезы по белому-белому, почти безжизненному лицу. Глубокий кашель, желудком, легкими, горлом, такой, что дерет все внутренности и не дает шелохнуться. Галлахер присел напротив, взял в ладони его лицо, взглянул в глаза, полные горя — не свершилось, спасли. На губах, сладких и мягких, но чертовски синих, как у трупа, застыл вопрос: «зачем?». Те картинки точно смоются из всякой памяти: долговременной, краткосрочной. Психика имеет единственное спасительное свойство — забывать такие сцены. — Извини, извини, извини… — бессвязно, смотря мимо Галлахера, сипел Воскресенье. Перед кем просит прощения? Чего там, в окне, куда устремил взгляд, точно на тысячи ярдов? Прерывая раскаяние, неуместное, накаляющее и без того пожароопасную ситуацию, Галлахер уткнул его в себя. Выдохнул сам, прячась в объятиях от вида петли, так прочно прибитой к люстре, что, кажется, прочнее только морские узлы. Да и они иногда рвутся. А это веревка, каким-то чудом, все выдержала. Не выдержал тот, кого из нее вытянули. После этого каждое утро — как в тумане. Галлахер не выпускал Воскресенье из квартиры. Попрятал все ножи и вилки туда, куда сам без помощи не дотянется, и так, чтобы через пару дней уже сам забыл, где это все. По работе взял отпуск — и так много за столько лет накопилось, можно и просрать парочку дней на друга-суицидника, после выкидонов которого сердце не на месте. Зима сгущалась, за окном темнело примерно постоянно и не светлело почти никогда. Жуткое время года, конечно, эта зима — уносит с собой все то радостное, все то хорошее, чего и так немного оставалось осенью, чтобы весной так кощунственно вернув, пригрозив пальчиком — отберет с такой же легкостью и без зазрения совести. У Воскресенья все времена года — что одно. Каждый месяц — как день. День — как час. Зима. Праздники, веселье, холодно. Весна. Тоже праздники, гулянки до вечера, и все равно холодно. Лето. Яркая камера пыток. Закрыл шторы — и такая же холодная зима. Осень — время, когда ненадолго стало легче. И также быстро перестало. Сил на борьбу в этом цикле не осталось. Никакую симптоматику не сглаживали никакие таблетки. Ни один врач не знал, как починить то, что сломано по природе своей, собрать в кучу то, что никогда цельной картиной и не было. И тут хоть смейся, хоть плачь — ни по одной слезинке, ни по одной смешинке, Воскресенье бы не собрал себя целиком. Тут только током бить. Или все заканчивать. Но даже с этой, казалось бы, примитивной задачей по самоустанению он не справился. У Галлахера по ночам тряслись руки. До того, как не прижмется зачем-то во сне к одеялу, не уткнется лицом в стену, не заснет. Перед лицом страшные картины, те же, что наяву, только с неутешительным исходом. А по пробуждению, наплевав на все — идти и гладит его по волосам. Предлагать кофе, чай, просто воды, чтобы ничего он не допил. Не звонить в скорую от страха, не отпускать его руки, какой бы слабой ни была хватка. Ловить себя на том, что все, что делает — зазря. Как только куда-то уйдет, оставит одного, попытка повторится и увенчается успехом. Если из-за отходов в ванную тепло укрытый он сбрасывал с себя одеяло, чтобы продрогнуть от холода, пробравшегося в квартиру с подрубленным на максимум отоплением через сломанное окно. Галлахер никогда на себя так не злился за то, что что-то не починил. Быть может, ему было бы лучше, дай ему уйти. Иногда казалось, что он даже не дышит, лежит растерянный и брошенный на этом диване, не шевелится и не собирается. Сколько ни гладь, ни желай добрых снов, не подбирай ободряющих фраз, а ничем не исправишь той раны, что успела загноиться, ударить сепсисом и завести его в петлю. И из-за этого принялся виноватить себя — а кого еще? Сестра его взрослая, со своей жизнью, мамы-папы-бабки в контактах не нашлось. Даже пароля на телефоне не стояло. Воскресенье даже ничего не сказал, когда Галлахер его разблокировал. Но лезть в заметки, в личные сообщения, совесть не позволяла. Она-то, в отличие от новоиспеченного друга — именно так называются те, кого вытащил с того света, — живее всех живых. Воскресенье третий день воротил нос от любой еды и не выходил из комнаты. Галлахер как третий день вытащил друга из петли и честно, сам бы в нее полез. Сгрыз все ногти, раскусал губы так, что больно курить, поглядывая в сторону дивана, старого, продавленного, и думает, как бы вынудить Воскресенье сесть за стол, что бы в него запихнуть, чтобы из себя самого выудить блядское чувство вины, которое задолбало уже сильнее сверлящих по утрам и трахающихся по ночам соседей. — Зай, ну так не дело совсем, — нависший над ним, Галлахер поставил руки в боки, — Ты хоть бы печеньку какую сожрал. Вообще невозможно же. Воскресенье надрывно вздыхает. Красный след на шее, кажется, остался не только на коже, но и повредил тем тканям, что внутри. По ночам, да и днем, когда он спал, Галлахер слышал тяжелое, прерывистое и болезненное дыхание, его сопровождали и стоны, и хрипы, и всхлипы. — Я не голоден, я говорил же, — рычал, как играющий в зверя котенок, Воскресенье, а Галлахер невольно улыбался: — Ну правда, чего тебе приготовить? Я же не допущу, чтобы ты тут скопытился. На меня ж уголовку повесят, — отшучивается он, трепая Воскресенье по волосам. Присаживается рядом, на краешек, заправляет пряди за уши. Ударить бы себя по рукам. Ругался — вел себя, как заднеприводный, но если честно, никого нет рядом, Воскресенье не осудит, так что ему как-то так выходит, что похуй. Чесал голову, обжигался об его тепло своими холодными пальцами. Упавшее давление говорило само за себя, в глазах темнело, клонило в сон. Не долго думая, Галлахер взаправду завалился рядом с ним, обнял через плотный плед, украденный в одно из путешествий с РЖД. Заметил в отголосках света из коридора шрамы на руках Воскресенья, кровь под ногтями. В который раз неосознанно и так тупо уткнется носом в следы от петли на шее. Рвал себя на части, не пытался противиться тому, как распирало в груди от неестественной боли. Психосоматика какая-то. Галлахер шумно выдохнул ему на ухо и сказал: — Ну давай я тебе хоть пельмени пожарю. Ты мне живым еще нужен, идиотина, — коротко поцеловал в ухо, а Воскресенье поежился, сильнее прижался к нему, сворачиваясь в калачик, пряча нос в одеяле и прикрывая глаза. Бежал от заботы — сам себе выдумал заповеди, по которым ее не достоин. Лежал на этом диване правда с намерением протереть дыру, поверженный тем, что все же кто-то пришел его спасать тогда, когда хотелось прыгнуть с края. Немыслимо — оттого так стыдно. Стыдно от того, как Галлахер его гладил. Грустно от того, как глубоко ошибался — в себе, в мире, в близких, вообще во всех. Приоткрыл рот, но не сразу вышло что-то сказать, ответить. Истощил себя настолько, что говорить не выходит: — Приготовь гречку с грибами. И чай черный с сахаром. Галлахер победно дернул кулаком, наполовину свесив тело с дивана. Воскресенье знал, какой жест он сам себе показал. От этого в смешке вздрогнул, поерзал, сбросил с себя крепкие объятия Галлахера. Правда как-то не по-мужски, надо бы прекратить. Хотя, в целом, не по-мужски — тоже нормально. Даже, наверное, лучше, чем обычно. — Без базара, братан. Спасибо, что идешь навстречу, — со скрипом встал с дивана, потерялся где-то в квартире. Пока за окном не то светлеет, не то темнеет. Черт ее пойми — эту зиму, этого Воскресенье. У Галлахера точно самые умелые поварские руки в мире. Либо Воскресенье настолько голоден, что был готов объесться всем, что предложат, без разбора. После еды и голова прекратила болеть, и сердце ныть. Смотрел на него, долго, беззвучно, поджав одну ногу к себе и обхватив ее исполосованной рукой. Неужели столько лет безнадеги и вынашивания неутешительных планов бьются с легкостью, свойственной только хрустальной вазе, о человека, которого едва знал, который по первой встрече показался каким-то неотесанным алкоголиком? От этого плечи покрывались гусиной кожей, благо, под футболкой такое было не заметить. — Я тут подумал… — Заговорил наконец-то, — возмутился Галлахер. Воскресенье опять уронил нервный смешок, будто подавился стеклянным шариком. — Ты мой ангел-хранитель какой-то. — Не ищи тут мистики, ладно? Не оставил бы дверь открытой — не случилось бы чуда. — Квартира съемная, не хотел, чтобы собственники потом за свой счет замки переставляли… Внутри Галлахера что-то разбилось, сорвалось с тонкой ниточки, камнем покатилось вниз. Дало искру — все должно было бы метафорически взлететь на воздух, но Воскресенье успел закрыть себе рот очередной ложкой и запить ее чаем, что оборвало такую уничтожительную реплику на полуслове. Суя свой атеизм куда подальше, Галлахер признавал — Бог миловал. — Не неси такой чепухи, ладно? Заканчивай с этим. Пока не закончишь — из квартиры не выпущу. Эти угрозы звучали слишком мило, чтобы воспринимать их всерьез. Воскресенье не терялся, соглашался внутри себя — раз столько раз не вышло, надо, если не прекратить, то хотя бы поставить на паузу. Дать себе спуск, перестать причинять боль. Дать себе шанс стать хоть немножко счастливым, а не слишком больным, израненным и одиноким. Не бывает такого по случайности, и по чьей-то вине тоже. И мистики тоже правда нет. Просто то стечение обстоятельств, о котором когда-то мечталось, пока оно не перестало быть хоть сколько-то вероятным, чтобы сбыться. Как если бы снег за окном сейчас перестал медленно плыть по силе гравитации вниз и завис. — Договорились, — спокойно пробормотал он, впервые за пару дней без боли набрав в легкие воздух. Настолько беспрепятственно не дышалось как будто вообще никогда до этих пор.
179 Нравится 14 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (14)