Мама мия это что нормальное название
25 сентября 2024 г., 19:42
Примечания:
Пишу в дороге пишу криво пб должна работать
https://t.me/the_fuckkk
Время волшебников, как помнится, прошло, и настала пора обыкновенных людей, сражающихся за правду, равенство и свободу, строить жизнь собственными руками. Ни Тибул, ни Просперо никакими волшебниками никогда не являлись, но это точно не означало, что их не пытались за это привлечь к уголовной ответственности.
Да и легче перечислить в чём они не обвинялись при правлении Трёх Толстяков. Если бы потомкам когда-нибудь в руки попалась документация тех времён, то у них бы глаза на лоб полезли и не слезли бы от туда. А там, известное дело, внучка — Жучке, Жучка — кошке, и происходило самое настоящее волшебство: вожди народа превращались в грибы.
Одной из таких щекотливых тем были крайне сомнительные, если верить личной переписке в опале, взаимоотношения Тибула и Просперо. И хотя доподлинно известно, что последний был в доску безграмотен, их современники спокойно кивали, даже дивясь своему к этому равнодушию: «Да, было такое».
Секретом это являлось едва ли, но и вслух особо не оговаривалось. Как бы факт, сам собой разумеющийся. Потому что взгляды, которые Тибул порой бросал в сторону Просперо всё и так объясняли. И потому что только в моменты, когда они были вместе земля под ногами не горела, а в небе не разрывались бомбы. Их могучие плечи держали в государстве порядок — народ, настрадавшийся на сто сотен лет вперёд, был искренне благодарен.
Венчала Тибула с Просперо свершившаяся революция: как смогла, разумеется. Перемолотила, скомкала и выбросила. Вместо обручальных колец им досталось осколочное ранение в голову и разодранные кандалами запястья.
Что сказать — каждому по по силе, не каждому по вере. Кандалы с порванной цепью спилили, горячую голову Тибула зашили, из гуманистических соображений дав в качестве анестетика чарку спирта и полив оттуда же вышеупомянутые просперовы запястья. А затем и всего Просперо, вдрабадан разбитого. Поговаривали, что от ран его тогда шёл пар, как от раскалённых углей в бане. Доктора настояли на покое.
Они заночевали под крышей Дворца Трёх Толстяков. Тибул лежал в углу комнаты, подальше от расколотого окна, из которого порядочно тянул сквозняк. До балаганчика бежать было далеко: какие-то добрые люди отдали им толстое одеяло. На нём Тибула и расположили, покрыв сверху евойным плащом.
Окромя их личной пары ружей в комнате больше ничего не было. Однако Просперо с Тибулом остались тем как никогда довольны. А что ещё для счастья надо, когда из Дворца Трёх Толстяков, хохоча, пустили по рукам всё, что могли? Бессмысленные роскошества больше не слепили народу глаза.
— Больно? — тихо-претихо спрашивает Просперо, чтоб не потревожить. Вдруг его спит.
Лежачий не двигается, сложив на груди руки подобно покойнику. Поцеловать его, может, нужно было, чтоб ожил он, как по волшебству, да другое оно в их сказке. Объединение народа против тирании — вот она, настоящая магия.
— До смерти, — сипит Тибул, растягиваясь на одеяле во весь свой громадный рост. А затем заходится в смехе.
Со вздохом Просперо опускается на корточки перед ним. Тибул глядит, радостный и пьяный, напрочь теряя ориентиры в глазах напротив. Только Просперо мог смотреть так, что у Тибула сердце внутри переворачивалось, а вдоль хребта проходил разряд тока.
Одним махом Просперо загребает в руки взвизгнувшего гимнаста, садясь сам и его сажая себе поперёк коленей, чтоб длиннющие ноги вытягивались по настилу. Как ребёнка, Тибула кутают в его зелёный плащ. К кудрям на макушке крепко прижимаются губами.
Боясь шелохнуться, Тибул замирает, чувствуя битой спиной и боком чужое жаркое тело. Просперо горячий, как печь в кузне. Кажется, прижмись Тибул ближе — и его расплавит прямо по бронзовой коже оружейника. Эта мысль помогает постичь вторую: возможно, он единственный во всём ополчении знает насколько Просперо в прямом смысле горячий. А тот, и близко не сознавая происходящего в юношеском уму, безмятежно ерошит пальцами короткие тёмные волосы. Мягко давит ему на плечо, заставляя улечься себе на грудь.
Губы Просперо замирают на лбу Тибула, поверх повязки.
— Живой, — счастливо выдыхает Тибул, будто только услышал эту новость. Всё на одном дыхании, скороговоркой: — Уж думал, родной, не увижу я тебя больше. Так боялся за тебя — едва умом не двинулся, честное слово.
Просперо не прерывает, не начинает ругать за безрассудство, не отталкивает и не выбрасывает в окно со злости, проламывая телом гимнаста железные прутья — в общем, не делает абсолютно ничего из того перечня, к коему готовился Тибул, припоминая все их прошлые размолвки по народным делам.
Просперо, сильный, храбрый, несгибаемый, замирает вдруг, как замерла исколотая кукла наследника. Молча он поднимает руку, которую тряс жуткий капитальный тремор.
— Я тоже.
Чувства рвутся наружу, Тибулу чудится, будто в нём активировался взрывной механизм. Спешно он выпутывается из плаща, обхватывает трясущуюся руку Просперо за запястье и тянет вверх. Прижимает к лицу. Осыпает поцелуями мозолистые пальцы, останавливаясь на костяшках, жжёт горячим дыханием свежие раны, будто пытаясь повернуть всё вспять.
— Зато все пальцы на месте. Даже с ногтями, — говорит он. — Не трогали тебя там, родной?
Он глупец, раз смеет спрашивать. У Просперо разбито всё лицо и всмятку нос. Суконная рубаха соединилась кровью со спиной — на ощупь, под пальцами Тибула, вылитый кусок фанеры. Вот это — трогать, а то, что делали с Просперо в тюрьме, зовётся совсем по-иному.
— Полно тебе, цел я, — не сумев удержать себя, улыбается Просперо. В лицо плещет горячее, стекает по загривку, заполняя до краёв сердце. — Водили пару раз по залам, как медведя на ярмарке. Надо будет закон ввести, чтоб зверей больше в цирках не держали. Паршиво им там. Кормят их кое-как, лечат, а клетка всё та же.
— Родной, у нас в лесах одни рыси и волки. Все, как мы, — оголодавшие. Попробуй полови. Проще гирями научиться жонглировать, стоя на канате… — он запинается и опускает взгляд к чужой руке, гладя её большими пальцами. — Мигель сам к нам пришёл, когда его подстрелили. Мы не Толстяки — растили, как родного.
Тибул пробегается руками до его шеи, пропускает сквозь пальцы рыжую бороду и слегка давит ему на подбородок, чтоб пересчитать, должно быть, все ли на месте зубы. От хрупких цветочниц Просперо далёк настолько, насколько это вообще возможно, но до чего же сладко в нём отзывается эта проклятая тибулова аккуратность, почти что трепетность.
Но стоило Просперо минимально потерять бдительность, как ему совершенно наглым образом проводят языком от челюсти до виска.
- Да что ж ты делать будешь...
С мягким смехом Тибул подаётся вперёд, прижимается носом к коже на горле. От этих прикосновений не хочется прятаться — Просперо блаженно замирает, грея руками его выпирающие лопатки, уже долгое время не знающие тепла и ласки. Какой же он стал худой...
Но жалеть Тибула было нечего.
— Лучше тебе? — мрачнея, произносит Просперо.
Он никак не меняется, но у Тибула отчего-то холодит загривок. Это немного отрезвляет. Заставляет вспомнить и испепеляющий взгляд, и нерешённое дело.
— Отвечай, ты зачем на Звезду полез? — Просперо хватает Тибула за накрепко перевязанную ладонь. Кто ж мог подумать, что звёзды на небе такие жгучие? — Что же, после задержания моего совсем на вышке неспокойно стало? Я в клетке, половину нашего ополчения перестреляли, а он!.. Скачет по канатам под всеми прицелами: сгорел сарай — гори и хата! Это же фонарь, огромная лампочка! Если бы ты там сгорел?
— А вот - отчаянным родился, — гудит Тибул. — Тогда, под стенами дворца, отвернулся на миг и слышу только: «Они схватили оружейника Просперо». Что мне оставалось делать, а? Я думал — всё, родной. Это конец.
Перед глазами у Тибула бойня. Народ отступает, уши закладывает от разрывающихся снарядов, пыль и песок набиваются под веки. Тибул слышит чей-то оклик; он тягуче смазывает с лица слой крови, стряхивая её брызгами с ладони. Обернуться выше его сил. Белобрысый ремесленник перед ним держит себя за второй рот, открывшийся на шее. Глаза выпученные, и одними губами он говорит: «беги».
Плащ к чёрту сползает с плеч. Из-под него выныривает пушистый цирковой воротник, в сторону которого любые замечания легко могли кончиться мордобоем — шила его Суок. Трико, также застенчиво выглянувшее, делает Тибула похожим на лоскутное одеяло; ткань протиралась, рвалась, была разорвана кем-то — на дыры ставились заплаты. Сейчас исходного материала почти не осталось, но когда-то он, помнится, был жёлтым. Просперо уверен, что, расстегнув пуговицы, тоже разные, под цветастой шкурой Тибула он обнаружит только вакуум. Бесконечный космос с ослепительно яркой звездой на месте сердца.
— Говорят в народе, что два вождя у нас. Да не так же это! Ты — наш главарь. Это тебя Толстяки искали. А мне пусть хоть голову отрубят — я полено привяжу ей на место! — Тибул громко целует его в лоб и отстраняется, слишком откровенно заглядывая в глаза. — Хорошо физиономии моей народ с высоты той не видел… Какой из меня вождь, родной? Я жалкий фигляр и нутро это моё в твой арест только ярче попёрло.
— Тибул, так и я не легист, — вкрадчиво произносит Просперо. — Твои мысли легки так же, как и твои шаги по канату, но и вождь ты отменный. Ты повёл людей и люди пошли за тобой. Ты равен мне. В глазах народа мы — двуединая машина. Мне было бы тяжело ровно так же, потому что нашу ответственность в одиночку не вытянуть.
— Почти десять лет ты чудесно справлялся без меня, — говорит Тибул с той же мягкостью, с которой стирает большим пальцем запёкшуюся кровь со лба Просперо. После со своих губ тоже. Откуда именно натекло уже не понять.
— Не то слово, Тибул. Из каталажки в каталажку, после каждого народного собрания.
— А я чем же помешал?
— Сложнее в клетке спокойно сидеть, коль тебя кавалер твой на свободе ждёт.
Просперо лукавит, как пить дать лукавит. Не попадался он как раз потому что Тибул тоже был любителем присесть за беспорядки, но ещё не очень понимал, как оттуда вылезать.
Лицо Тибула цветёт безнадёжно влюблённой улыбкой.
— Смотрю, стоило всё-таки пробежаться… Тихо! Молчи, родной, я не закончил ещё. Может не пробегись я там по канату, гвардейцы так бы и не перешли на сторону народа. Подумали, должно полагать, как им потом мой труп оттуда стаскивать придётся — я же не дурак, застраховался! Э-эх, как бы не те умники, растерзавшие чёртову куклу — Толстяки из-за своих курдюков в жизни бы не заметили, что их гвардия покидает!
— К слову о кукле…
Горячая ладонь мерно, будто маятник, ходит вверх-вниз по спине. Тибул громко сглатывает, чувствуя цепляющиеся за позвонки пальцы.
— Суок.
Её имя общим голосом повисает в комнате, что-то при этом маслянистое оседает в горле. Кругом не видно ни зги. Просперо во тьме хватается за чью-то руку — всем в себе имеющимся надеется, что это не патрульный гвардеец. Оружейника вырывают из земли и он видит два горящих глаза. «Где?» — на грани истерики звенят они. У Просперо подламываются в коленях ноги и пальцы вцепляются в лицо. Крохотных шагов за спиной не слыхать.
— Мы оба в долгу по гроб, — выносит приговор Просперо и жжёт глазами стену в лепнине, словно ища в ней оппонента. Но смотрит он не туда — оппонент сейчас сидит у него на коленях.
— Мы уже расплатились. Теперь она сможет выучиться и пойти работать, куда её душе угодно, а не выплясывать всю жизнь на мостовых за гроши. На кону стояла жизнь Гаспара Арнери. Твоя жизнь, родной, — Тибул хмурится, начиная заполошно отстукивать пяткой по полу. — Один в один она была похожа на ту куклу. Мне пришлось поставить на кон мою Суок, чтобы жили вы двое. Если бы у неё всё вышло как следует, родной, тирании Трёх Толстяков пришёл бы конец.
— Нашёл кого выбрать... Суок такой же горячий и легкомысленный человек, как и ты.
— Она спасла тебя!
— Она пожертвовала собой ради моего побега! Хорошо хоть её на месте не пристрелили! Тибул, революция — не место детских игр. Это война, это — смерть, — говорит Просперо, разрубая ребром ладони воздух. — Мы боремся ради их жизней и будущего, а не для того, чтобы они умирали за нас. Вот скажи на милость, с каких пор у нас стало принято орать «Смерть ублюдку с железным сердцем»?
— Нечему дивиться, родной, — бросает Тибул, едва глянув на него. — Я не могу контролировать всё, что кричит народ.
Что-то эдакое было в голосе Тибула, что заставило все нервные окончания Просперо накалиться.
— Действительно, кто бы им ещё этот лозунг поганый втемяшил… Тибул, да как у тебя язык повернулся…
— У меня язык повернулся?! — кричит вдруг он, сворачиваясь спиралью в сторону Просперо. Взгляд Тибула пьян, но сверкает сталью. — Ты глаза разуй: на Четырнадцатом Рынке устроили целое представление, чтобы втоптать в грязь твоё честное имя! О, там очень много всего кричали! Такого, чего даже мне в голову никогда бы не пришло!
— Он-то что тебе сделал? — рычит Просперо. Вся свергнутая власть не толкала его за грань бешенства так, как собственный любовник порой. Тибул баловался с ним, как с гитарой, каждый раз отыскивая новую безумную ноту, от которой струны у Просперо разрывались, и которую никаким Толстякам взять было уже не под силу.
— Он такой же, как и те, кто топтался по нашим головам все эти годы! Его воспитывали Три Толстяка и их прихвостни, которые живы до сих пор не по моей воле!
— Тибул, он — ребёнок.
— На заводах тоже были дети, в сто раз лучше него, и погибали там пачками. Видал я его страдания — «не давали общаться с детьми»! Да я в его возрасте мечтал со своими ровесниками не знаться, и чтоб меня гимнасты из чужих трупп ногами не били после каждого выступления! Сомневаюсь, родной, что Толстякам тоже предлагали снять их драгоценного наследника за бутылку портвейна, ой как я сомневаюсь! Он никогда не станет таким, как мы.
— Так с какого ражна это повод, чтобы ему желали смерти?! Им — есть за что, спору нет. И артистам, и властям, и мне тоже. Да! Я рою себе яму осознано: я уже был в опале, когда Тутти ещё на свете не было. Меня есть за что мешать с грязью!
Волосы под действием гнева вскипели у него в какой-то совершенно адский оттенок. Просперо видит как в новом вопле морщится нос Тибула. Он был прав — жизнь у них имела мало общего с сахарным песком. Власти делали мало, а кричали много и о разном. Они вообще часто лезли туда, куда никому не следовало лезть — что-то в памяти гимнаста явно до сей поры не затянулось, продолжая кровить и заставляя съёживаться по вечерам от отвращения. Тибул ведь тоже был совсем юн. Сколько ему вообще лет? Семнадцать?.. Двадцать? Двадцать пять, может? Ему бы бегать сейчас по канатам и покорять сердца девиц своей солнечной улыбкой, а у него лицо уже как могильный камень и руки к детской шее тянутся.
Вины Тибула в этом не было. Это революция, это и Просперо. Не прояснил, может, что-то вовремя, не приласкал, когда требовалось. Просперо сам был виноват в том, кого взрастил своей ненавистью — прикрываться бывшей властью смысла не имело. Оставалось лишь надеяться, что он не просчитался так же с остальным народом.
— Я же и тебя пачкаю в этой грязи, Тибул.
Тибул замолк, подобравшись под ледяным взором Просперо. Все слова, рождённые в голове Тибула разом оттуда вылетели, и мысли порушились, как дом с гнилым фундаментом, от одной ничтожной фразы. О чём он только что говорил?
Плюнув в сердцах, Тибул лезет в плащ за курительной трубкой. Кое-как он поднимается и, пошатываясь (ведь пил сидя и теперь был проклят ровно только сидеть), бредёт к окну.
И всё же это уже не ребёнок — с облегчением понимает Просперо, подрываясь за ним с одеяла. Поступь у Тибула крепкая, какую имеет вождь и отец. Революция забрала у него часть души, но взамен выковала железные принципы.
— Стало быть, родной, я такой же лидер, и без твоей помощи в грязи катаюсь, как голландский сыр в прованском масле, — говорит Тибул, сквозь сжатую в зубах трубку.
— Мне жаль.
Желание было прикурить о пылающую копну волос, но Просперо позади успел заметно остыть — одни ресницы продолжали гореть, окаймляя холод глаз. Не фарфор, но каменное изваяние. Он порой замирал так, стоило пожару в нём потухнуть под напором тревог. А потухал он, наверное, часто. По крайней мере раньше, когда Просперо ещё не вырос огромным и могучим, и не научился перекрикивать пушечные залпы. Тибул не знал кто защищал сердце оружейника до него. Наличие родителей было огромной роскошью — просперовы предки наверняка давно померли от старости и тяжёлой работы. Тибул знал только, что отец Просперо был кузнец, и мать была кузнечиха.
Хотя нет, «Кузнечиха» — это провинция у них в стране такая. А отца Просперо напоминал Тибул. Однажды было дело, проговорился. Мол, такой же ласковый, мягкий. Он, дурак, отмочил ему тогда в ответ: мягкий оттого, что мяли много.
И строчка обрывается. На Тибула вдруг снизошло страшное озарение, что кроме него самого у Просперо больше никого и нет. У Тибула была Суок, был дядюшка Август, теперь и Тутти, чёрт бы его побрал, спал с ним на одном топчане, хотя с Мигелем и так тесно. А у Просперо никого.
Из темницы его возлюбленного не мог бы выпустить кто-то ещё. Народ, разве что. Разве что! Надо же было полмиллиона человек так обозвать! Но и те, к сожалению, под его же, Тибула, предводительством.
От понимания, какое значение его жизни придавал в своих рассудительных глазах Просперо, Тибулу стало почти страшно.
— Мальчишка не приживётся, — растеряно говорит он.
— Народ видел, как у него из груди шла кровь. Красная, не чёрная, как нефть. Всё стихийно и скоротечно, — настаивает Просперо, видать, не заметив перемены в Тибуле. Он пробно ступает вперёд — ему хватит полутора шагов, чтоб уничтожить расстояние между ними. Говорит как-то между делом: — Тебя вон вторые сутки хоронят.
Тибул выдыхает уголками губ две струйки дыма, изнеможённо жмурясь в знак согласия. Под окнами правда раздаётся слёзное: «Сегодня похороны гимнаста Тибула». Всё, чем он отвечает — приподнимает руку ладонью вперёд, делая самое громкое разрешение, на которое способен.
Просперо шагает, не прячет себя — у него прямая, как меч, спина и широченный разворот плеч, но превосходство в его взгляде отсутствует. Он больше Тибула почти что вдвое, и тот удивляется, что не обращал внимания на разницу в комплекции ранее. Просперо попросту не мог дать повода — Тибул никогда не видел в нём врага, а здесь, когда тот тем более не представлял угрозы в силу своего состояния, бросилось вдруг в глаза. Ибо это в самом деле нонсенс, что Тибул всё-таки отыскал кого-то, способного носить его на руках.
Но это как-нибудь в другой раз. Сейчас, должно быть, ему больно руки даже поднять. Надо же, жентльмен, его всего перелечил, а сам — сплошная открытая язва. Тибул старался лишний раз не сдавить, одними кистями прижимая тело Просперо к себе и мягко роняя его голову на своё плечо.
— Родной, волчонок вырастет и загрызёт нас, — продолжает лениво сопротивляться Тибул, пусть и понимает уже, что оставит в их рядах хоть крокодила, если Просперо того пожелает.
В словах Тибула была доля смысла, но Просперо не сомневался, что бывший наследник не пойдёт против них. В юношестве Тутти будут ещё живы отголоски прошлой эпохи — люди не проникнутся ностальгией, они не захотят возвращать своё рабство. При должной причине, восстать простив них могла бы бойкая Суок, но не Тутти. Кроме сердца, ничего металлического у него не было. Да и сердце это — лишь на словах, которые Тибул кричал на площади.
Тибул мечтал наказать тех, кто сломал ему жизнь — это была его ненависть. Под её огнём ложились все, кто имел хоть малейшее отношение к Толстякам. Тутти исключением тогда не стал. Нынче Тибул притёрся, чуть унялся, но так и продолжал видеть в каждом жесте наследника Толстяков и Бонавентуру: в нём заговорила элементарная паранойя.
И, возможно, ревность. Всё-таки Тутти был для Суок настоящим братом.
— Боюсь представить, что станет с мужем Суок, — говорит Просперо, влив смешок за цветастый воротник.
То, как попёрхивается дымом и сипит над его ухом Тибул, лишь подтверждает подозрения Просперо.
— Всё-таки не забывайся. Девочка не принадлежит тебе.
— Будь ты проклят, я не!.. — впрочем, встретившись краем зрения со всепонимающей, едва видимой улыбкой Просперо, Тибулу остаётся лишь мокро втянуть носом воздух. — Не мешай всё в одну кучу! — и полушёпотом добавить: — Надеюсь, она пойдёт по моим стопам.
— Сжалься, сердце Августа не выдержит. Он дожидается внуков хотя бы от одного из вас, — смеётся Просперо и на этот раз ясно чует, как на доверчиво подставленной шее слишком крепко сжимаются зубы. — Э, чёрт бы тебя побрал!.. Давай, сколько душе угодно — и так оба как побитые псины...
— Говори-говори, да не заговаривайся... — вздыхает Тибул, запоздало осознавая свои действия, но стыда всё же особо не испытывая. — Делать мне больше нечего… У него, родной, семьсот пятьдесят тысяч этих внуков на выбор. Все — наши дети, а ему всё мало. И это только столица!
— Бестолковые из нас с тобой родители. Столько народу под землёй оставили, — горько усмехается Просперо. — А оставшиеся несчастные — в демографической яме. Дети как никогда кстати, да стыдно, стыдно мне их в такую страну пускать. В провинции вовсе со дна стучать перестали. Там ещё до нас были джунгли, а какой шабаш там сейчас творится…
Просперо понимает, что не может больше говорить. Ему незачем — Тибул и так понимает весь масштаб работы. Небо, ставшее теперь огромным и чистым, готовилось обвалиться на них в любую секунду; старые чиновники, принявшие сторону народа, искали по лесам палки, чтоб вставлять их в слишком быстрые революционные колёса. Однако, страшнее всего было начать от этой власти жиреть и перевалиться за баррикады на другую сторону. Просперо до смерти боялся обречь народ на этот кошмар повторно — поэтому Толстяков оставили в клетке. Теперь Тибул знает.
И не смотря на всё их мысленное единение, Просперо замечает — Тибулу ничуть не страшно. Его милый, отбитый на голову рыцарь в шутовском наряде ничего не боялся, решительно глядя не то, что в завтра, а веков на пять вперёд.
— Тоска глупа и убога, — твёрдо и со знанием дела говорит Тибул, выпуская клуб дыма меж оконных решёток. — Батрачить нам теперь немало, но сомнения ни к чему, родной. Народ не глуп — у нас сотни тысяч голов, и мы уж как-нибудь разберёмся, что нужно нам, а не «стране» в зверинце.
Слова застревают в горле, напрочь пересохшем, когда Тибул оставляет на его губах поцелуй. Едва касаясь, невообразимо целомудренно для всего, что они пережили и переживут.
— Верно говоришь, — Просперо жмурится и касается лбом кончика его носа. — Мы победили и мы положим конец этому проклятому бардаку.
Тибул улыбается. Так ярко, что у Просперо теплеют скулы. Он вновь опускается лбом на плечо Тибула и долго выдыхает. Разгорается прямо на глазах, будто с него сдули слой золы. Волосы рыжеют и огромные руки сжимаются в кулаки, переставая дрожать. В голове у Просперо наконец наступает молчание.
Молчание и покой.