— Ты слышишь этот шепот?
Хэвенвуд кричит.
ָ. .𓂃 ࣪ ָ🦇་༘࿐
— Да ладно, Белоснежка, ты че, боишься старой местной байки? — увесистая рука, обтянутая тканью раздражающе желтой ветровки, ложится на плечи и сжимает с такой силой, что с губ почти срывается болезненный стон. Он морщится и жмурит глаза, мотанием головы пытаясь хоть как-то протестовать, однако его желания в очередной раз полностью игнорируются. Ему неприятны эти прикосновения. Неприятны эти люди. Это место, этот город и даже воздух. Неприятно свое чертово существование. Почему его просто нельзя оставить в покое? — Да ты посмотри на него, он уже обоссался со страху, — неправда, это пролитая содовая из школьной столовой — и они это знают, своими же руками создали ему позор. — Наш малыш Гу-гу такой впечатлительный, — слишком писклявый для парня голос режет уши сильнее, чем ненавистное прозвище «Гу-гу», что прицепилось к нему еще в первый день. Как и неуместное «Белоснежка», дразнящее «Чудик», обидное «Выкидыш». Столько ненависти — и все для него. Потому что он слишком милый, слишком непорочный, слишком выделяющийся. С этими розовыми губками-бантиками, с блестящими глазами-бусинами, в черных зрачках которых отражается их бескрайняя Вселенная, с волнистыми шелковистыми волосами, что не теряют упругость даже от частых осветлений. Его невинная красота — проклятье для уродливых душ Хэвенвуда. — Думаешь? — в вопросе скрытая одержимость, в глазах маниакальный блеск. — Может, проверим, насколько? — Что скажешь, Белоснежка, проверим? — рука с плеча переходит к широкому капюшону безмерной толстовки и дергает вверх, отчего воротник удавкой впивается в горло. — Отпустите, — жалобно, тихим робким блеянием, молебно. Мольбы не услышаны. Рюкзак скидывают с плеч, пинком отшвыривая куда-то в кусты. Его встряхивают, как старую тряпичную куклу, хлопают по покрасневшим щекам и улюлюкают, а напоследок срывают очки, чтобы точно никуда и никак. Только к ним в руки. Толпа голодных до зрелищ подростков окружает плотным кольцом, затягивая на шее очередную удавку. Только эта хуже, страшнее. Громко смеется, заглушая его прерывистое дыхание с хрипами, кричит практически счастливо, пряча в наигранности свою смердящую гниль. Детские души отнюдь не невинны, в них смотрит сквозь дыры сам Дьявол. Чужие потные ладони тянутся дальше, тянут вслед за собой — мальчишку, как и обычно, волочат за шкирку, не обращая внимания на несчастные потуги вырваться из хватки. Никто не обращает внимания.Город в честь Рая, но от него — одна тупая безликость.
Шальная мысль в надежде бежит, что он перетерпит. Издевательства не новы, они ежедневны. Уже прижились синяки и царапины: на спине — четко вдоль позвоночника, на руках — излюбленно на ладонях, по животу и на бедрах — в самых мягких местах. Мучители никогда не скупятся на тумаки и увечья. Выбивают в нем все, что живым мертвецам напоминает о человеческом. У него на каждый из случаев — по милому пластырю с черепашками и улыбчивыми кактусами. Он ими особенно клеит тонкие пальцы: там раны не заживают никогда. Вот бы на сердце исполосованное приклеить, чтобы так не кровило. То и так уже на последнем издыхании. Бьется загнанно, шумно, ударяясь о клетку из солей кальция и магния. Ему каждый раз тревожно — слезами умываться не стерпят и органы. Но каждый раз там надежда почему-то все теплится… Шлепок по затылку, щелбан в не скрытый под челкой сморщенный лоб. Это нормально, это по-старому. У всех его пыток — неизменные закономерности. Побои — прямая и самая неискушенная. Он жмурит глаза, ждет, когда его кинут куда-нибудь вниз: пусть осенняя лужа или криво положенный пришкольный асфальт. Рюкзак уже пострадал, остается ему: теперь впереди не просто насмешки, а нечто физическое. Вот она, его жизни константа. Но рваные красные кеды не ударяются хлипкими подошвами, а цепляются за калитку, после — об камень и по промозглой серой земле. Смех не стихает, чтобы вновь разрастись, наоборот, идет прежним ходом. Что-то меняется в четком непрерывном укладе. Он с опаской открывает заранее опухшие веки и щурится, пытаясь разглядеть замыленный блеклый пейзаж. За хрупкой спиной ограда с плющом и калитка с вечно поломанным замком, впереди, через два жалких шага — ворота с парковки, а за ними трасса в тумане и гудящий от одиночества лес. Территория школы остается за облезлым забором, и вот тут становится по-настоящему страшно.Его ведут в неизвестность, его ведут на казнь.
Это не школьный туалет с исписанными граффити незакрывающимися кабинками, о которые прикладывают его лицо, когда вытряхивают из рюкзака новые тетрадки и неумело собранный ланч. Это не подсобка уборщицы мисс Ли, где вонючими сырыми тряпками зажимают ему нос и заставляют вытирать несдержанные слезы, пока обидчики заливают сумку со спортивной формой вязким стеклоочистителем. Это не пустующие трибуны стадиона, где его принуждают собирать руками прилипшие к сидениям старые жвачки. Это что-то новое, за гранью. То, где шанса на спасение у него и вовсе нет. — О-о-отпустите! — холодными пальцами пытается снять с себя чужие оковы. Они отдаляются слишком. Совсем в противоположную сторону от школы и его дома. В специально опустевший спальный район — здесь по обыкновению даже ветер не завывает. Отдает свою роль городским легендам. — Да чего ты, Гу-гу? — тянут приторно ласково, аж сахар скрипит на зубах. — Мы всего лишь хотим поиграть! Тебе понравится! Нет, не понравится. Он знает: потом будет в душе собирать себя по кускам. Оттирать что-нибудь липкое, мерзкое с мраморной кожи, вымывать из золотистых волос плевки и загустевшую грязь и неустанно клеить новые пластыри, пачек которых в ванной комнате с дюжину. После, конечно, станет чуточку лучше — заварит какао с пряной посыпкой и дешевым зефиром из автомата, наденет колючий вязаный свитер размером больше на два, возьмет с полки потрепанный томик кого-то из Фаулза или Исигуро, а в конце завалится в кресло, что у окна. Но чувство никчемности также останется. — Правда-правда, — нараспев, еще более пискляво, чем прежде. — В конце концов, кто не любит прятки? Кожа на теле моментально исходится холодной испариной: он аж неосознанно замер, перестав хоть как-либо брыкаться. Ком в горле перекрывает отравляющий кислород, губы дрожат и синеют. Что готовят ему эти нелюди? Уже вечереет. Октябрь в этом году выдается крайне холодным, мрачным и мерзким. Впрочем, в Хэвенвуде не бывает иначе. Здесь любая частичка дышит гнетуще, предпочитая токсичность металлов душистым цветам. Невозможно припомнить, когда здесь творилось что-то в оттенках ярко-желтого и медно-оранжевого. Даже солнца лучи избегают столь невзрачного кусочка земли. Один только он — гребаное исключение. Зараза, которую город пытается вытравить. Слишком добрый, слишком светлый, слишком наивный.В нем всего для умерших душ слишком.
В подступающем приступе паники тело с концами слабеет. Его фактически несут до предрешенного места, без преград и любых остановок. Можно было бы пытаться отнять самого себя у других, но разве есть хоть какой-то смысл сопротивлению? Вокруг никого, а те, кто вокруг, тоже никто. Как не поверни, расклад игральных карт не в его пользу. Ничего не остается, кроме как обреченно смотреть в глаза своей маленькой смерти. Одной из многих и всегда ощутимых в этом чертовом городе. Они идут уже минут двадцать. Достаточно далеко и запретно. Высокие благородные ели сменяются костлявыми соснами. Новые, недавно отстроенные дома исчезают, рушатся ширмой, пока вместо них будто из глубин морозной Преисподней вырастают бедные халупы с дырявыми крышами и серым фасадом. Редкий свет из окон совсем меркнет, больше не видится ни через два дома, ни через пять. Опустевший район Скайфолл встречает одиночеством. Некогда самый перспективный, а теперь презираемый даже собаками. Он здесь никогда не был, но об этом месте наслышан достаточно от городских сплетников и болтунов. Город их маленький, на карте — совсем мизерный, точно невзрачная крошка. Людей, можно сказать, и того с горстку: каждый друг друга и друг про друга. Вот и слухи про местность летают быстрее назойливых мух. Когда они с отцом только въехали в дом, первое, чем поделилась пожилая соседка по имени Маргарет Роуз, была новость о резко вымершем районе. Хотя, скорее, не вымершем — то, на его скромный взгляд, было преувеличением от впечатлительной женщины, а поспешно опустевшем. Новость занимала газетные колонки долго: аномальное нашествие термитов, поломка целой линии электропередач и сверху до кучи — утечка каких-то отравляющих химикатов с только открывшегося завода. Столько свалилось на плечи людей ущерба да еще в один миг — вот и причина всех скорых переездов. Если в расчет брать официальную версию. Ничего криминального или действительно пугающего. Однако обходить этот район советовали настоятельно: вдруг дикие животные из леса забредут или группа преступников какая — бедняков и маргиналов всегда хватает с лихвой. А он, как человек бережливый, осторожный и порядочный, всегда и обходил. Пока его сюда насильно не заволокли. Ожидание расправы капает на нервы не хуже пыточного аппарата во времена Рейхстага. Страшно, холодно, одиноко. Мутный взгляд падает на собственные кеды, где теперь виднеются маленькие дырки — дело вымышленных рук камней и острых сухих веток по дороге. Он закусывает губу: обидно, эти — его любимые. Копил на них с пропущенных обедов. Теперь столько же копить. Если после сегодняшнего дня сможет вообще себя собрать. Последний поворот, рывок за шкирку для бодрости, и вот компания останавливается. Ноги наконец-то чувствуют опору под собой, чего не скажешь в целом о теле — то готово рассыпаться прямо здесь на треснутой кладке и рассеяться прахом вдоль глухих и безлюдных кварталов. Он отрывает взор от земли и натыкается на истинное пристанище Смерти: черный трухлявый дом с чуть покосившейся крышей — наверняка еще со времен бродящих тут ураганов; с потускневшим фасадом, на удивление, прочным на вид, но покрытым толстым слоем плесени, мха и даже грибами; с заколоченными намертво окнами, без прорезей и под плотной шалью из паутины. Жутко, пугающе. Но не сильнее, чем устланная костями лужайка. Тянет блевать. — Слышал когда-нибудь легенду о слепой ведьме? — слова доносятся мурашками сквозь оцепенение — а он все смотрит и смотрит на треклятый дом. — Отвечай! — звонкая пощечина ожогом по скуле. — Нет, — еле из себя выдавливает, пока трясущейся ладонью прикладывается к месту удара. — Сумасшедшая старуха, что жила в-о-о-от здесь, — желтозубая улыбка и прилипшие к его щекам толстые пальцы, что цепляются намертво, вжимая мягкую кожу в челюсть. — Это из-за нее полрайона полегло, бабка любила чудить. — Говорят, глазные яблоки у нее высохли от обрядов, — голову насильно поворачивают в сторону говорящего — еще одного мучителя. — Хотя старая сука каким-то образом все про всех знала, в прошлом году настучала отцу, что я катался здесь на его тачке без прав, потом неделю из-за этой дряни не мог сидеть, — нога со всей силы пинает камень, что сразу отлетает со стуком в бордюр. — Поделом, что сдохла. Для слепой она слишком много видела. — Это потому, что по ночам глаза вырастали у нее на ладонях, — шепот на ухо, после противное касание языка по ушной раковине. Он содрогается и всхлипывает. — Что, уже страшно, Гу-гу? — нет, ему отвратительно. От касаний, от истории, от прозвища. У него вообще-то есть имя. Чонгук. — Мне кажется, Выкидыш сейчас отключится, — очередной гогот и толчок в плечо. — Что с тобой дальше-то будет, если ты уже так дрожишь? — мерзкий голос обращается напрямую. А Чонгук действительно дрожит. Все сильнее и сильнее. Старается храбриться, но безуспешно — максимум, на что его хватает, так это подавлять в себе более отчаянные всхлипы. И смотреть в эти безликие злобные глаза. Те еще такие едкие, до вспышки в памяти — он узнает каждую пару из тысячи. Цвета перечислит немым, увидит слепым. Мертвое море — завораживающее и губительное. Марк. Кора заболевшего паразитами дуба — бледная и безжизненная. Кэрри. Лживо яркое осеннее солнце — холодное и ослепляющее. Майкл. Тяжелые грозовые тучи — угрожающие и давящие. Крис. Сгнившие в компосте листья — смердящие и до прожил гнилые. Билли. Удушающая темнота — непроглядно черная и без отражения звезд. Генри. Будет всегда обладателей помнить поименно — до гробовой доски. Своей или каждой чужой. Ветер завывает и поднимает вихрями неубранные сухие листья. Откуда-то веет запахом гнили, блевотной и едкой, что сразу забивается в ноздри и режет смрадом глаза. Чонгук не знает, что ему делать: спасаться от зябкости, плеваться от мерзости или прятаться от кровожадных взглядов. Вот бы исчезнуть из мира насовсем. — Хочешь послушать про бабку еще? — не хочет, мотает слабо головой, прикусив щеку изнутри до крови, но сразу стонет, когда корни волос наматывают на пальцы и тянут с грубостью, заставляя выпрямиться. — А мы все равно расскажем! Да, Генри? — Конечно, — наконец-то говорит его главный мучитель. — Скоро Хэллоуин. Самая пора рассказывать леденящие истории, — мелодичный легкий смех — других пленяющий, его — пугающий. — Крис, че там с ней в итоге стало? У тебя отец в полиции же работает, наверняка и фотки с места происшествий домой таскает. — Да, да! Расскажи нам из первых уст, — кокетливо поддакивает Кэрри, все-таки оторвавшись от собственного телефона.Та отвлекается только на мучения Чонгука и похабный флирт с верным и бездушным Цербером главного их палача — Крисом.
— Ее нашли в этом доме, в начерченном кровью круге, голой, с перерезанными горлом, руками и животом, — безразлично и отстраненно, словно парню рассказывать обыденно, а находиться здесь и вовсе не интересно и скучно. Всегда невыносимо ледяной и пустой. — Предположительно, причиной смерти стало самоубийство. — Или неудачный обряд, — Майкл руками перемещается на плечи Чонгука и сжимает те до синяков, плотно прислонившись сзади. — У меня тетка с ней в городской библиотеке пересекалась, — тянет тихо, специально нагнетает. — Она вот че видела: старуха, как раз за пару дней до смерти, получается, взяла целую стопку каких-то древних оккультных книжек. Зуб даю, это все связано. — Да и без твоей тетки все знали, чем она промышляла, — Кэрри манерно фыркает и щелкает языком. — Не просто так здесь люди пропадали. — Пропадали? — Чонгук не успевает подумать, а с его губ уже машинально срывается. Повисает тишина. Удивленно блестящие глаза, все абсолютно, впериваются в его сжавшуюся фигуру — сканируют, голодно облизываются и заинтересованно принюхиваются. Звери в плену бездушных зеркал скребутся когтями. К Чонгуку подходят ближе — и с каждым скрипучим шагом намертво пригвождают к месту, не дают дозволения ни вздохнуть, ни хотя бы моргнуть. Зря любопытство внутри не сдержал. — О, малыш Гу-гу, тебе наконец-то стало интересно? — довольный оскал. — Да, пропадали. Если не успевали вернуться. Гулкое сглатывание слюны. Еще одна порция мурашек вдоль замерзшей бледной кожи. Чонгук снова жмурится, пытаясь уйти от представленных страшных картинок. Пустое. Образы ведь уже в голове. На нервах сразу чудится пугающий скрежет цепей. Вопли и почему-то отдельно улыбка. Неестественная и будто из воска, но красивая и по-опасному влекущая. От этого еще более не по себе. — В этом доме двери раньше были наглухо закрыты, — Марк прикрывает глаза и тянет уголки губ в каком-то извращенном удовольствии. — Но только до восьми часов после полудня. Затем ведьма выходила на охоту. — Тянула свои ладони с глазами, — тоном воодушевленным, с радостью. — Искала таких прелестных детишек, — Чонгука щиплют за нос, отчего он кривится. — Говорят, она особо любила невинных, — раскатистый смех эхом по опустевшей улице. А тем временем темнота сгущалась… — Видимо, продавала их демонам за силу, — добавляет Кэрри. — Кто знает, что они с ними делали в этом доме. Терзали, убивали, насиловали. Детский плач звенит колоколами. Рассказ живет уже внутри души — так правдоподобно. Взгляд становится совсем мутным, он будто от ужаса слепнет. По лицу текут слезы. Скупые и практически сухие — чтобы мучители не видели проявленной мягкосердечности. У Чонгука она и так наружу. — Ты думаешь, почему люди в самом деле съехали? — и опять его хватают за щеки, заставляют внимание все отдавать только им. — Устали слышать по ночам крики и ждать своей очереди. Поэтому теперь очередь занимает он? Догадки душат, догадки костлявыми пальцами вырывают гортань. — Да может и не дети кричали, — беззаботно жмет плечами Майкл. — Старой суке наверняка нравилось с демонами трахаться, вдруг это ее…? Сколько же в словах злости и тупого безразличия к чьим-то судьбам. Как они могут с равнодушием и смехом все представлять? Чонгуку от их разговоров так мерзко и тошно — в желудке прямо плещется дурно пахнущая кислота, готовая вот-вот и ринуться по пищеводу к глотке. Помыться бы после этих обезличенных душ. Его бьет сильный озноб: подбородок трясется, веки дрожат. В висках давит колючая боль, зрение вовсю плывет. Мерещится впереди темнота… — Фу, ну ты и пошляк, Майкл, — писк Кэрри прорывается сквозь вакуум. — Голых бабуль нравится представлять? — Катись к черту, шлюшка, я, между прочим… — Эй, эй, Белоснежка сейчас отключится, — прерывает распри Генри. — Билли, ну-ка, взбодри нашу принцессу. Хватка на теле слабеет. Чонгук почти валится — тут прилетает в спину толчок, кажется, грубой подошвой ботинка. Рефлексы выживания загораются яркими лампами, ему приходится быстро собраться и вскинуть руки вперед, чтобы не пропахать землю покрасневшим носом. Однако колени все же страдают: потертые джинсы сгребают разбавленную недавним дождем землю и рвутся, затем кожа встречает незаметные глазу частицы мусора и так же расходится. Саднит и щиплет. Хочется наконец-то полноценно всплакнуть. Но Чонгук себе не позволяет. Только не сейчас. Нужно-то еще немного потерпеть, наверняка его задирам скоро наскучит упиваться издевательствами. Поэтому он находит в себе силы перевернуться на спину раньше, чем это сделают за него: упирается ладонями в грязь, пачкаясь, и приподнимается, чтобы крутануть одним движением корпус и приземлиться на ягодицы, и снова во все ту же грязь. Уже плевать на непристойный потрепанный вид. Ему в любом случае отмываться от пятен вовек. — Знаешь, что еще говорили про ту ведьму? — пока Генри продолжает, толпа наступает, вынуждая ползком двигаться назад, к проклятому дому. — Те, кто не успевал от нее вовремя улизнуть, превращались в тыкву, — абсурд и детский лепет, но звучит так угрожающе и маниакально, что Чонгук уже во все невольно верит. — А затем бум! — чужая нога с силой нажимает на разбросанные кости, отчего раздается громкий хруст. Он содрогается крупно и на этом моменте уже готов подорваться и бежать, как истинно дьявольский голос бросает: — Возьмите его, ребята. Зловещий хохот, крики, как от счастливых поросей, и вновь касания мерзких рук. К нему подбегают, подхватывают под мышки, следом тянутся к шее, чтобы придушить и приструнить. Чонгук сопротивляется как никогда отчаянно. — Нет! Он вопит, он вырывается, он проваливается. Тело ощущает невесомость: чтобы не пинался, в плен берут еще и ноги. Кто-то сзади зажимает ему нос и рот, глуша и крики, и всхлипы. Кто-то не чурается и ущипнуть за мягкие места — так, в качестве издевки и лишнего испуга. Держат четверо, по ощущениям — целая толпа. Серая, безликая и алчная. Он пытается вытянуть конечности, но грязнет еще больше, будто касаются его ладони не человеческие — жижи болотной. Те такие же липкие, вязкие, противные и тяжелые, утягивают куда-то в трясину, где нет кислорода и хоть лучика света. Где тьма, холод и Смерть. Встречать те вслепую особенно страшно. По правде, Чонгук никогда не боялся побоев или слов. Он боялся неизвестности. В ней невозможно было отгадать, когда мучители выйдут за пределы человечности.А были ли те вообще?
— Блять, да открой ты уже ее, — слышится сквозь собственные мольбы. — Ай, отойди, чепушила, я сам. Удар — будто телом о твердую поверхность. Затем грохот, скрип натруженных половиц и четкий звон от падения… дверной ручки? Чонгук замирает, широко распахнув пересохшие губы и покрытые солью глаза: вокруг не знает, не видит ничего — лишь смазанные оттенки пасмурного неба. Оттуда на него смотрят голодные черти. Он теперь понимает, какое мучение ему заготовили. — Фу, ну и воняет здесь! — нарочито громко, чтобы он точно услышал. — Интересно, малыша Гу-гу быстрее мыши пожрут или этот тухлый смрад? — Ставлю на дух злой бабки, — девичий голос на ухо — так вот кто за шею так грубо цепляется. — Белоснежка ведь такой хорошенький и невинный, — и специально щекочет ногтями по подбородку, что следом Чонгук сразу к груди прижимает. — Вот и проверим… Давайте, тащите сюда, я на подработку скоро опоздаю. Вот так вот обыденно, просто о сломе чужой личности. Показатели адреналина в крови наверняка истинно бешеные, необъяснимые. Паника окутывает теперь по-другому, вытягивает из всегда покорной личности самое строптивое и буйное. Он дергается, выгибается в пояснице, выворачивая кости — будто над ним сейчас вершится обряд насильственного экзорцизма; орет до покраснения лица и взбухших вен все там же, а в конце, когда небосвод сменяется на ржавый покосившийся карниз пред входом, и вовсе совершает немыслимое — кусает прилипшую к лицу ладонь, чем гневит ее обладателя. — Сука! Следующее, что Чонгук ощущает — боль. Опять. Сильная. Незаслуженная. Его закидывают в проход, отчего затылок сталкивается с порогом — чудом, что ничего из костей не ломается. Ломается он. И только. Тело ноет и знобит, хочется снять собственную оболочку со скелета — вдруг так будет проще? Не будет. Его пинками пропихивают дальше в дом, а Чонгук не может больше ничего — только лежать скрюченно и защищать руками голову, прижатыми ногами — живот. Прекращается все так же быстро, как и началось. — Это лучшее место для пряток, правда, ребята? — смех, смех, смех. Заткнитесь, заткнитесь, заткнитесь. Скрип половиц и звук поспешно удаляющихся шагов заставляют забыть о том, как физически плохо. Он со стоном разгибается и тут же ползет назад — туда, где полоска блеклого света становится уже, а выход — все невозможнее. Пальцы цепляются за порог — больше Чонгук ничего не видит — но чужой ботинок бесцеремонно наступает на кончики, затем отпихивает в сторону. Чонгук стонет, закусывая губу до крови и пуская слюни по ушибленному подбородку. Дверь захлопывается. Он в ловушке у хищника.И не одного — целой стаи.
— Надеюсь, ты внимательно изучишь все места, где можно спрятаться, Чудик! — криком за дверью. Он упирается ладонями в старые доски — тут же в израненную кожу впиваются щепки. Тонкие и колючие. Света вокруг не осталось, так же, как и прямых зрителей. Оттого по щекам сразу целым водопадом начинают литься соленые слезы. Обжигают всю кожу, вплоть до груди, стекая по адамову яблоку и в ямку ключиц. Голова гудит, сильно кружится — а в нос еще забивается ужаснейший запах гнилого и сырости. Но Чонгук поднимается, подползает на коленях к двери и скребется, до конца не сумев осознать, что его запирают. Здесь, в обители Дьявола и самой Смерти. Руки ощупывают деревянную поверхность, давят, пытаясь снова вернуть полоску блеклого света. Не поддается. Там, снаружи, стоит дикий хохот — он перебивает завывание ветра. Подростки что-то кричат, но где-то в отдалении, словно уходят, но Чонгук ощущает нутром — те еще не закончили. Упирается теперь плечом, давит еще раз, рычит от бессилия и раздирающей обиды. Страх опять душит железной удавкой, пережимает в районе сонной артерии. А он сопротивляется. Мотает головой в разные стороны — отрицает, стучит методично ладонями по закрытому выходу. Сквозь осиплость просит о помощи — своих же мучителей, унижается, являя голодным до зрелищ умам отчаяние. Ему впервые так страшно. Шаги снова приближаются, за порогом скрипят половицы. Чужие разговоры теперь становятся слышимыми, однако как удачно те затихают, стоит Чонгуку прислониться ухом к двери. Зато так он ловит отчетливый скрежет, будто там передвигают что-то крайне тяжелое. Типа какого-то шкафа или комода. Быть не может… В самом деле с ним собрались обходиться настолько жестоко? Бум. Бум. Сердце отскакивает к гортани. Кровь от лица отливает, губы, не будь темноты, точно явили бы взору синий оттенок, язык прилипает к небу. Он весь холодеет, начинает чуть ли не в припадке трястись, когда из него вырывается: — Выпустите! — не кричит, орет, кулаками дербаня запертую дверь. Та ни в какую — замка изнутри не осталось, а снаружи ее явно чем-то подперли. Нечестно и бесчеловечно. — Брось, Гу-гу, мы же играем! — поддакивания и гогот. — Ты же не трус, чтобы уже так быстро проситься домой? — Давай мы посчитаем, тебе будет так легче прятаться? — издеваются, а Чонгук голос срывает окончательно, разбивает нежные ладони в кровь так сильно, аж даже пластыри с пальцев, что он клеил буквально сегодняшним утром, слетают глупыми фантиками куда-то на пол. — Раз, два — слепая ведьма заберет тебя. Строчки хоровой песней забираются в уши, неся в себя знамя его похоронной. Перебивают все посторонние звуки, пленяют только собой — так норовят рассудка лишить свою жертву. — Откройте! — Чонгук кричит. До лопающихся капилляров в глазах. До испарины на лбу и вспененной слюны в уголках так и кровоточащих губ. Кулаки неустанно вбиваются в дверь — не справляются, идут другие части тела в бой. Лоб, локти, колени, плечи — и по кругу в таком же порядке. — Три, четыре — и запечет десертом в тыкве. Детская считалка, сочиненная наверняка прямо на ходу, лижет с ума сводящим ужасом — по пальцам и между, по загривку и вдоль позвоночника, по бедрам, а дальше по щиколоткам к дыркам в любимых кедах — чтобы цапнуть ледяные пальцы ног. Будто откусить и прожевать те хочет. — Пожалуйста, молю! — а он все кричит. Внутри почти взрывается бомба. Та, что гвоздями напичкана для поражения легких и сердца. От нее распирает, раздирает — Чонгук будто заживо отрывает скальп сам с себя. Только бы страх вышел, только бы оставил его в покое, забрав с собой и каждое из навязанных страданий. — Пять, шесть — слепая ведьма хочет тебя съесть. Но страдания лезут и лезут новыми сорняками. Корнями прорастают в сосудах и венах, цепляются мертвенной хваткой — прямо как хищники в голоде цепляются в горло едва совершающей вдохи добычи. — Блять, боже, пожалуйста! — кричит, кричит, кричит. За спиной мерещатся скрип половиц и порыкивание. Он вжимается корпусом в дверь настолько отчаянно, что кажется, хочет с ней слиться телом. И пусть потеряет тепло своей плоти, превратится в мертвое дерево, главное для него — чтобы спасся. — Семь, восемь — а дьявол съест, не спросит. От смеха на фоне уже довольно серьезно тошнит. Желчь не идет только из-за непрекращающихся воплей, что исторгает истошно гортань. Но и те дают наконец-то осечку, под конец срываются хрипами. — Пожалуйста… — теперь просто хнычет. Силы — небесконечны, им свойственно иссякать. Взмахи для ударов становятся слабыми, кисти ноют, а мелкие, но многочисленные раны невозможно щиплет. Так и заражение запросто получить — Чонгук хорошо подпитал загнивающий дом своей кровью, а тот в ответ наверняка также не поскупился на «дары». — Девять, десять, — тот глотку тебе и ведьме перережет. Счет обрывается, но тишина не приносит ожидаемое облегчение. То принесла бы только Свобода. Чонгук всхлипывает и опускает руки, поворачиваясь к двери спиной. Упирается в нее и замыленным взглядом смотрит куда-то далеко меж пространств. Он подтягивает колени к себе, обхватывает их грязными ладонями, не заботясь о том, как сильно пачкает джинсы. Наваливается слабость, отчего затылок отстукивает глухим звуком умирающей надежды о все ту же чертову дверь. Которую ему, видимо, до смерти не открыть. — Пож-ж-а-ал-луй-ста… — тихо и обреченно воет. Все, что получает в ответ — пренебрежение к себе. И жалкого хмыка не зарабатывает хоть каким-то польщением. Только вой плачущей вместе с ним природы. Половицы снаружи вновь прогибаются и издают царапающие барабанные перепонки звуки. Хищники притаились и готовы к нападению. — Надеюсь, ты потом поделишься впечатлениями с нами, а, Выкидыш? — тянет гнусаво Генри — его голос самый звенящий, самый болезненный для изнеженного сердца. По двери барабанят, Чонгук вздрагивает и рефлекторно отстраняется — спина еще больше горбится, а сам он утыкается носом в колени. Не видеть, не слышать, не чувствовать. Просто пережить. Резко все прекращается. Он сначала не верит, что слышит абсолютную пустоту — даже слабый шелест листьев не доносится до спрятанных под капюшоном ушей. Сколько так проходит времени, не знает, но наконец-то поднимает голову, чтобы все же осмотреться. Сквозь заколоченные окна едва пробивается тусклый свет, благодаря которому виднеется в абсолютной черноте хоть что-то. Очертание коридора, что ведет сразу от двери и прямо к лестнице на второй этаж, несколько дверных проемов по бокам. Ничего… сверхъестественного. Даже в густой тьме, что дополнительно идет смазанными пятнами из-за его минус трех на оба глаза, не проглядывается ничего пугающего. Пока что. Быть может, такие чувства потому, что снаружи в окружении людей ему страшнее. Он сидит так минуту, не двигаясь. Всматриваясь. Психика после яростных запугиваний отчаянно старается найти угрозу раньше, чем та появится сама. Чонгук прерывисто дышит через распахнутый рот, веки не опускает, не моргает — будто в гляделки с темнотой вздумал играть. Идет вторая минута. Начинает казаться, что тени на стенах приходят в движение, ползут уродливыми сороконожками от пола к потолку. Он громко сглатывает, ощущая на стенках горла колючее першение, и ежится, обнимая себя за плечи и кутая ладони в рукава толстовки. Становится будто прохладнее — и сразу градусов на минус пять. Дрожь пробирает до костей, вены начинают пульсировать вместе с нарастающим в ударах сердцебиением. Тело опасность видит раньше, готовится к побегу. Которому сбыться конечно же не суждено. Вдруг… Дверь сотрясается в стуках и грохоте, чуть ли не осыпаясь щепками. Чонгук тут же отлетает вперед и от неожиданности кричит — но приглушенно, уткнувшись лицом в сгиб локтя. Бум-бум, бум-бум. Он неуклюже, но быстро переворачивается на спину и испуганными блестящими глазами смотрит на дверь. Та дрожит, вибрирует, словно на улице бушует яростный ураган, что всей природной силой стремится продавить лакированный каркас. А затем раздавить его. Звуки нарастают, будто гневаются. Переходят вибрациями и на заколоченные окна, с ревом ковыряют доски. Аж пыль от амплитуды ударов отлетает горстями. Чонгук не может смотреть и слышать — ему страшно. Мотает головой, губу кусает и на локтях ползет назад. В темноту. Но и та его отвергает. За спиной раздается писк, будто активируют бомбу. Затем удар, еще удар и опять. Громыхающий, грузный, будто нечто многотонное несется по старым половицам. В пучине черноты тоже оказывается небезопасно, убийственно для него. Чувство безысходной удушающей паники возвращается, Чонгук всхлипывает и почти задыхается — он вслепую отползает в первый попавшийся проем — комната, почти каморка, где раньше по всей видимости был гардероб. Собирает торопливыми неосторожными движениями все углы, напарывается так на погнутую лежащую вешалку, судя по форме, раздирая ладонь с тыльной стороны. Не обращает внимания, с рыданиями ползет вперед, находя будто в инстинктах место, где можно спрятаться. Переждать. Пространство, как под столом, придвинутым к стене. Может, это такой своеобразный комод на высоких ножках. Ему плевать, что это вообще такое. Главное, не живое и способное укрыть. Спина бьется о твердую стену, теперь уже из бетона — и откуда он в чертовом доме почти что из дерева? Неважно, неважно, неважно. Чонгук кусает колени, чтобы сдержаться от воя, уши прикрывает и не перестает захлебываться в слезах и соплях. Ему горько и до усрачки. Рев из глубины здания перекрывает грохот со стороны входа: к нему прибавляются топот, неестественно счастливый детский смех и лязг металлических цепей. Будто что-то живое и одновременно «из мертвых» восстало для голодной охоты, сметая на пути любое препятствие. Кажется, нечто и его сейчас настигнет. Но… Звуки не отдаляются и не приближаются. Чонгук за суматошно бьющимся сердцем и собственной истерикой вовсе не замечает странности и противоречия. Не замечает и то, как какофония из грохота, лязгов, криков и скрежета немного стихает, даже где-то прерывается и барахлит, будто звук — неправильный, вовсе не из самого дома. Не замечает, не слышит и то, как не так уж далеко от него, за выходом, знакомо заливаются гоготом и кричат: — Удачного времяпрепровождения, не забудь потом рассказать, встретил ли ты дух бабки, Гу-гу! Мы обязательно спросим! — Если успеешь выбраться. — И вернуться до восьми. — Иначе превратишься в тыкву. Голоса издеваются наперебой. В голову пробираются. Чонгук не знает, чему верить — где взаправду, а где выдумкой. Но одно знает точно — его мучители всегда с ним. В голове, в сердце, под кожей. Комплексами и страхами. Тревогой и ненавистью. Напоминанием своей никчемности и особенности. Разговоры и смех стихли, испарились, словно никого здесь постороннего и не было. Словно Чонгук сам по дурашливости проник в «проклятый» дом, в надежде отыскать какой-то интерес. «Нечто» тоже стыдливо умолкло, растворившись хрипами и заеданиями в сырые продрогшие углы заброшенного здания. Вот теперь он по-настоящему остался один. Кожу щек стягивает неприятно, даже болезненно — слезы до сих пор продолжают литься, горькой солью разъедая мягкий покров. И как еще не иссякли за столько времени… Раны мелкие и те, что серьезнее, ноют и зудом вкручиваются в воспаленные нервные окончания. Чонгук зарывается носом в колени глубже, едва дыша. Ему хочется съежиться, стать маленькой морской ракушкой: чтобы вокруг прочный панцирь, а из касаний — только отзывчивое теплое море. Не это все. Истерика сходит до прерывистых всхлипов. Боль в груди не сходит до сих пор. Он больше не прикрывает уши, теперь просто двумя руками скребет слабо по груди, как если бы собирался достать оттуда сердце — чтобы не билось так. Параллельно начинает раскачиваться как неваляшка: вперед-назад, вперед-назад. И сколько так проводит времени — не знает. Пальцы, что прячутся под повлажневшими рукавами, становятся холодными, впрочем, на ногах такая же картина — там пальцы и вовсе скрючиваются, подгибаются, тоже желая спрятаться, только уже от колючего сквозняка, что тихо бродит вдоль половиц. Это немного, даже жалко, но приводит в себя. По крайней мере, настолько, чтобы Чонгук смог приподнять опухшее лицо и сквозь заложенный нос втянуть затхлый воздух: запах пыли, нафталина и жженых восковых свечек пробивается сквозь, бодрит. Глаза без очков видят по-прежнему слабо — пф, еще бы чудо случилось — через дымку слезинок, а в такой темноте и совсем расплывчато. Чонгук залипает в одну точку — на стену напротив, что белыми обоями и облезлостями выделяется в темноте сквозь бездверный проем его укрытия. Он кривит лицо и вымученно поднимает дрожащий уголок губ: даже прячется он совершенно отвратно. Накрывает вторая волна истерики — или сколько их было за это время всего? Впрочем, неважно. Эта иная, та, что на грани между отчаянным помешательством, обидой и тлеющим страхом. Чонгук начинает сильнее раскачиваться, надрывно, устало шепча: — Почему я, почему я, почему… Потому что невинный, потому что чистый для них, потому что другой. — Слабак, слабак, слабак… Неправда, держишься уже ведь столько — сильный, смелый, самый терпеливый. Голос — свой или чужой, не переубеждает. Чонгук от него лишь отмахивается. И раскачивается, плачет, снова раскачивается… Плачет, раскачивается и снова плачет. Шепчет под нос что-то невнятное да глядит неживыми пустыми зрачками в лицо зловещей тьмы. На задворках сознания понимает, что надо бы предпринять какие-то действия, попробовать все-таки выбраться, если надо, собственными зубами выгрызть выход. Ему никто, кроме него самого, не поможет. Однако сдвинуться и что-нибудь сделать страшно, тело все еще сковано пережитым потрясением. Да и болит просто неописуемо: адреналин больше не скачет по крови, оттого все повреждения мозгом теперь замечаются. Как и очень легкое, почти невесомое касание. Что-то тонкое, прямо к просвечивающему сквозь дырку в обуви пальцу. Утерев сопливый нос и сморгнув с ресниц остаточные капли влаги, он скашивает глаза вниз: сначала не понимает, что видит, приходится крепко зажмуриться и вновь распахнуть веки — а затем и вовсе рот, только от удивления. Галлюцинация от паники и полуслепоты или…? Паук. Еще кто-то живой помимо него. Не большой, но и не крошечный — носок одного из кед точно всем телом оккупирует; с пухлым и округлым туловищем, цвета может и не черного, но определенно темного — иначе бы так с чернотой заброшенного дома не сливался; с изящными тонкими лапками, словно как у паучихи из фильма «Паутина Шарлотты», что он любил смотреть в детстве; и с маленькими, как и полагается любому пауку, восемью глазами — Чонгук не знает, как — наверняка просто уже чокнулся — но четко видит каждый из них, детально, точно блестящими бусинами. В них таилась осознанность. В пору бы бояться неопознанное членистоногое — вдруг именно так к нему явилась сама Смерть? Однако страх будто весь выключают: то ли слишком в нем пусто для паники, то ли одиночество играет злую шутку, побуждая зацепиться пусть за такого, но компаньона. Неожиданная живность, ко всему прочему, выглядит дружелюбной. По крайней мере, она точно не сделает больно так, как это делают люди. Да и по правде, никогда Чонгук всяких букашек не боялся. Страшнее людей за всю жизнь никого не встречал. Он смотрит, не двигается: лишь со свистами дышит через рот. Паук тоже замер как неживой, наверняка выжидает чего-то. Может, вообще боится человека в сто крат сильнее, вот и волосинками даже не трясет. Не желая играть в бессмысленные гляделки, Чонгук промаргивается медленно, немного сонно и снова утыкается красным опухшим носом в грубую джинсовую ткань: пусть его сейчас хоть в паутину всего перемотают, все равно, может и к лучшему — согреется. Ему так холодно. Пальцы ног повторно ощущают движение чужих лапок, но он не обращает внимания — сейчас весь в себе. Нужно собраться, нужно собраться, нужно… Черт, но голова так болит: виски будто скоро разорвет от пульсации. А еще температура тела падает невозможно стремительно: конец октября, в и без того скверном на погоду городе сыро и промозгло, а брошенный дом давно без отопления. Хочется спать, Господи, так хочется… Отключиться и просто умереть — самый привлекательный вариант из всех. Неожиданно на плечи опускается что-то теплое, невесомое: будто робкое касание заботливых ладоней или вес мягкого вязаного пледа. Греет. И точно чудится уязвленному рассудку. Наверное, Чонгук сам себе придумывает ощущения: чувствует то, что всегда хотел. Заботу. Приятное покалывание распространяется от плечей по рукам, словно невидимые объятия скользят дальше. Кутают уверенно от жестокости Хэвенвуда, прогоняют дрожь от сквозняка и ледяных сырых половиц. Мышцы смягчаются, как и складки хмурости на лице — появляется даже румянец на щеках. Под прикрытыми веками мелькает образ изящных, но сильных рук — почему-то вспомнился паук. Сознание видит удивительную схожесть. У того лапки тоже аккуратные, утонченные и при этом точно мощные для маленького тела. Только те тепло человеческой плоти не способны повторить, а образ в голове — почему-то да. Повторяет. Воображение не рисует ни лица, ни туловища, ни ног. Только ладони с длинными пальцами, как у какого-нибудь клавишника, крупные, обтянутые мраморной кожей костяшки, отдающие почему-то морозной синевой, худые запястья и увитые бледными выпуклыми венами сильные предплечья. Образ конечностей немного неестественный, будто неживой — уж очень картинка напоминает произведение скульптора. Слишком совершенно и недоступно. Однако как те касаются… Трогают не спеша, ласкают мурашки и тонко гладят синяки и царапины. Там, где кожа мерзнет — дарят жар, там, где печет от повреждений — обдают приятным холодом. А самое главное: из-за них Чонгук забывает про одиночество. Из укрытия тянется, не открывая глаз. Чуть ли не мурчит, готов от блаженства заплакать по-новой, только теперь добровольно. Так его цепляет придуманный мираж. И не хочется верить, что это все не взаправду: ведь касания трепетные, будто его любят, согревающие и спасительные. Скользят вновь к плечам, бегут пальцами по шее и выше, ложась тонким бархатом на сухие грязные щеки; нажимают на кончик носа, целуя теплотой, ползут по переносице ко лбу и под капюшон, чтобы пятерней зарыться в пшеничного цвета пряди. Чонгук бы подумал, что действительно умер и очутился где-то если не в Раю, то между. Слишком неожиданно стало легко и не так безнадежно. Он почти с концами отдается желанным ощущениям, однако недовольное цоканье, затем настойчивое прикосновение опять к открытым пальцам ног вырывает из транса. Чонгук протестующе морщит нос, когда следом тепло убегает покалыванием, и вынужденно возвращается в серую пыльную реальность. Но больше не одинокую. Паучок бунтует, со своего места не уходит, но суетливо перебирает поочередно лапками. Мерещится, что еще шевелит хелицерами, прямо как краб клешнями — так же быстро и отчасти забавно. Чонгук, по правде говоря, первый раз такое в жизни видит. У паука словно мысли свои и есть понимание. — И что тебе неймется? Тот опять лапками касается и крутится вокруг своей оси, отползает назад, а затем вперед к нему, точно куда-то зовет. Чонгук лупит глазами, пытается сообразить, что вообще происходит и правильно ли он считывает чужие действия. Он, что, паука душой наделил? Явно спятил. — Ты хочешь, чтобы я что-то сделал? Забавное предположение. И как будто верное: паук останавливается и поднимает вверх заднюю часть тела, активно трясет, как в танце. Пробивает на смех. Сиплый, правда, но искренний. Он вытирает следы от собственной разбитости на щеках, при этом размазывая по лицу грязь, и пододвигается ближе, выбираясь из убежища. — Боже, Чонгук, во что превратилась твоя жизнь… — сквозь пальцы пропускает спутанные пряди, заправляя назад. — Сидишь и разговариваешь с пауком. Так спокойнее. И определенно уютнее. Восьминогое создание, появившееся из самих пучин Бездны, становится неким оплотом того, что хорошо обязательно будет. Возвращаются силы и крошечная уверенность. Чонгук с кряхтением поднимается, опираясь на дверной косяк впереди: суставы болят, раны хоть и не так, как при получении, но все же ноют, мышцы затекли от долгого пребывания в скрюченной позе. И все равно проблемы на плечах ощущаются легче. Благодаря теплу. Он в поиске оборачивается — наивно, как будто сзади его встретит добрый согревающий образ из минутной фантазии. Там пустые вешалки на железной балке, стена и комод на высоких ножках, под которым он прятался. Увы. Видимо, все ощущения — следствие работы адреналина в бурлящей от стресса крови. Что-то в духе последнего рывка, чтобы выплыть со дна навстречу спасительному кислороду. Но почему кожа до сих пор хранит фантомные касания… Делает шаг вперед, глядя под ноги: паук ползет вперед, не быстро — ждет. Вокруг сплошной мрак и мушки цветные от недостатка зрения, но чудом, не меньше, Чонгук обходит препятствия. Ориентируется на ощупь, глазами улавливая лишь отблески фонарного света с улицы — тот пробивается сквозь трещины в заколоченных окнах. Неуверенно, боязливо оглядываясь по сторонам, он все же выбирается в коридор. Справа злосчастная дверь, куда идти и вовсе нет смысла, слева глубь дома и неизвестность. Волосы дыбом на теле встают от того, что за этой неизвестностью прячется. Скрежет, стук и шипение — все снизу. Чонгук в привычке страха оступается, но впивается ногтями в ладони и кусает губу, чтобы заново не запустить цепочку эмоций и скосить глаза в сторону звуков. Все тот же паук, все те же движения. И неизвестный предмет. Дьявол один знает, как с прищуром получается выловить очертания. Что-то круглое и выпуклое. И вроде совестно трогать чужое, будучи гостем незванным в проклятом доме, а вроде — интерес играет. Чонгук враскорячку присаживается на корточки и тянет ладони вперед. Паук тут же ловко перебирается на тыльную сторону, но он и не дергается, приоритеты другие. С горьким разочарованием гладит шершавость пластикового узора подушечками пальцев и осознает — какое же блядство с ним приключилось. Колонку. Он трогает чертову беспроводную колонку. Компактная, черная, со специально практически стертыми белыми буквами «JBL», что угадываются им интуитивно — у него такая же дома пылится под грудой нерабочих наушников и старых зарядок. Берет в свободную руку: еще теплая, совсем недавно перестала работать и не остыла. Тянет громко кричать. Чтобы весь Хэвенвуд содрогнулся под гнетом праведной ненависти. Вот откуда все эти звуки, рычания, смех и раскатистый скрежет. И вот почему так резко снизошло для него помилование, а черти не забрали его душу не меньше чем в Ад. Все это — выдумка, очередная проказа, что просто утопла в подростковой жестокости. Над ним всего лишь подшутили. Какой он дурак. И не меньшие, чем он, дураки выловили его страхи и удачно воспользовались. Конечно, все сходится, даже откуда обидчики знают про потаенное: чувствовал ведь Чонгук, что на уроке искусств не стоило правду писать на вопрос о пугающем душу и тело. Видимо, коробка миссис Эванс к тематическому уроку оказалась не такой уж надежной и анонимной. Тем, кто власть имеет не только лишь в школе, еще в самом городе, плевое дело поиграться над чем-то таким. Мизерным и уязвимым. — И выродком считают меня, — с досадной усмешкой. Колонка отстуками отлетает к входной двери, Чонгук стискивает зубы и прижимает к груди подбородок. Не плакать, не плакать, не плакать. Не снова. И не к их радости. Все это только закрепляет в голове убеждение — нападки стоит перетерпеть и забыть. Издевательства вышли на новый уровень, для него сигнал — готовиться к худшему. Выберется из нынешней ямы — тут же столкнут в следующую. Так что он подбирает себя: не без тяжести, но поворачивается лицом к страху навязанному и делает шаг в зазывающую чернь глубины. Почти не поднимает ноги, шаркает подошвами, но идет навстречу проклятью. Паук, как ни странно, приободряет: заполз на худое плечо и сидит бездвижно, брюхом слабо согревая. Дом встречает скудным убранством и запахом старости буквально из каждой щели: тьма мало что дозволяет увидеть, но просторные широкие шаги без всяких препятствий толкают на вывод о не многочисленном количестве мебели — по крайней мере, на первом этаже. Половицы скрипят ужасно — по сути единственное, что немного пугает по звукам. В остальном тихо и мирно: впереди арка и совсем небольшой коридор — видимо, на кухню, справа же заваленный путь к лестнице на второй этаж. Это уже странно, но Чонгук не настолько наивен и глуп, чтобы лезть туда, где путь прегражден, тем более так — поспешно, при этом добротно, и таракан не протиснется. Его вообще задача — найти доступный выход из вынужденной тюрьмы и по пути не свернуть собственную шею. Кадык дергается, он гулко сглатывает: боится, но пальцами цепляет стены по бокам, переходя страшный коридор, и воздух захватывает ртом, также жмуря глаза — нога виснет над порогом. Раз, два, три — дует щеки, удерживая выдох, и перешагивает, сразу распахивая веки. Все подернуто дымкой, как туманом, но к удивлению, вместе с тем подсвечено уличным светом: окна, как все же и оказалось, кухни заколочены всего наполовину — видимо, досок на весь периметр не хватило. Отлично, если нигде не будет еще одной двери или дыры посвободнее, можно будет попробовать расковырять прибитые пласты и пролезть через раму. Чонгук сам себе кивает, языком уперевшись в уголок губ — вспомогательные предметы тоже будет неплохо поискать. Правда, от мысли становится неуютно. Или то от сгущающейся атмосферы…? Он здесь всего секунд тридцать, а уже внутри не по себе. Хотя вокруг ничего сомнительного. Кухня, как кухня: несколько навесных шкафов вдоль боковой стены, плита на газу, рядом еще шкафы, а посередине стол с неснятой резной скатертью и креслом-качалкой вместо столовых стульев. Нестандартное оформление пространства, на его взгляд, но в остальном — все довольно обычно. Никаких ведьминых алтарей, демонических гримуаров, черепов с иными костями, как на газоне двора, и всяких ритуальных символов. Только брошеные склянки и банки, засушенные травы на нитке и старое зеркало на серебряной ножке с набором несвежих свечей около. Думается, Чонгуку просто сочинили персональную жуткую легенду. Та следом легла глубоким на восприятие, забыть о себе не дает. Он ведь чужак— в городе-то чуть больше месяцев шести. Внушить ему что-нибудь — плевое дело, особенно если это касается с детства взращенных страхов. Теперь он вынужден искать злобных духов абсолютно во всем. В ящике со сломанной ручкой, которой касается, чтобы открыть — вдруг там существа зубоскалые поджидают его, чтобы пальцы отцапать? Между скудных ржавых приборов — а если там прячутся плотоядные, не из мира сего насекомые? Затем, даже после находки в виде увесистой железной лопатки, в прощелинах закрытых коробок — может, там из темноты за ним наблюдают адские черти, коим давно пообещали тут пир? Так Чонгук кухню и осматривает. С крутящимся в районе пупка страхом, потом на висках и закушенной губой. Выбора у него нет. Он и не уверен, что вообще когда-либо был. Оттого снова и снова приходится переступать через себя. Двигается медленно, по периметру. Робко касается предметов, хотя что-то вызывает интерес, и он задерживается касаниями дольше — все такое обычное, но стоит приблизиться, как вылезает загадка. Домыслы это или здесь, правда, есть что-то мистическое? В любом из вариантов оборачиваться страшно. Атмосфера совсем становится странной: ничего не меняется и меняется все одновременно. Ему тяжело объяснить. Спиной ощущает, будто за ним наблюдают — пристально, изучающе, жадно. Лопатку ладонью сжимает крепко, напрягается, хоть и старается размеренно дышать. Убеждает себя, что это проделки богатого воображения. Чонгук накручивает, вот и все. Нет никого за спиной, и потустороннего в мире — нет тоже. Блуждающие руки наконец доходят и до стола. Остро необходимо ощупать детали: цветочный узор на пожелтевшей клеенке, кривые свечи из воска с почти догоревшим фитилем — все разного размера, но одинакового черного цвета; и почему-то особенно зеркало. То на самом деле непримечательное: старинное, с серебряной рамкой, потертой на острых углах, и по размеру среднее — как раз для лица и шеи. Зеркало будто достали случайно из заброшенного чулана, и то по ошибке. Обычно такие предметы не замечают совсем. Однако его, как в сказке про Спящую красавицу, тянет. Взмах ресниц, после ладони, с которой на стол сползает паук. Чонгук не видит — перед ним только зеркальная поверхность. И собственное бледное отражение. И зачем-то его так разглядывает, внимательно и с прищуром. Подмечает свой измученный вид: спадающие на лоб и подвитые от влаги выкрашенные солнечным блондом волосы — неминуемо спутанные и запачканные грязью; бледную сухую кожу, обветренные и искусанные губы тускло-персикового оттенка; серые мешки под глазами с засохшими дорожками слез и слипшиеся от них же ресницы. И темно-карие, из-за густоты пигмента почти черные глаза, где блеск от боли глушит искры прочих эмоций. Будут ли те когда-либо еще…? Так и стоит перед зеркалом, словно позабыв, куда и зачем он шел. Ничего не происходит, а сердце что-то ждет — глупое, совсем уже в пространстве потерялось. Минута, две, три. Мышцы затекают. И вроде как ему надоедает: последний раз пробежавшись, Чонгук моргает и думает отворачиваться, чтобы наконец-то уже заняться собственным вызволением. Неожиданно зеркало словно вибрирует, а после в отражении… Блеск, как от солнечного зайчика, затем лукавый подмиг. И уже смотрят глаза не его — другие. Коварно зеленые, с лукавым прищуром умелого плута и абсолютно чужие. Он резко подается спиной назад, задевая стол, отчего тот трясется, а зеркало падает. Чонгук к стене подлетает и жмется, оголтело смотря на абсолютно отталкивающий предмет. Будто из него сейчас полезет все зло на планете — вот прямо оттуда. Да сколько же можно, Чонгук?Главное зло ты уже повстречал, оно в людях живет, а это…
— Это все самовнушение, самовнушение, само… — гулко сглатывает. — Ничего там страшного, вот увидишь, Чонгук. Уговаривает себя, приближается с опаской и руку протягивает: быстро хватает липкими от пота пальцами рамку и ставит зеркало обратно, сразу впиваясь взглядом в поверхность — ему жизненно важно проверить. И вот только пустота и он. — Господи… — со свистом сквозь зубы. Потряхивает. Опять. Чонгук шевелит плечами и качает головой, жмурясь до звездочек. Нужно успокоиться — опасности нет. Только образ таинственных глаз и откуда-то взявшейся остро квадратной улыбки. — Я так точно скоро сойду с ума, — бубнит, стараясь и картинки в сознании переключить. А то оно рисует что-то совершенно странное, постороннее и несуществующее. Из глубины дома раздаются шаги. Гулкие, тяжелые. Аж сверху на него пыль и мусор мелкий осыпаются. Но он даже не ежится, игнорирует — это кажется, точно. Устает поддаваться на провокации страха, берет себя в руки, пусть и скрипя стиснутой челюстью: идет с лопаткой, зажатой в ладони, к окну. Потом слуху мерещится лязг цепей и будто отдаленный детский смех. Чонгук упрямо пытается разворотить прибитые намертво доски: об ином пути не думает, хотя и планировал сначала найти что полегче — по правде, страшится внутри, но себя убеждает в обратном. Это не паника заставляет загонять в подушечки пальцев занозы, это — упорство и только. — Нет, я больше на это не поведусь, — слышит залп из стуков падения и отрицает, отрицает, отрицает. — Еще одна колонка меня не напугает. Сценарий слишком знакомый и логически объяснимый. Но отчего-то он резко направляет взгляд в сторону, натыкаясь на часы, которых тут и в помине раньше не стояло — Чонгук их не видел. А те сложно не заметить: старые, как и все здесь, громоздкие, по своей форме напоминающие домик с крышей и колоннами вдоль ребер корпуса. И на циферблате стрелки ровно на восемь. Дурно. И желудок спазмом скручивает. Хочет не думать об увиденном времени, но его запугали. Как у собаки Павлова — уже рефлекс идет. Частота дыхания вновь пробивает пределы нормальности, на шее проступают вены, а пот стягивает кожу особенно в районе лица, подмышек и спины. Пальцы холодеют и дрожат, он судорожно цепляется за доски, уже превращая попытку выбраться в вопрос жизни и смерти. Будто если он не отдерет эти доски, с него сдерут кожу. Вся напускная смелость превращается в труху. Сквозняк лижет шею, мурашки кусают за ушами. Он дергает уже двумя руками, кинув в итоге бесполезную лопатку куда-то за спину. Дует щеки, краснеет и снова пускает слезы, пусть и не хочет — он же сильный, он справится, он выберется. Он не умрет так нелепо и глупо. — Да отдерись же ты… Протяжный противный скрип и треск, будто перелом. Но не от уже замученной им же доски. Прямо за спиной. Не оборачиваться, не оборачиваться, не… Обернись. Он делает. Ошибку, не иначе. Ужас током раздирает вены, брови ползут вверх, и он натурально задыхается. Кресло-качалка всего в нескольких сантиметрах от него раскачивается, будто в нем развалились вальяжно, вот только придя после работы. Никто не приходил, не разваливался и даже воздух его не касался. А кресло скрипит и лишь ускоряется.Вот и ужас нагрянул вечером в гости.
Чонгук кричит и приседает, хватаясь за голову. Кухонные шкафы как по команде, будто в хорошо проработанном квесте, распахиваются и ударяются друг о друга. С полок падают склянки и посуда, все бьется и отлетает осколками. Бум-бум, бум-бум. Грохочет вокруг, грохочет внутри. Он не верит в то, что видит, все такое нереальное. И почему-то все равно происходит прямиком перед ним. Он ползет по стенке боком, ноги деревенеют, не слушаются, приходится выгибать фаланги и царапать обои, цепляясь — только бы не упасть. Страшно двигаться, страшно смотреть, страшно дышать — все страшно. В легких и гортани жжет от недостатка воздуха, кажется, сейчас вот и умрет. Пред ним больше не подростковая глупость, пред ним — то самое нечто. Паранормальное, жуткое и злое. Слышится топот ног — здесь, в этой комнате, детское игривое «хихик». Со стола слетает зеркало и свечи, их смахивают. Только перед ним все еще никого. — А-а! Господи! — в который раз взывает? Всхлипывает, слух глушит ладонями. И бежит. Что есть мочи, сквозь окоченение собственного тела. Неуклюже врезается в углы, сносит утварь. И за ним бегут. Так же хохочут и резво крушат гниющий заброшенный дом. Кажется, его хватают ледяные руки, когтями впиваются в плечи и бедра. Плоть хотят вырвать, затем откусить. Чонгук ведь весь такой милый и очень невинный. Он вырывается, вопит и кричит, отбиваясь от ощутимого, но невидимого. Забегает во все ту же каморку, где до этого битый час лил скорбной рекой свои слезы. Подсознание помнит, что выхода нет, оттого ищет хотя бы защиту, а не свободу. Напарывается кедом на гвоздь и рвет окончательно, тот слетает с ноги. Чонгук запинается, падает, лбом приложившись о железную балку. Всхлипывает еще горше, совсем отчаянно, на колени опускается и быстро забирается в свое укрытие, съеживаясь. Дурак, глупец, идиот. Да разве же оно его спасет? Грохот, визг, скрежет. Где-то бьется стекло, где-то что-то тяжелое. На втором этаже вообще будто пляски, потолок ходуном ходит и сыпется — вот-вот и проломится. И свалится оттуда жуткое и мерзкое. — Нет, нет, нет, — тараторит так быстро, зуб на зуб не попадает. — Пожалуйста… Заученные фразы, жалкие потуги вызвать к себе милость. У людей-то ее нет, откуда та у нечисти? Чонгук с ума сходит, на голове дерет волосы и вжимается лицом в колени — это все неправда, это все страшный сон. Сейчас он проснется, сейчас… Рядом падают вешалки, стукаются крюками и пугают. Дует ветер, разносит музыку дряхлого радио, через помехи и вой. — Б-б… — шипит то, но громко. — Е-е-е, — звук скачет, искажается, почти режет высокой частотой. — Г-г-г, — хрипло и рычанием, будто зверь стоит за стеной и вещает. — И-и-и… Беги. Снова и прямо сейчас. Удар сердца вытягивает Чонгука из гардеробной, несет в сторону выхода. Входная дверь нараспашку открыта. За ней темнота опустившегося сумрака, мутный туман и холодная мрачная осень. Но лучше пугающее знакомое, чем жуткое и непонятное. Пусть его шакалы пожрут, а не призраки. И он бежит. На грани возможностей, сквозь боль от впившихся камней в босую ногу. Бежит. Срывая горло ревом и ненормальным жадным дыханием. Бежит, чувствуя телом необычайно теплый, как морской бриз, ветер, и будто те самые успокаивающие касания. Бежит, вопреки всему не ощущая сырость асфальта, несмотря на огромные лужи и осевший вечером иней. Голова кружится, сознание темнеет, но он бежит. А вспыхивающие фонари на обесточенной улице указывают ему путь…Дьявол не стал убивать — он до дома погнался его провожать.
ָ. .𓂃 ࣪ ָ🦇་༘࿐
Дверь закрывается с громким хлопком, напоследок царапнув сквозняком сутулую спину. Свет в прихожей загорается автоматически, реагируя на датчик движения. Чонгук сползает на пол и громко, со вселенской усталостью выдыхает. Он дома. Еще не успевшее стать родным и привычным пространство встречает тишиной и не выветрившимся запахом горелой яичницы — видимо, отец после ночной смены был совершенно не в духе. Хотя, судя по отсутствию звуков в помещении, того опять не будет долго — несмотря на то, что обещал сегодня вернуться не позже шести. Вот она, их семейная «идиллия». Интересно, заметил бы тот пропажу собственного сына? Нужно смыть с себя этот день. Чонгук отдирает себя от пола и, сбрасывая по пути одежду, плетется устало в ванную комнату. Виски гудят, темечко колет — зато пустота внутри черепной коробки. Желание раствориться никуда не пропадает, напротив, в домашней обстановке нарастает сильней. Вентиль скрипит, кран под напором воды содрогается, и ванная наполняется почти горячей водой и густым паром. Он скидывает на дно бесцветную бомбочку из сушеных трав и соды, а следом выдавливает гель с ароматом оливок и базилика и взбалтывает ладонью до перламутровых пузырей — знает, что пена будет щипать и кусать открытые раны, но без нее — слишком тоскливо и пусто. Мерзкое послевкусие страха не покидает. Чонгук часто оглядывается назад, пока раздевается догола — дверь в ванную комнату не закрыл, просто не смог. Движения его дерганные, нервные, кажется, будто снова придется себя защищать. В этот раз даже не пытается затыкать подозрения — те теперь обоснованы. Но пока вокруг тишина и спокойствие. Постепенно мышцы становятся менее напряженными. Но в запотевшее зеркало Чонгук все равно не смотрит — боязно. Глупо, но с собой ничего поделать не может: он духов сегодня увидел воочию. Подобное не забывается. — Ш-ш-ш, — лицом корчится и почти стонет — все жжет и болит. Но в ванную залезает. Кусает губу снова до трещин, жмурится, терпит: горячая вода не нежно тянет к себе, пена — щиплет и лижет шершавым языком синяки. Это возвращает к жизни. Чонгук не откидывается назад, не ложится в расслабленной неге, не перестает поджимать плечи — напротив, принимается активно тереть измученную кожу, впиваясь пальцами в мягкую, но заметно потрепанную мочалку. Ему невыносимо, но через это невыносимо — приходит исцеление. Своя боль смывает чужую. Спустя долгих тридцать минут Чонгук оживает. Молочная распаренная кожа теперь ненавязчиво пахнет травами, пшеничные волосы аккуратно зачесаны назад, тело больше не дрожит так жалко и наливается силой. И глаза тускло светятся, решившись взглянуть на еще не окрепший страх, пресечь тот на корню. Зеркало лишь встречает разводами от пара и простым отражением. Своим. Ничьим больше. Капли воды наперегонки стекают с кончиков волос на спину, ягодицы и икры. Постеленное под ноги полотенце намокает, щеки Чонгука наконец-то сохнут. Даже улыбка в неуверенности проклевывается, когда пальцы ныряют в шкафчик под раковиной и достают оттуда большую коробку детских пластырей. Сейчас он вновь станет цельным. Сначала, конечно, обработка ваткой, пропитанной спиртом. После уже настоящий ритуал начинается. Два зеленых пластыря с синими черепашками на большой и указательный палец ведущей руки; таких же целых три, но голубых поперек распоротой раны на тыльной стороне — там, где горит больше всего; на другой руке по два фиолетовых с улыбчивыми ромашками на каждый из пальцев — скрыть микротрещины от деревянных заноз. А потом желтые, с рисунками солнышек, на все тело.Как же Хэвенвуд его ненавидит.
Чонгук всеми фибрами чувствует. И чувствовал, еще когда отец новости принес о скором переезде. В ту ночь не спал, ворочался и чувством беспокойства изъедал себя: еще ни одна отцовская командировка не виделась ему настолько отвратительной. Он вообще-то давно смирился, что профессия его единственного родителя — геологоразведчик, никогда не даст осесть им в конкретном поселении — друзей заводить даже не старался, про любовь и вовсе думать себе запрещал, но и не страдал в отсутствии родного окружения. Ему было хорошо одному, уютно, безопасно. Пока его хрупко выстроенный мир не сожгли дотла. Тогда он и понял, насколько в действительности слаб. И абсолютно никому не нужен. Как его позже убедили, даже себе — иначе почему он с упертостью терпел с ним происходящее? Выхода ему не виделось, разве что в петлю. Но жизнь Чонгук любил. Скупая слеза последний раз очерчивает щеку с левой стороны. Чонгук поспешно ту стирает и укутывается в большое махровое полотенце. Щелкает выключателем и, шлепая босыми ногами, бежит до своей комнаты, не оглядываясь. Затылок эфемерно ощущает взгляд. В комнату залетает, почти спотыкается и падает от спешки — параноит и от себя не скрывает. Захлопывает дверь и прислоняется к ней, в чем его родили — мягкая ткань сползла вниз: закрывает глаза и дышит, дышит, дышит. Сердце загнанной птицей трепещется в костяной клетке, от испуга подскакивает к гортани. Чонгук трясется и щиплет себя за запястья. Приди в себя, приди в себя, приди. Боязнь потустороннего перерастает в страх одиноких замкнутых пространств. Еще везет, что дом их — не как у других: более простой, одноэтажный, всего с двумя комнатами, кухней и отдельно ванной с туалетом. В таком потеряться сложно, спрятаться впрочем — тоже. Ни Чонгук не скроется, ни нечисть. Впервые в жизни он проворачивает дверной замок, запирая комнату изнутри. Хочется хотя бы из этого места сделать маленькую безопасную крепость. Занавески задергивает плотно, в окно смотреть не решается — темнота непроглядная скалится, знает, что наблюдает за ним. Взгляды повсюду, во взглядах — тайна. Чонгуку плохо, он теряется. Полотенце с пола не поднимается, одиноко лежит. Он на себя набрасывает теплую пижаму из клетчатой рубашки и таких же широких штанов и сразу ныряет под одеяло. Кутается плотно, как в кокон — его новоиспеченная броня. Замирает и озирается пугливым зверьком. Специально ищет опасность, по-другому не может. Вот шкаф будто поскрипывает, изнутри — скребется. Стол в мираже кренится под весом невидимого, ножки трясутся. Стул сразу двигается, словно придуманный зверь — джентльмен, и прежде чем пожирать, садится чаи распивать. Книги любимые и вовсе — будто страницами шепчутся между собой, его обсуждают. Он действительно головой почти едет, снова готовится гореть заживо в приступе паники, как вдруг… Вновь щекочущее знакомое тепло, ощущение объятий и ласковых ладоней. А на ухо раздается: — Прелестный. И рядом все же никого. Это все психика, она творит чудеса за него. Работает наперед своего обладателя, создает видимость присутствия кого-то. Близкого, родного, понимающего. До него нуждающегося. Пружина страха в механизме ломается и расслабляется. Чонгук следом: тело будто качают на волнах, состояние такое приятное. Непередаваемое. Он перестает искать зубастые опасности, съезжает по кроватной спинке ниже, на подушку. В привычке поворачивается набок, как всегда — не к стене, а к рядом стоящему столу, эмбрионом скукоживается, прижимая к груди мягкую перину одеяла. Сквозь тяжелые веки узнает силуэт своих целых очков, что вообще-то были у него единственными — и те отобрали у школы. А сейчас они здесь, каким-то образом рядом. Он причмокивает губами и невесело улыбается: а может, все это сон внутри сна? И сейчас закроет глаза, а когда снова откроет — уже солнце и новый, не такой дурной день. Там будет хмурое, стянутое облаками предстоящей осенней грозы небо; чашка горячего кофе с корицей натощак, что неправильно так, но зараза, как вкусно; теплая голубая толстовка, что прямиком с сушилки — окутывающая тело и со стойким запахом хлопка; «Куколка» Фаулза, бережно спрятанная под вторым дном рюкзака, чтобы суметь прочитать хоть немного страниц на длинном обеде. Веки постепенно слипаются… В голове картина умиротворенного уюта. На сонном расслабленном лице теперь легкая улыбка. Становится хорошо — кажется, впервые за восемнадцать лет. Снова ощущение теплых невесомых объятий и рук, что сжимают с нежностью крепкой. Чудится и выдох в макушку, будто спину его согревает второй человек. Сжимает жадно тонкую талию, ползет длинными пальцами куда-то к сердцу — а может быть, даже под. И зеленые глаза скрывает под пышными ресницами. Красивая на ночь сказка выходит. И образ защиты Чонгука — красивый. Рядом с таким почему-то нестрашно, спокойно и правильно. Хочется только, чтобы головой придуманное реальным оказалось. Честно, он бы многое отдал за это — и души не жалко. Только бы оказаться хоть кому-нибудь нужным. Эта ранимая мысль — последнее, что в голове перед сном. Чонгук проваливается в темноту, наконец отпуская изнурительный день и смятое пальцами одеяло. Расслабляется полностью, объятиям ночи доверяясь. Не контролирует больше шорохи теней, не ждет момент жестокой расправы. Не слышит такой громкий шепот снова на ухо: — Прелестный. И пропускает уже настоящий поцелуй в затылок.ָ. .𓂃 ࣪ ָ🦇་༘࿐
Запах базилика и помидоров дымом ползет от сковородки со взбитой яичницей по кухне, впитываясь в тонкие светлые занавески с цветочным узором. Деревянная лопатка скользит звучно, интенсивно помешивая еду. Через приоткрытое окно в комнату заползают холодные утренние лучи, бойко кусают сутулую спину. Босые ноги мерзнут от гуляющего по дому сквозняка — Чонгук то и дело переступает с пяток на носки, пока отстраненно продолжает готовить себе завтрак. Смотрит задумчиво на совершенно незатейливое блюдо, мычит мотивы какой-то кантри-баллады — где-то слышал по радио — и настраивается постепенно на тяжелый день. Кошмар сменился сказкой, сказка — снова кошмаром. Тем, в котором Чонгук все это время живет. Прогульщиком он никогда не был, но сегодня хочется особенно пропустить школьный день. Еще лучше — школьную неделю. Перекладывая яичницу с овощами и зеленью в тарелку, он думает о том, как сообщить свою просьбу отцу — ему по-человечески необходима передышка. Хочется пожить нормально хотя бы жалкую неделю. Но зная характер родителя, выпросить на отсидку день — уже настоящий подарок. Отец, будучи представителем поколения старой закалки, пусть и отстранен до подробностей его жизни, однако крайне строг в отношении дисциплины и поведения. В открытую с детства твердит — слюнтяев не любит никто, он — в частности. Так и научился Чонгук молчать о проблемах. Для его отца они были не больше, чем дуростью. Стук вилки по белоснежной тарелке, звучный прихлеб из небольшой кружки кофе, и сзади прокуренным голосом раздается: — Ты вчера рано лег спать. Чонгук не оборачивается, продолжает пережевывать тщательно пищу. Отец недоволен — слышно даже по тяжести шага. Чем — вопросами не задается, у того настроение шаткое и при неправильном порыве ветра. А он же привык: сейчас на него побурчат, непременно сухо упрекнут в какой-нибудь несделанной мелочи, а после бесшумно и быстро растворятся из дома, как и прежде, не спросив «как дела». — Нет, это ты поздно вернулся. А спать я лег как обычно. Нарочито безразлично, как можно спокойнее в тоне — лишь бы на нем не задержали внимание дольше нужного. А то вдруг заметят ссадины и синяки: тогда Чонгуку точно отдыха в помине не видать. Отец всегда наставляет быть «настоящим» мужчиной, обилие побоев на худом теле для него — далеко не косвенный показатель слабости: разве же сильный и правильный допустит к себе уязвимость? Нет, конечно же нет. А в категорию «недопустимого» попадает многое: начиная с неразвитых мускулов и заканчивая обилием светлой одежды в гардеробе. И несоответствие всегда и строго карается. Если замечается, конечно. В большинстве своем у отца Чонгука не находится времени для внимания. Тот предпочитает относиться к сыну, как к мебели: пока Чонгук прямо его не касается, он — невидимка. Исключением стало лишь годичной давности бунтарство: когда Чонгук тайком покрасил себе волосы. Сам, выжигая по незнанию несколько прядей под покровом ночи в уборной. Утром криков было немерено — ударов, впрочем, тоже. Но он стойко пережил и, можно сказать, с боем забрал себе право хотя бы на такую «неправильность» — другие бы отец ему не позволил. Но след в юной душе все это оставило: после Чонгук вполне себе здраво решил напоминать о собственном существовании как можно реже. От человека родного боль — самая едкая. Скрип ножек стула, звон отставленной в сторону посуды, глоток кофе напоследок. Чонгук идет на риск, когда блекло хрипит: — Можно я сегодня останусь дома? Ложка стуком прикладывается к стенке стакана. Мужчина замирает, так и не поднеся к губам травяную настойку для бодрости: вонзается режущим взглядом в него, исподлобья сверлит не хуже бывалой ищейки — точно читает малейшие изменения на лице. — Проблемы? — Нет, но… — Мужчины никогда не бегут от проблем. — Да, отец. Вот и весь диалог. Строго, емко, без подробностей. Будто не между членами семьи — проходимцами с улицы. Хорошо, Чонгук успел поесть — аппетит пропадает в момент, становится горько на языке. До тошноты. Тошнота. Тошнота. Тошнота. Как много этого чувства в его жизни. Обиду и разочарование сдерживает до самой комнаты. И только там дает волю эмоциям: кричит беззвучно в подушку, кусает ту и бьет слабо кулаками по одеялу — чтобы не боль причинить, а лишь выпустить пар. Затем сползает в пижаме прямо на пол, прислоняясь к кровати. Все-таки лучше бы его сожрали монстры. Стрелка подходит к семи. Судя по звукам, отец еще дома — почему-то. Неужто решил его контролировать? Чонгук невесело смеется: с чего бы, если раньше тому было всегда плевать? Видимо, последние крохи везения решили оставить такого, как он, неудачника. — М-да, Чонгук, хреновая у тебя выдалась неделя, — жизнь, хреновая жизнь. — Было бы лучше, если ты… Ауч! Самобичевание прерывается от резкой вспышки колючей боли — в лодыжке, с правой стороны. Чонгук не смотрит, сразу пересаживается на кровать и подтягивает ногу к себе, закатывая штанину. На бледной коже — по две симметричных точки, аккуратных таких, но вредоносных. Укус. Укус как… От паука. — М, как неприятно-то, — бубнит себе под нос, растирая быстро поврежденную кожу. А та краснеет, опухает и до сумасшедшей чесотки зудит. Чонгук подумать не успевает, откуда живность выползла и почему он ее не заметил, как у него начинается горячка — моментально и наповал. Отключается, как по щелчку, заваливаясь на заправленную кровать. Голова ватная, тело налито свинцом, веки слипшиеся. Испарина выступает на лице и шее, дрожь крупной рябью бежит по конечностям. Занавески доносят шепот: — Спи. Он повинуется. Реальность уплывает, искажается. Кажется, он бредит: будто сквозь толщу воды доносятся какие-то крики, стук и шарканье, сквозь горячку — чьи-то касания. Возможно, отца? Точно не те, что он сам себе выдумал. Эти не добрые, аккуратные и ласковые, скорее, небрежные и раздражительные. Благо, те отстают совсем быстро, превращаются дальше в угрюмый знакомый голос: — Ладно, оставайся, на симуляцию не похоже, — да, явно отец. — Но как только температура спадет — сразу на уроки. Не смей болеть дольше недели. Шарканье — теперь понятно, что тапочек. Хлопок двери, скрип старого пола и стук посуды. Чонгук потерян, не осознает, что происходит, но на задворках сознания тихо благодарит своего эфемерного ангела-хранителя, не меньше. Жаль он не знает, что в личине небесной — сам Дьявол. Монстр бродит рядом совсем, бдит ревниво над душой человека. Не вылезает из шкуры овечьей, хотя натура явно хуже, чем волка. Просто по нраву вдруг ему человечишка, что так хрупко и нежно сопит и сжимается. Еще в доме проклятом клыкам приглянулся. Чонгук все это не видит, тем более — и не чувствует. Сладко придается желанным мечтам и магическим образам, что так учтиво окутывают сквозь насильственный сон. Ему по наивности верится, что причина картинкам — он сам и его уязвленное сердце, которому остро помощь оказалась нужна. Не ведает, как у монстров вокруг от самообмана его сильнее горит аппетит.ָ. .𓂃 ࣪ ָ🦇་༘࿐
В полузабвении проходит ровно неделя. Чонгук впервые бодр и свеж — хотя казалось бы, после недуга должен быть слаб и беспомощен. На удивление, все сложилось наилучшим образом — он считает теперь это такой компенсацией. Он действительно отдохнул и телом, и душой, в себя пришел: необычно в горячке пребывал только перед отцом, но стоило тому уйти из дома — за секунду становилось хорошо и легко. Так удалось и книгу прочесть на целых двести страниц, и понежиться в ванне с апельсиновой бомбочкой, и укутанным в плед насладиться, как и хотелось всегда, кружкой ароматного какао с зефиром и пряной посыпкой. Удалось почувствовать жизнь. А еще… Во время жара он, походу, выдумал себе друга. Того самого: с безупречно красивыми руками, хитрыми зелеными глазами и хищной, но манящей улыбкой. До конца образ не строил, но хватило и так: Чонгуку всего лишь достаточно было тонуть в мягком тепле. Он с этим полуразмытым силуэтом… разделил каждый миг. Смеялся, слыша в ответ зеркальный бархат. Удивлялся, улавливая необычайно сильное, в тон, колыхание занавесок. Засыпал, чувствуя тяжесть воздушного тела и живое тепло. Звонкий шепот всегда гудел где-то рядом, подавлял одиночество. Странно, дико, неестественно. И он слишком счастлив для того, чтобы узреть нечто неладное. Впервые Хэвенвуд им не так ненавистен. Верится, что это подарок судьбы. Своеобразный, конечно, но прямиком под стать ему самому: если вокруг все упорно твердят, что он ненормальный, то почему бы просто в действительности им и не быть? Тем более, когда из-за этого на душе очень легко. Мятная паста, наскоро втертая в зубы пушистой желтой щеткой. Любимая синяя толстовка с запахом порошка и немного цитрусовых духов и сверху клетчатая рубашка, как и обычно, оверсайз размера. Рюкзак на плечо — тот, что запасной, и брелок на лямку в виде милого кактуса. Конечно же, пластыри цветные на каждый из пальцев: где-то еще для скрытия ран, где-то для обычной уверенности. Все это — необходимые сердцу детали, что плетут ощущение удачного утра. Будто сегодня все окажется совсем по-другому. Именно с такими мыслями Чонгук выскальзывает из своей комнаты и вприпрыжку бежит на кухню — схватить в дорогу завтрак. Настроение приподнятое: смеется тихо даже, вспоминая, как вчера вместе с воображаемым силуэтом краснел над пикантной сценой в книге. Готов улететь от странно щекочущей низ живота эйфории. Угрюмая фигура отца заземляет в секунду. Чонгук аж спотыкается на пороге кухни: взглядом растерянным встречается с таким же, только обжигающе ледяным. Комок в горле еле проглатывается, когда все же приходится под молчаливое сканирование пройти вглубь и направиться к холодильнику, нервно на переносице поправляя очки. Непривычный сценарий: отец все еще дома, на кухне из запахов — только недавно сваренный кофе, а спину жгучим вниманием колет с непривычки. Странно — даже сильнее, чем в доме с паранормальными сущностями. Гадать долго не приходится. Все становится на свои места, стоит тихому басу вкрадчиво задать вопрос: — Ты помнишь, что сегодня у вас с классом поездка? — хрусталь счастья с треском бьется о землю, разлетаясь ядовитыми осколками — и прямо под кожу. — Какая поездка? — у Чонгука аж желудок сводит, губы немеют под страхом, пусть явно тот не проявляет. Только бы это не то, что он думает. — На ярмарку в честь грядущего Хэллоуина, на границе с Шэдоу-Гроув, — он медленно поворачивается, стискивая пальцами крафтовый пакет с сэндвичем, и замечает, как дрожит чашка кофе в руке отца. — Но я же подписал… — Отказ, — чашка дном стукается с блюдцем. — А я дал согласие. Никогда бы не подумал, что мой сын такой трус, — Чонгук вжимается спиной в холодильник и зажмуривается, не веря в то, что сейчас слышит, головой коротко трясет. — В обход меня решил принимать решения? Мне звонила твоя классная руководительница, — родитель ножом режет канаты надежды, плавно и мучительно обрывая всякие надежды на хороший исход дня — может, даже жизни. — Сказала, что ты плохо социализируешься и не принимаешь участие в активности класса. Значит, с сегодняшнего дня будешь учиться. — Отец, — губы сухие облизывает и с духом собирается, чтобы выдать запалом, — Я только после болезни. Неизвестно, что это было, вдруг я заражу кого-нибудь в кла… — Ты даже не сопливишь, — удар кулаком по столу. — Не смей юлить и искать отговорки! Разве этому я тебя учил? — вообще-то ничему не учил, так и хочется крикнуть, но Чонгук проглатывает колючие слова. — Вернешься, будем заниматься твоим воспитанием. Угроза внезапна, но отчего-то на душу быстро принимаемая. Он не испытывает грусти, паники или разочарования — только тяжесть.Его жизнь и так ощущается, будто под металлическим куполом, теперь сверху тот давят еще таким же, точь-в-точь.
Хватает на слабый покорный кивок. Чонгук прикрывает глаза вьющейся челкой, еще и под стеклами скрывая влажность ресниц. Слишком наивно и поспешно он расслабился. Вот жизнь, видимо, решила напомнить, что у него за судьба — серая и обреченная. Мелькает дерзкая мысль: по пути к школе забрести куда-нибудь в чащу и потеряться отнюдь не случайно — все, чтобы не ехать. Но и это на корню пресекается: — У вас сбор через час. Выложи рюкзак и выходи на улицу, я сам тебя до школы довезу. Он снова всей душой презирает Хэвенвуд.Тот не скупится в ответ — презирает Чонгука не меньше.
ָ. .𓂃 ࣪ ָ🦇་༘࿐
Пот и старая дешевая кожа салона выездного автобуса в дуэте воняют просто отвратно. Чонгук морщит нос и съезжает ниже по сидению, вытягивая ноги вперед и утыкаясь переносицей в горловину толстовки — надеется спрятаться. От мерзкого запаха, от раздражающих криков и смеха. От злых голодных взглядов, что прожигают в ожидании спину вот уже полчаса. Он специально зашел в автобус последним и занял самое позорное, но безопасное место — на первом ряду, ближе к входу и под боком Миссис Баркли, их классной руководительницы. В груди еще живет не надежда — жажда к выживанию. Чонгук планирует вылететь из салона самым первым и раствориться в суете ярмарки до самого ее конца. Чтобы его не успели достать.Мертвое море — завораживающее и губительное. Марк. Кора заболевшего паразитами дуба — бледная и безжизненная. Кэрри. Лживо яркое осеннее солнце — холодное и ослепляющее. Майкл. Тяжелые грозовые тучи — угрожающие и давящие. Крис. Сгнившие в компосте листья — смердящие и до прожил гнилые. Билли. Удушающая темнота — непроглядно черная и без отражения звезд. Генри.
Все неизменно едины в желчной ненависти к его персоне.
Среди обилия кадров в подкорке спасают только они — зеленые, как два изумруда, и чарующие, как у Чеширского кота Льюиса Кэрролла, глаза. Чонгук веки жмурит, только бы остаться с ними в интимном «наедине» — ему, как никогда, нужна от них молчаливая поддержка и долгожданное заверение. Он справится. Обязательно выживет. Его этой ночью не растерзают. Проходит почти час. Тормоза скрипят, Миссис Баркли встает к ним лицом и монотонно начинает рассказывать про правила поведения и часы общего сбора для отбытия. Чонгук нервно отбивает ритм ногой, готовый уже подорваться со своего сидения: суетливо оглядывается и напарывается на чернеющие в голоде радужки своих обидчиков. Те так и вопят… К охоте готовы. Секунды отсчитывает, как в припадке. И когда с губ учительницы срывается: «Только без шалостей», Чонгук подрывается и вылетает из автобуса, прижимая плотно к груди полупустой школьный рюкзак. Подошва кед скрипит по асфальту, почти дымится, но он не думает замедляться — и назад не смотрит, просто ныряет в толпу. Ярмарка встречает яркими неоновыми вывесками в стиле ретро, запахом солено-сладкого попкорна с привкусом тыквенного пирога и людскими криками на разный манер — от испуганных воплей до счастливых визгов. Чонгук в обилии ощущений теряется: не привык он быть в центре веселья. Судорожно бегает большими глазами по разноцветным шатрам и огнями горящим аттракционам, выискивает место, где поспокойнее — и чтобы его ни за что не нашли. Ощущение преследования с каждой свободной минутой нарастает. И то гораздо страшнее, чем в заброшенном доме. — Эй, Белоснежка! Нет, нет, нет… Чонгук холодеет, пот резвыми каплями стекает по спине: он оборачивается и тут же смотрит на Генри, что опасно и предвкушающе скалится, облизывая поочередно губы. Оглушительный вой, красный сигнал галдящей сирены. Беги, беги, беги.Хэвенвуд выпускает по твою невинную душу своих заживо гниющих стервятников.
Чучела из жутких тыквенных голов и черных лохмотьев шеренгой тянутся вглубь: Чонгук, как по ориентиру, устремляется вперед, расталкивая локтями местных и не только зевак. Небесный купол давит сверху пасмурной серостью — обманывает человеческий организм, путает ночь с днем. От этого тематические гирлянды загораются ярче, сильнее, ослепляя до белых бликов: он часто-часто моргает, в попытках избавиться от слезной пелены, не разбирает, куда несут его ноги. Смазанно мелькают на периферии пугающие костюмы восставших мертвецов и уродливых носатых ведьм, ростовые куклы персонажей известных фильмов ужасов и фактурные декорации к празднику — те выскакивают то там, то здесь. От одной такой Чонгук пугается, и его фактически сносит волной толпы вбок, в темный коридор между шатров. Падает, сдирая кожицу на нижней части ладоней, пачкает из-за этого пару светлых пластырей на пальцах. Вот так настигает передышка. Он жадно глотает недостающий кислород и ползет по мягкой траве назад: не уверен, что ему вообще здесь место. Но здесь тихо и по-странному тепло — видимо, из-за установленных генераторов. А еще нет злых лиц, всяких — искусственных, живых, жаждущих его сожрать. Осматривается: Чонгук оказывается по ту сторону ярмарки — там, где нет места шумным празднествам и людским грехам. За шатрами поле с исхудавшими пожухшими колосьями и высокой травой; где-то виднеется снег, видимо, из-за недавних заморозков. Но главное — ни одной души рядом. Иногда мелькают столы с атрибутикой маскарадных костюмов на Хэллоуин и побитые временем ширмы — кажется, тут переодевались артисты. Судя по заветренности брошенных вещей, те появятся еще нескоро — наверняка к концу ярмарки. Чонгук поднимается с земли — становится холодно сидеть, и идет дальше в поле, постепенно силуэтом скрываясь в мрачных зарослях. Рюкзак все еще жмет к груди, фактически обнимает, стараясь успокоиться. Нужно лишь дотерпеть до шести вечера, а потом так же быстро и незаметно вернуться в автобус. Так он выживет. Рюкзак отправляется под ноги, Чонгук бессовестно на него садится — плюхается, и вновь закрывает глаза. Его новое место комфорта. Втягивает носом доносящийся с ярмарки масляный запах карамели и прогоревших хлопушек и представляет — не здесь он сейчас, где-то в краях пустынного Лимбо, в котором из душ — только заблудшие. И одна единственная знакомая, но все еще без имени. Образ выстраивается кирпичиками: сначала сквозь черноту пробиваются клубы сизого тумана, затем вместе с ними на вязкую кобальтовую землю ступает нога в классической лакированной туфле и лоснящейся брючине; дальше такая же вторая, затем взгляд Чонгука скользит выше и натыкается на крепкий красивый стан с заметной талией и широкими плечами — тоже в классике, свободной белой рубашке и черном атласном жилете; он мельком подмечает те самые руки из грез, облаченные в бархатные перчатки и с крупными перстнями на некоторых пальцах; а на лице… дымка, только горящие изумрудными сапфирами глаза и острая, но зазывающая улыбка. Позади почти четкой фигуры — особняк, такой старинный и грациозно грандиозный, будто из века правящей аристократии, под стать огранке явившегося силуэта. Впервые все настолько четко. Даже «обезличенность» не пугает. Он нутром чует, что за смазанностью таится что-то невероятное, просто пока недоступное — возможно, сам Чонгук не решается выстроить подсознанием облик полностью? Боится, что влюбится в недоступное? Воображение. Да, что-то, наверное, есть подобное все-таки. Хорошо бы уже остановиться, но поздно: его игры разума затягивают все глубже и глубже. Выдумка гораздо лучше реальности. Фигура почти плывет по земле, парит и, оказываясь так неожиданно близко, обыденно шепчет: — Прелестный. Эта фраза типична, никогда не меняется, стоит бархату зазвучать в голове. Но ему хватает вдоволь: в этот раз особенно. От близости спирает дыхание, он оторвать взгляда не может от хищной таинственной зелени, истинно заворожен. Аж кончики пальцев электричеством колет: ерзать на месте начинает, а внизу живота поднимается нестерпимый возбужденный жар. Чонгук с хриплым выдохом распахивает губы — в реальности ли, в мечтах ли, но одинаково смущающе для него самого. Реакция тела… Будоражит? Сегодня действительно все меняется. Щека млеет от гладкости дорогих перчаток. Или млеет от самих касаний? Все так… мешается в кучу. Слишком реальная фантазия, как наяву — его будто правда трогают. Так не хочется лишаться ласки… Смотреть на фигуру невыносимо: он способен только жмуриться стыдливо и уязвленно тянуться к холодному теплу эфемерного тела. Забери. Забери. Забери. Боль в плече насильно вытягивает из дурмана. Он тут же стонет и хватается за место удара: будто железо магнитом прибило сквозь кожу к кости. Веки распахиваются, и Чонгук сразу начинает тонуть в кислоте злосчастных фактов. Рядом — жестяная банка газировки. Спереди — Смерть. — Думал, ты от нас спрячешься, Гу-гу? — нараспев тянет Майкл, параллельно утягивая Чонгука за капюшон. Гребаное дежавю. Гребаная жизнь. Гребаный Хэвенвуд. — А ты научился играть в прятки, — Генри присаживается перед ним на корточки и хватает холодной потной рукой за щеки — как же это, блять, неприятно. — Везде искали тебя, Выкидыш, думали, нам привиделся твой призрак. — Но мы тебя во-о-о-н с того колеса увидели! — Кэрри заливисто смеется и тычет наманикюренным пальцем в сторону аттракциона — черт, черт, черт, как неосмотрительно. — Ты выглядел таким мертвым! Мы за тебя так испугались… — Дура, ты уже переигрываешь. — Эй, сам ты… — Умолкните, — Генри тянет Чонгука за подбородок, впиваясь своей темнотой в его тлеющий космос — глаза в глаза. У Чонгука в зрачках — лютая ненависть и желание растерзать каждого из них. Что-то давно похороненное в нем настойчиво пробивается острыми стеблями сквозь, казалось, безнадежную душу. Он смотрит на эти лица и захлебывается в отвращении. Какие же они все мерзкие и гнилые… Не стоящие и волоса на его голове. Страх стремительно меняется на злость. — Ты же такой… другой, — слова выплевывают ему в лицо. — Уродливый, не подходящий нашему городу. Какого черта вообще у тебя все еще получается бегать? — Генри весь полыхает от гнева, грубо впивается пальцами в его челюсть. — Плохо меня изживаете, — впервые смело заявляет. Господи, мальчик, ты обезумел. — Сучка, — пощечина обжигает, заставляет прикусить щеки изнутри, чтобы на крик не сорваться — удар мощный и безжалостный. — За неделю смелым стал, а? Забыл место свое, м, Выкидыш? — Пошел к черту, — и заливается смехом. Чонгук наконец-то устает. А может, просто не выдерживает. Неделя спокойствия сказалась на нем воистину необычно — или причиной тому зеленоглазый мужчина из грез? Впрочем, бегать впредь он действительно не хочет — лучше отключится безжизненной массой где-то в лесу и навсегда останется в своей красивой выдумке. Пусть все решится здесь и сейчас. — Он специально провоцирует, — хрипит сзади Марк. — Если ты сорвешься сейчас, все для него закончится быстро, — и пожимает безразлично плечами, оставаясь в лице совершенно бесстрастным.Заминка, жалкая миллисекунда, и привычные позиции хищников и жертвы встают обратно на места.
— О, нет, Гу-гу, — оскал леденящий, уродливый. — Мы не для того ждали неделю и искали на ярмарке тебя пять часов, — по следу от ладони шлепают не сильно — скорее, унизительно. Показать безоговорочное превосходство. — Пять часов? — Чонгук осоловело моргает и наконец-то оглядывается по сторонам. Ярмарку украшают сумеречная кобальтовая шаль, свинцовые тучи и проблески неоновых огней аттракционов и декораций. В самом деле он просидел так долго? Но… Чонгук же только глаза прикрыл и выдохнул. Да просто быть не может: нос буквально пять минут назад улавливал сладость свежего попкорна. Теперь в пазухи забивается аромат вечерней сырости и печеных яблок. Бред какой-то. Есть ощущения, что сон и реальность смешались с концами. Он щипает себя раз, щипает два — но волшебного пробуждения из сказочного кошмара не происходит. Чонгук сразу дуреет: по пищеводу поднимается тошнота, зрачки заволакивает рябью, а тело пробирает дрожь. Может, он уже умер? Почему реальность играет с ним так злостно… — А теперь, Белоснежка, готов проверить легенду о Шепчущем?ָ. .𓂃 ࣪ ָ🦇་༘࿐
Ноги с руками болтаются сломанными спичками, еле тянутся вдоль промозглой почвы. Позвонки каждые сантиметров десять собирают мелкие камешки и дорожные бугры. Его волокут спиной по земле, но Чонгук ничего не чувствует — слишком больно для изуродованных насилием рецепторов. Запекшаяся кровь на разбитой губе стягивает фарфоровую кожу, придавая ему облик поломанной куклы. Волосы спутанные и в песке, отчего отдают в темноте матовой сухостью; конечности окрашены в землисто-багровый цвет — это постарались грязь под ногтями, которыми Чонгук цеплялся за спасение, и все та же кровь — только от содранных в порыве сопротивления заусенцев. Пластыри опять потерялись. Он сам потерялся. Глаза пустые, безжизненные. Очки сломанные где-то на выходе с ярмарки привлекают вылезающую к вечеру нечисть. Вернуть их не хочется — по правде, ничего больше не хочется. Из Чонгука выбили едва зарождающуюся веру в себя. Измывались прямо по безлюдному пути. Пинали, кусали, вырывали пряди волос, толкали в грязь — слишком многое для просто издевательств и слишком малое для преступления. Но в конечном счете довели. Трасса, по которой его волочат, совсем вымершая — на руку вершителям его судьбы: вокруг только серые мхи, густой затхлый туман и редко пролетающие вороны над макушкой. — Теперь, когда ты готов слушать, мы расскажем тебе следующую легенду. А он не готов, ему почти безразлично. «Почти» — потому что насильно удерживают в сознании. Не дают потеряться в пространстве, забыть свое положение, место. Так бы с большим удовольствием не слушал звон раздражающих речей. — Мы в такое дивное место идем, Белоснежка, ты даже не представляешь, — Майкл щебечет высоким противным голосом, щелкая пальцами около его лица — чтобы внимание привлечь. Чонгук сквозь пелену смотрит вынужденно — вовсе не заинтересованно. От него сейчас одна оболочка. Душа кровоточит. Сердце бьется на грани. — Возвращаем тебя домой, Чудик, — канючит Кэрри. — Тебе там обязательно понравится! Ох, это место… Голоса мешаются, трелью гадкой отдают в виски: голова от ударов и холода трещит, как колокол церковный в разгар богослужений. Тошнота волнами накатывает, и чтобы не блевануть, ему приходится прислушиваться и концентрироваться на звуках, утопая в новых спазмах боли. Такая спасительная форма мазохизма. — Кто начнет? — сухо перебивает Генри. — А то Гу-гу уже не терпится окунуться в историю, да? — хлопок по щеке с одной стороны и с другой. Он вяло кивает. Только бы от него отстали. — Шэдоу-Гроув… Действительно занятное место, — ровный голос Криса звучит выбивающе и непривычно на фоне его громких и разговорчивых друзей. — Отец говорил сюда не соваться. — Но мы же не лохи какие-то, чтобы испугаться, — горделиво задирает нос Марк. — Мы заботливые! — перебивает звоном Кэрри. — Нашли нашей Белоснежке целый замок! А то дом старой ведьмы ее не впечатлил… — У нас просто неправильная Белоснежка, — ехидство токсином исторгается из незакрывающегося рта Майкла — какой же говорливый черт. — Вот и сбежала из уютного гнездышка… Пинок в бедро, приглушенный стон с его губ. Терпи, Чонгук, терпи, это не может длиться вечно. — Зато истоки она оценит, — Генри говорит так, что в рефлексах тело все же содрогается и покрывается потом. — Ведь оттуда же все началось, да, Крис? — Удачное предположение, — кивает спокойно. — Подобная смерть, как с нашей ведьмой, сначала случилась там, — рука машет куда-то вдаль. — Те же перерезанные горло, руки и живот, только в Шэдоу-Гроув был мужчина. Священник, что ли. В статьях сложно было собрать информацию. — Но нас бы это не привлекло, если бы город после этого случая полностью не вымер, представляешь, Гу-гу? — нарощенные ногти щекочут мерзко шею, а шепот с проколотым языком облизывают ушную раковину. Он уводит голову в сторону, подбородком прижимаясь к груди. Как же грязно становится ему. — Тогда возникла легенда о Шепчущем, — вечно молчаливый Билли, который только и работает все время вышибалой, вдруг загорается и с залпом врывается в разговор — они все одержимые ублюдки. — Монстр, от которого в Ад сбежал сам дьявол Сатана. Нечто между мстительным богом и коварным демоном. Я читал, что если его удастся призвать и заключить сделку, обретаешь могущество. Но если с ним не справиться, он убьет призывателя, вырвется на свободу и пойдет сеять Апокалипсис! Его даже смертоносные Грехи боятся! — Воу-воу, Билли, полегче, старина, — Майкл пищит, почти как девчонка, прикрывая уши. — А то сейчас хуй встанет. Ты пугающий в одержимости страшилками, знаешь? — Впервые согласна с Майклом. Молчаливый ты больше прикольный. — Вы просто тупые, чтобы понять, — Генри затыкает всех по щелчку, стыдит даже своих. — Лучше скажи, Билли, почему Шепчущий? Не очень-то грозное прозвище. Природа не согласна. Порывистым ветром протестует, внезапно мокрый снег с неба на головы выбрасывает: Чонгук кверху поднимает глаза и пылающим от ударов лицом ловит прохладу; ресницами собирает несуразные — прямо как он — снежинки. Тот самый желанный глоток воздуха перед смертью. — Блять, ну и дерьмовое место, — Марк глубже кутается в бомбер. — Давайте ускоримся. И ты, Билли, не затягивай. Хватка на капюшоне становится грубее: Чонгук еле успевает подставить замерзшие пальцы под воротник, чтобы от натяжения его не задушили. Ему не вырваться — поэтому помогает себе еще и ногами, чтобы тело совсем уж безвольно не волочилось по дороге. — Шепчущим его называют, потому что люди перед смертью глохнут от собственных криков, отчего им кажется, что монстр шепчет, а не орет. Да и по легендам, он передвигается очень тихо и мягко, типа не любит громких звуков, — Билли на миг запинается, будто смущается, — ну это так, в дополнение к образу. — Какая разборчивая нечисть, — смех, смех, смех — со всех сторон. Но отчего-то эхо не расходится. Туман выползает удушающий и плотный, постепенно укрывает смертников от людских взоров. И приглашающе подсвечивает угощение для нежити. — Именно поэтому мы идем в Шэдоу-Гроув. Люди говорят, это его рук дело. И как поселился тут, так и не сгинул обратно в Преисподнюю… или откуда он там. — Пф, выкосил целый город и под себя подделал, конечно, — Кэрри вновь утыкается в телефон, постепенно теряя интерес к разговору. — Я бы тоже не вернулась обратно. — Да ты просто ленивая! — Майкл щипает ту, довольно скалясь ответному шипению. — Но если он там поселился, как оказался в нашем городке? Вы же говорите, что бабка от его рук померла. Чонгук слабо ухмыляется — вот и брешь в их легенде. Этот вопрос тоже возник у него в голове, но озвучить, конечно, он его не посмел. Не те люди. — Да черт его знает, че она сделать пыталась, — Майкл вынимает из куртки сигарету и, поджигая, делает затяжку. Пускает едкий дым в лицо Чонгука — он морщится, а тот гогочет и продолжает: — Призвать, наверное, эту тварь. Ты видел ноги этой старухи? Она бы досюда даже на автобусе не доковыляла. — Ее бы и не пустили сюда, — Крис скучающе пинает камень — такой же безжизненный. — В обычные дни тут все перекрыто. По официальной версии, тут взорвался завод с химикатами, поэтому город забросили и во избежание заражений перекрыли въезд. Пока патрульные не слиняли. — О, да, нам очень повезло, что сейчас дни ярмарки, и здесь нет ни души на ближайшие шесть миль, — Генри расплывается в мечтательной улыбке — Чонгук не видит, но всем нутром чувствует. — Представляешь, Гу-гу, как совпали звезды, а? Все, лишь бы тебе устроить экскурсию. — Скорее, показать новый дом, — Марк нагибается к нему и корчит рожицу — язык высовывает и ладонями уши тянет, при этом раздражающе вопя. Отвратительно. Хочется чернью харкаться от услышанного и испытанного: устал, устал, устал. Просто измотался. Чонгуку мерзко от всего — себя, этой компании, Хэвенвуда. Будь проклят этот город. Всю жизнь ему сгубил. Он прикрывает глаза и просто представляет заранее, как все пройдет. Надеется, что над ним вновь зло пошутят, перейдут так же грань — может, разденут догола, снимут на видео и бросят, может, просто запрут в очередном заброшенном доме и оставят его на растерзание ночи и холода. Как повезет, в любом случае, после недавних событий Чонгуку кажется, что он справится. Правда, есть ли смысл в таком существовании? Сколько все это будет продолжаться? Насколько его хватит? До выпуска еще два года, а шанс того, что отец вновь устроит переезд, довольно мал — здесь у него контракт долгий, прибыльный, это Чонгук еще в самый первый разговор узнал. Терпеть подобную жизнь становится невыносимо.Каждый раз кажется последним в жизни.
— Вот мы и пришли, — Генри хлопает в ладони, и Чонгука резко опускают на землю, отчего он стукается затылком. — Вставай, Гу-гу, Шэдоу-Гроув встречает нас с распростертыми объятиями! Подняться ему самому не дают, также услужливо «помогают»: рывком вытягивают за подмышки и фиксируют за плечи, неаккуратно и грубо отряхивая спину — не от грязи будто, а от него самого. Синяки от ударов ноют до закатывания глаз. Хочет с безразличием, но смотрит в итоге с немым восхищением на старинные высокие ворота — черные, из прочного металла, с острыми пиками на вершине и укрытые порослью мха и плюща. Аркой написаны буквы имени города — те, к удивлению, тронуты легкой эрозией и только. Сколько же истории и боли человеческой в кованом металле. — Добро пожаловать в новый дом, Выкидыш, — толкают вперед, стоит Билли открыть скрипучие ворота. Первое, что Чонгук ощущает, когда делает шаг на территорию — странное колющее тепло. В отличие от других — те сразу же ежатся и прячутся глубже в одежду, интенсивно обдувая и растирая ладони. Затем второе — замечает: много толстой паутины на гранитных плитах, будто они где-то в Австралии. Та блестит серебром хищно и красиво, как тонкое дорогое кружево, но почему-то остальные не восхищаются — хмурят носы и корчатся в отвращении. А Чонгука влечет. Он словно действительно оказывается дома.Самовнушение или, и правда, он настолько ненормальный?
Чонгук щурится: город встречает пустым заброшенным кладбищем. Стоит отметить, благородным — будто за ним все равно следят и ухаживают. Могильные камни сияющие, чистые, блестят черными макушками и молчаливо смотрят на забредшие живые души. Деревья тихо шелестят, шепот проносят свой по ветру и оранжевыми листьями пускают новость по мертвому краю. Один листик даже падает на него и путается в золотистых волосах, обнимает.Пока другие отмахиваются с неприязнью от мусора и кусающего воздушного порыва.
Он не замечает остальных, просто вперед идет, еле переставляя ноги — те замерзли и кровят из-за лопнувших мозолей и царапин от веток и камней. Но Чонгук пусть не гордо, но смело следует пути — он по-странному очарован. Околдован. Шэдоу-Гроув мрачный и одинокий. Но как будто его понимающий и принимающий. Оттого Чонгуку здесь не страшно — органы не крутит, как в том доме, кожа не покрывается рельефом мандариновой корки, и дыхание не спирает. Глядя на аккуратные, но пустые стоящие в ряд дома с серыми крышами и персиковыми каркасами; покрытые тонкой коркой льда и гурьбой опавших кленовых листьев лавочки и темно-серые фигурные фонари, ему становится легче. Не так раны рвет. Сколько так идут, Чонгук не знает — не считает, не думает отвлекаться от пытливого изучения запретных мест — так и не скажешь, что здесь была какая-то трагедия. Невидимый толчок снизу останавливает: он смаргивает маленькие капли влаги с век и ресниц, что осели от настырного ветра, и взгляд становится ясным. Иссхохший фонтан со статуей изящного ангела посередине, расчищенная площадь и огромный высокий дом — по размерам как целая ратуша. Полностью черный, с громадными карнизами, просторными балконами и резной кладкой на крыше. Монументально, величественно и грозно. От вида цепенеет. Язык к небу прилипает, слюну сглотнуть — непосильно. И все еще не от страха — от трепета. Но из него быстро вырывают. — Эй, какого хрена ты не ссышься еще? — Чонгука толчком сносят в покрытую туманной росой траву и кучу гнилых листьев. Пинают следом. Раз, два, три, четыре. В бок, в солнечное сплетение, бедра и ягодицы. И еще повторяют круг с нечеловеческой ненавистью. Генри зол. Явно ждал от их игрушки не такой реакции. Он не может сделать вдох. Грудная клетка застревает в спазме, голова тяжелеет, а руки и ноги не способны хотя бы немного согнуться в защите. Каждый нерв на теле разрывается от боли, горит заживо и трескается. Удары сыпятся градом, грубая подошва ботинок марает некогда мягкую и нежную кожу, клеймит уродством. — Генри, хватит! — как сквозь толщу воды. — Генри, ты его убьешь! — Чонгук уже ничего перед собой не видит, лишь пятна. — Генри, блять! — писк в ушах, сокращение в легких. Нога останавливается в сантиметре от открытого виска — один удар. Всего один удар отделяет его от костлявых объятий Смерти. Кажется, просто надави на его черепную коробку, и та лопнет, как пузатая спелая тыква. — А это что за хуй… Чонгук слышит шаги. Тихие, мягкие, аккуратные, как у кошки. Посторонние шаги. Он, несмотря на очевидную нехватку воздуха, страшится сделать вдох и пропустить тонкие звуки плавной поступи. Это за ним…? Так приходит Смерть? Более тяжелые удары ботинок о землю раздаются рядом с его прикрытым волосами лицом — от него отходят. Чонгук делает вдох и через силу разлепляет веки. Какая-то напряженность вокруг, замешательство, страх. Пахнет гнилью и холодом. Он плохо различает детали, но силуэты вылавливает: Марк, Кэрри, Майкл и Крис кучкуются — Чонгук признает тех по курткам и позам, Билли и Генри стоят на расстоянии, чуть впереди. Дует слабый ветер. Из глубин поднимается шепот. К ним приближается силуэт. — Господин, идите, куда шли… — Кэрри пытается звучать заносчиво, но в ее интонации он четко слышит переживание. Неужто той не по себе? Силуэт для Чонгука блеклый, почти без контуров — воображение рисует уже известную тьму. Желается ему видеть в незнакомце не просто спасителя, а свою правду придуманную — чтобы родное из снов и мечтаний действительно его с собой забрало. Совпадает все: темп походки, статность фигуры, бесспорная уверенность и твердость. А еще незримая сразу хищность, что идет откуда-то из глубины. Чонгук ловит ту на уровне вибраций. Разбитое сердце вопит — оно. Жаль голоса не слышно… — Откуда он вообще взялся? — шипит Кэрри на ухо Марку, цепляясь невольно за рукав. Вдруг силуэт начинает свистеть — Чонгук уверен, что звук оттуда. И так… пусто. Нет игры, мелодичности, легкости. Нет человечности. Свист скорее напоминает хрип или шепот. Но такой — грубый и острый, как сломанное стекло. Есть что-то в нем угрожающее. Свист к земле придавливает, кусает паникой за прямые спины. Веет от него древним. Злобой первобытной. Безысходностью. Так звучит горн дьявольских пыток. — Эй, ты глухой? — Майкл от нетерпения выходит вперед и загораживает Чонгуку обзор, вынуждая полагаться на один слух. Хруст ветки. Остановка. Где-то совсем рядом. В метре или чуть больше. — Что вам нужно? — благоразумно спрашивает Крис, но так и не получает ответ. Незваный гость молчит, словно немой. Видится, у него нет рта. Или это вовсе фантом? Такой подозрительный и жуткий. Улыбается стоит, голову вбок склоняет, глазами внимательно проходится по присутствующим. Души проверяет. И молча отступает — Чонгук четко улавливает треск сухих листьев. Внутри вопит все от паники — возможность упустить нельзя. Он таит дыхание, пальцами землю скребет. Хочется ближе, хочется тоже увидеть. И хочется, чтобы заметили, помогли. Не дурак, понимает, что его загораживают специально — проблем со взрослыми никто не желает. Детские шалости никогда не хотят разрастаться до взрослой ответственности — несмотря на то, какими жестокими они порой бывают. У него все тело ломает так, словно кости изнутри выворачивают. Но он поднимается — всего на пару сантиметров, тянется ладонью вперед и вбирает сквозь адскую боль в легкие кислород. Из груди вырывается кашель. Незнакомец останавливается, сделав назад всего шаг. На носках поворачивается летяще — Чонгук слышит будто ультразвуком. И ждет. — Эй, слышь, мужик, проваливай давай! — Майкл с агрессией выходит вперед, но его небрежно и без особых усилий отталкивают. — Какого… А Чонгук смотрит на стремительно несущийся к нему силуэт, как на ангела: полы длинного пиджака развеваются, образуя будто сложенные за спиной крылья, а кудрявая копна волос пушится, напоминая нимб. Только чем скорее расстояние сокращается, тем быстрее он понимает. Перед ним не существо небесное, а тварь адская. Все плывет, пот и слезы застилают и без того плохое зрение, но он видит. Горящие зеленым пламенем глаза с черными белками, безумную улыбку с острыми пираньими зубами, вываленный длинный и толстый язык, по форме как у змеи, и сверкающие на кончиках острые, тоже черные когти, будто медвежьи. Образ из снов мстителем предстает. Чонгук пугается, не может не — опять опасность чует. Опасность, опасность, опасность. Она повсюду, она кругом. Он скулит тихо, назад дергается неуклюже и всхлипывает от боли, ожидая жестокой расправы, но перед ним всего лишь на колени падают, тянут руки и, касаясь щеки нежно, шепчут обомленно: — Прелестный. Все ухает внутри, Чонгук замирает и рот пораженно распахивает. Нет. Он бредит. Нет, нет, нет. Такого не бывает. Тогда почему перед ним его воплощенная выдумка? Его тепло. Извращенное, уродливое для окружающих и пугающее безумием. Но все еще его тепло. — Ну все, мне это надоело, — звучит на периферии, Чонгук не придает значения — пялится только. А зря. — Псих, ты… — фраза обрывается и заглушается бульканьем. Щеки обжигает горячим и дурно пахнущим железом. — Ма-а-ай-кл! — вопли заглушают нечленораздельное дикое мычание. — Ненавижу шум, — срывается с губ незнакомца. А следом с руки срывается оборванным куском мяса язык, выдранный безжалостно и с корнем. Чонгука желчью выворачивает на траву. — Прелестный, — вновь фраза, будто заученная, а следом объятия за плечи. — Ты теперь полностью мой. Из него продолжает выходить желудочный сок, пищевод сокращается до рези, а его лихорадит сильно — Чонгук горит. Как только опять замечает язык сбоку, вновь тошнит — противоречиво ласковые касания кровавыми руками не унимают страдания. Организм измучен. Ему хочется уже конца. — Я приберусь, — мурлычут на ухо. — А ты отдохни. И его отпускает. Все тело обволакивает шелковыми нитями, как в кокон. Слабость накатывает мгновенно, он закрывает глаза и просто отключается. Темнота. Легкость. Тепло. Спокойствие. Чонгук больше никогда не вернется к прошлой жизни. Не увидит страданий чужих, не увидит правосудия, что будет вершиться не из благих побуждений, но во благо ему. Не увидит, как компания Генри побежит врассыпную, бросив своего товарища корчиться в предсмертной агонии.Беги, Хэвенвуд, и порождения из кровавой утробы с собой забери.
Не увидит, как Майкла заставят страдать еще больше за свой длинный и дерзкий язык — челюсть пополам руками разорвут, ноги переломают, чтобы не убежал и в муках смерть ожидал.Страдай, Хэвенвуд, и получай по заслугам за оскверненную чистую душу.
Не увидит, как схватят Кэрри за длинные волосы и кинут в полчище кишащих пауков — а те сразу примутся тело молодое по кусочкам пожирать, окутывая ядом кислотным и паутиной плотной.Кричи, Хэвенвуд, и наблюдай, как Шепчущий гневом детей твоих не щадит.
Не увидит, как нагонят и Марка и вывернут тому ноги назад, чтобы ступни — вперед, и шагу без боли нечеловеческой — невозможно. Как хохотом сведут до сумасшествия, как в глотку тоже заставят лезть пауков.Заливайся плачем, Хэвенвуд, и пожинай плоды своего звериного воспитания.
Не увидит, как Крису когтями звериными шею проткнут, а следом и вечно ледяные бесстрастные глазницы — чтобы и в Аду не смог остаться безучастным наблюдателем, а хлебнул расплаты за грехи сполна.Упивайся кровавым результатом, Хэвенвуд, и не смей больше во власти бездумно купаться.
Не увидит, как Билли вывернут голову задом наперед, ломая шею с насмешливо легким хрустом; и последнее в глазах — то самое воплощение голодного разъяренного монстра, что будет преследовать черную душу и в Лимбо.Вини себя, Хэвенвуд, и впредь не думай легкомысленно к легендам относиться.
Не увидит, как десертом в ловушку загонят Генри, заставят мучиться дольше всех: кожу сдерут наживую, кусочек за кусочком, ногти поочередно все вырвут и будут шептать неразличимо: «Это всего лишь игра, почему ты боишься?». Как наблюдать будут за стекающей из каждой щели кровью и как жизнь насильно будут поддерживать — чтобы каждая мука ребенку Сатаны вернулась троекратно.Празднуй свой крах, Хэвенвуд, и благодари единственную светлую душу за то, что та город держит пока от бесконечного горя.
Чонгук не увидит. И не узнает о том, что легенды в городе потерянных душ — не сказка, а быль. Настоящая, беспощадная и живая.А Хэвенвуд слезами будет заливаться по своим уродам.
ָ. .𓂃 ࣪ ָ🦇་༘࿐
Чонгук подрывается с кровати и, хватаясь за грудь, жадно ловит ртом воздух. Сердце эхом по ребрам, а стучит где-то в ушах. Разум переваривает яркость воспоминаний — или сна? — и крошит мелкими песчинками в пустоту. Издевательства, паника, побои, крики… Он пытается зацепиться за крохи чего-то важного, пусть и страшного, однако голова начинает сильно болеть, а мысли обволакивает пустотой. Что-то смазанное ползет, ползет и катится в обрыв. Затылок покрывается мурашками, Чонгук хватается за голову, жмурится и крутится, а после… Он забывает. В ушах шум, в голове — амнезия. — Прелесть, ты чего встал? — мягкий ласковый бархат пугает неожиданностью так, что Чонгук подскакивает на мягком матрасе до отрыва пяток. — Что…? — вырывается, а он не понимает. Ничего не понимает. Перед ним мужчина. Безумно красивый мужчина. Статная высокая фигура с широким разворотом плеч, облаченная в легкую белоснежную рубашку классического кроя, свободные черные брюки и мягкие в такой же цвет домашние тапочки; смоляные кудрявые волосы, спадающие на лоб и прямые строгие брови; глаза необычные — раскосые, хитрые и с ярко-зелеными радужками; на кончике аккуратного носа — родинка; улыбка ласковая и квадратная, идеальная; руки изящные, но сильные, с тонкими пальцами и на них — цветными перстнями. Сердце екает при виде — это что-то свое перед ним, родное. Только вот почему все так плывет? Он шикает от боли в висках и ряби в глазах, ладонями на веки давит и утыкается в колени — еще тело ломит так, будто он только после болезни. — Ох, неужели опять кошмары? — к нему подлетают так быстро, присаживаются вплотную и тянут руки свои, окружая заботой. Сердце екает еще раз, щеки стремительно покрываются розовой крошкой, он мычит и головой мотает. Резко выныривает из «укрытия» и замирает, сталкиваясь невозможно близко со знакомым незнакомцем. Чонгук ресницами длинными хлопает глупо, ртом шевелит — как рыба. Ласка воспринимается так щемяще: тело тянется само, не сопротивляется холодным, но таким теплым почему-то ладоням — те пальцами разминают напряженные плечи, шею массируют мягко и с нежностью. Спазмы и боль проходят. — Я… — Чонгук хрипит, закашливается от сухости и руку не успевает вытянуть, как ему уже подают стакан с чистой водой. Что-то немыслимое. Непривычное нутром, но определенно долгожданное. — Я ничего не понимаю, — вот так открыто и доверчиво сознается, глядя на мужчину неотрывно. — Что… происходит? — Так, послушай меня, — его берут за руки, переплетают пальцы и к груди своей прижимают. — У тебя особая форма расстройства сна, — Чонгук хмурится. — Ты сейчас принимаешь лекарства, но иногда… Пока недуг периодически возвращается. — Что за недуг? — ему не нравится то, что он слышит, это кажется чем-то противоестественным. — Ночной ужас, — улыбка напротив немного дрожащая, сожалеющая. — Ты страдаешь от кошмаров. И иногда психика не успевает прийти в себя, срабатывает защитный механизм, и происходит короткая амнезия. — Такое вообще бывает? — шепчет себе, но все равно получает ответ. — Очень редко, — мужчина большими пальцами гладит тыльные стороны его ладоней. — В нашем городе твой случай единственный. Но, не переживай, доктор обещал, что скоро все придет в норму. Хочется взбрыкнуться, воспротивиться абсурду. Чонгук никогда — внутри что-то вопит — никогда не чувствовал себя больным. Странным, не вписывающимся, другим — да. Больным — нет. Но этот человек напротив так говорит… Ему хочется доверять. Вызывает он какой-то трепет и чувство безопасности. Наверное, в этом есть все же какая-то истина — не будет же тело так бездумно расслабляться рядом с угрозой, правда? Однако Чонгуку все равно немного не по себе. Он помнит себя, свое имя, увлечения и предпочтения. Даже помнит, что последний раз читал на сто двадцать первой странице роман Джона Фаулза «Куколка». Детали какие-то отдельные — яркими сигналами в памяти горят. А глобальные события — нет. Стерлись подчистую. — Нашем? — спустя минуту тишины. — Вы… — робко начинает, но осекается, когда видит хмурость чужих бровей. — Ты, — исправляется, и вот тогда на лице напротив расползается широкая улыбка. — Ты расскажешь мне все? Чтобы я вспомнил. Потому что сейчас… В голове пустота. — Конечно, тыковка, — одна рука выпутывается из ладоней и ползет по предплечью к шее, затем затылку. Пятерня широкая и настойчивая зарывается в светлые пряди и начинает те прочесывать, попутно проходясь ногтями по коже. — Только сделаем это за завтраком, договорились? — губы несдержанно обжигают его щеку. Что…? — Оу, — смущение топит, Чонгук краснеет даже ушами. — Мы… Я… Да, кхм, — все же останавливает себя. — Нет, мы… — хмурится и никак не может собраться, не знает, с чего начать вопросы, чтобы дураком не быть. — Прости, я поспешил, — бархатный смех наполняет просторную комнату мелодичными звуками. — Перед тобой никогда не могу сдержаться, — мужчина придвигается еще ближе, подтверждая собственные слова и оставляя между ними минимум расстояния. — Я Тэхен. Мэр города Шэдоу-Гроув. А ты Чонгук. Мой муж уже целый год. — Муж?! — он отодвигается назад, к спинке кровати и смотрит на Тэхена, как на призрака. Какой-то абсурд. Он же не такой, странный — это в подкорке плотно сидит. Наличие не просто пары, а супруга кажется чем-то парадоксальным, невозможным по отношению к нему. Да и к тому же, ему всего-то… лет. Чонгук тянется большим и указательным пальцем к переносице, надавливая: … лет. В висках сразу простреливает, он стискивает челюсть и пробует еще раз мысленно озвучить возраст, но… Боже, сколько ему лет?! — Это нормально, что ты не помнишь, — Тэхен дует губы и наклоняет, будто изучающе, голову вбок. — И поверь мне, — произносит с нажимом, привлекая внимание. — Мы эти приступы переживаем не первый раз. И мы реальны. Осмотрись вокруг. Он, как и сказано, отводит взгляд за чужую спину: вот большое окно в пол, хотя… нет, двери стеклянные на балкон, сквозь которые пробивается тусклый солнечный свет; рядом стол дубовый, резной, на котором рамки красивые стоят, а в них — фотографии, отдельно его среди поля ромашек, отдельно Тэхена в деловом костюме на, видимо, городской площади, и вместе — на ярмарке; дальше идет книжный шкаф с целой коллекцией книг — глаза цепляются за форзац той самой из воспоминаний, прикроватная тумба, где лежат его очки, записная книжка и карандаш с ручкой по-скромному. Чонгук поворачивается в другую сторону и выстраивает целую картину: сдержанные темно-серые обои, высокий потолок, люстра сверху старинная, будто из века девятнадцатого, шкаф раздвижной огромный, во всю стену, еще одна тумба. Интерьер дорогой, но без излишеств. В нем угадывается частичка знакомого, хотя Чонгуку до сих пор все кажется противоречивым. — Как мы познакомились? — снова смотрит на мужчину и ждет. Словно и прежде во всем того ждал. — На ярмарке, как раз в прошлом году, — Тэхен пожимает плечами и прикрывает глаза, растягивая губы в уже мечтательной улыбке. — Она проводилась рядом с нашим городом, — на секунду уголок губ дрожит, а руки сильнее впиваются в кожу Чонгука — но он не замечает. — Оттуда и фотография. В памяти что-то такое прорезается. Эфемерно даже чувствуется запах попкорна, карамельных яблок и жженых хлопушек, будто Чонгук там был вот-вот несколько часов назад. И откуда-то примешивается тонкий аромат железа. — Прости, это все кажется таким… — он разводит руками в стороны и неловко смеется — точно от нервов. — Невозможным. — Но это все возможно, — Тэхен приближается к его лицу и томно выдыхает в приоткрытые губы. — К тому же, тело тебя ни за что не обманет, правда ведь? Ты можешь не верить мыслям, но физически… рефлексы не позволят тебе обмануться. Чонгук медлит от слов, прислушивается к ощущениям. Там только трепет, предвкушение и тепло. Ничего грозного и злого. По крайней мере, от Тэхена — тот ему внезапно кажется самым безопасным в мире. Отчего-то вообще единственным ценным. Спасением настоящим: словно тот от всего мира способен его уберечь. Поэтому он колеблется недолго — в итоге кивает слабо, сам ближе тянется, сталкиваясь носами, и устремляет свои глаза прямиком в чужие. Доверяет этой таинственной зелени. — Покажи мне, — сдается окончательно, рискует пробовать. — Ощущения. Их я тоже не помню. Врет. Там, глубоко, в самих недрах сознания выгравированы родные касания — баюкающие и ласковые. Их жар все еще бурлит под венами. Они чувствуются неимоверно дорогими — жизнь будто не единожды спасли ему. Оттого проверить их хочется скорее. — Такой удивительный и яркий. Светлый. Настоящая очаровательная тыковка, — большой холодный палец касается горячо бледно-розовой щеки. Тянет плакать. Не от горя, от уязвленности — сказанное душу выворачивает, сердце лечит. То почему-то израненное. Но Тэхен умело чинит, показывает, доказывает ему, что все хорошо. Одну руку перекладывает на талию, жадно ту стискивая, второй за шею тянет к себе. Расстояния ноль. Чужие, немного сухие от температуры в комнате губы сначала повторно мажут отпечатком одну щеку и вторую. Волнительно. Затем порхающими бабочками переходят на переносицу, прокладывают линию вдоль и остаются на пару секунд на кончике. Приятно. Затем касаются уголка губ, задерживаются чуть дольше, дают прочувствовать вдоволь момент. Рядом. И конечной целью, самой ожидаемой и сокровенной, накрывают губы в осторожном поцелуе. Крышесносно. У Чонгука низ живота тянет, руки дрожат. Поцелуй ощущается первым. Неловким и неумелым для него, но воздушным и карамельным, как сахарная вата. Так вкусно. Сладко и пряно — как надо. Отрываться совершенно не хочется. А Тэхен его чувствует, всего. Поэтому несдержанно и с напором распахивает уста и языком скользит внутрь. Тот длинный и гибкий, ловко очерчивает десны и исследует полость. Скользит вперед и назад, затрагивает эрогенные точки. Неимоверно волнующе. Поглощающе и жадно. Будто тот веками без него голодал. — Ну как? — Тэхен отрывается нехотя, как-то ленно, и хитро блестит зрачками. — Не распробовал, — Чонгук поднимает взгляд не менее лукавый, дразнит, будто сам чужим голодом заражается. — Давай еще. — Прелестный, — тянет и целует. Тянет и целует… Тэхен его лицо ладонями большими обхватывает, чуть на щеки надавливает. Он же цепко впивается в предплечья и на коленях приподнимается, корпусом подаваясь вперед. Грудь к груди. Сердце к сердцу. У одного только взаправду бьется, а у другого — под действием чар. Целуются отчаянно. Друг друга поглощающе. У Чонгука никогда таких ощущений не было — они новые, еще не изведанные. Крышу поэтому сносит: потерянность не волнует, провалы в памяти тоже. Все стягивается до этого крошечного драгоценного момента, под стать размеру спальной комнаты. Пальцы сжимают ткани дорогой одежды до скрипа, Чонгук несдержанно мычит. Так хорошо… Слезы гладят щеки. Сердце бьется быстро-быстро, загнанно. Привыкает к чему-то счастливому и теперь постоянному. Радуется, бедное, что его наконец ласкают. Что в нем нуждаются до рыка. Тэхен оказывается очень жадным и напористым. И ему это нравится чертовски. Чонгук всеми фибрами чувствует, как того ведет: от касаний остаются приятные синяки страстным клеймом, губы щиплет от терзаний безостановочных. Легкие горят от недостатка кислорода, у него кружится голова, и, кажется, его немного в сторону заносит. Тэхен подмечает и эту деталь. — Давай умоемся, тыковка, и пойдем завтракать, — первым прерывается, но одержимо продолжает хвататься, будто сам не верит в происходящее. — Я покажу тебе дом и сложу твой недостающий пазл. Чонгук способен только кивнуть. С кровати его поднимают за бедра, под ягодицы подхватывают и прижимают ревностно к себе — все никак не могут, коснувшись, отпустить. Чонгук смотрит в эту магически чарующую зелень и замечает столько дьяволов — и обуревает от этого не страх, а предвкушение. Почему-то ему до смерти важно быть нужным и незаменимым. Находиться в надежных руках все еще смущающе — до краснеющих пяток. Но он признает, очень удобно и комфортно: появляется потребность не слезать и прилипнуть настырной мошкой, как к паутине. Чонгук в плечо чужое смеется глухо: прав был Тэхен, тело его не способно обмануть. Они все же действительно друг другу и друг для друга. Пахнет еще от мужчины так по-родному, любимо: горячим какао с зефирной шапкой, апельсиновой цедрой и страницами книг. Есть носу еще что-то неуловимое, тяжелое и давящее, но он так и не улавливает — будто и не должен, не для него это предназначено. Впрочем, исследовать Тэхена хочется. Чонгук мешкает, но затем утыкается нагло в открытую шею, за что его еще крепче вжимают в себя. Довольно так. Чонгук стесняется и слегка дрожит, однако… Они только что целовались. Они… мужья? Выходит, ему позволены всякие шалости. Доверие крепнет, убеждение в правдивости слов чужих — тоже. Есть в Тэхене нечто неоспоримо убедительное. Но он в тайное не лезет — ему и явного достаточно. Невозможно не оценить заботу — той за пять минут окружили как за пять непрерывных лет. Перед таким человеком можно быть собой. И не страшно показаться странным. Из спальни его выносят легко и непринужденно. Они не говорят, да и желания нет — сейчас так спокойнее. Чонгук с интересом изучает дом, знакомится вновь, но будто совершенно впервой. Ничего не узнает, но записывает увиденное на подкорку с рвением. Они оказываются в длинном коридоре: стены, выкрашенные в темно-персиковый цвет, смотрятся еще темнее из-за приглушенного, почти минимального освещения — то предстает в виде изысканных длинных свечей в подсвечниках; на стенах — картины в золотых рамах, на любой вкус, начиная от древних эпох и вплоть до современности; под ногами постеленные мягкие ковры — он даже специально носок вытягивает книзу, чтобы пальцами голыми хотя бы край от мягкости затронуть — щекотно, он по-ребячески хихикает в плечо. Они проходят как минимум пять закрытых помещений — Чонгук только и успевает крутить головой, чтобы двери с резными ручками сосчитать. Получается, они живут в настоящем особняке, удивительно. Интерес зудит спросить, как они съехались, но Чонгук внезапно теряет тепло: его учтиво и осторожно ставят на пол, обходят и открывают дверь. В ванную комнату. Просто гигантскую и королевскую. Та во всех смыслах такая: по стилю напоминает все ту же классику девятнадцатого века. Стены, облицованные блестящим белым мрамором, сияют, отражая свет от незашторенных изумрудными портьерами панорамных окон. В центре комнаты, как величественный трон, стоит чугунная ванна, украшенная цветочными узорами. Поверхность ее гладкая, словно лед, красотой и элегантностью блестит. Над ванной, на стенах установлены старинные подсвечники из матового стекла, которые отбрасывают на мраморные поверхности призрачный свет. Поразительно. В углу комнаты, словно гигантский цветок, стоит душевая кабина, сделанная из прозрачного стекла. Она выглядит монументально и в то же время невероятно легко и воздушно. Впрочем, как и все убранство: на полу, покрытом темно-коричневым мрамором с золотыми вкраплениями, лежат мягкие коврики из белого ворса — те кажутся настоящими воздушными облаками; ближе к входу расположены огромная расписная раковина, зеркало над ней широкое и шкафчики по бокам. Невероятное слияние прошлого и настоящего. Как же в стиле Чонгука… Где-то в глубине он о таком мечтал. Он помнит, что ему нравится часами наслаждаться ароматными пенами, разными бомбочками и гелями. Помнится, он очень часто принимал ванну. Только почему так мало приятного в груди отзывается? — Как здесь красиво, — Чонгук губу закусывает и озирается на внимательно наблюдающего за ним мужчину. — Мы действительно тут живем? — Да, тыковка, — гордо, с грудью навыкат. — Тебе я готов достать все самое лучшее, только проси, — подходит, наклоняется и горячо шепчет прямиком в ухо.Какая-то мысль про шепот короткой молнией стреляет, но тут же исчезает бесследно.
Они подходят к раковине вместе. Щетки берут и чистят зубы вместе. Смотрят друг на друга неотрывно вместе. Сплевывают пасту и умываются вместе. Полотенцем тоже вытираются вместе. Все вместе. — А где пластыри? — задает Чонгук вопрос и сам же брови к переносице сводит в озадаченности. Зачем ему пластыри? На нем ведь ни царапины. — В шкафчике справа, — Тэхен указывает и сам тот открывает, доставая оттуда солидных размеров коробку. — Держи, тут под любое настроение. Чонгук бровь выгибает, не понимает порывов, но пальцами крышку поддевает. Хмыкает, а пульс ускоряется от одновременно болезненного удовлетворения: коробка заполнена полностью до краев цветастым безумием, не иначе. Правда пластыри на любой вкус: желтые, синие, красные, зеленые, в горошек и полосочку, с рисунками милых черепашек и рыб, с мультяшными героями и просто какими-то непонятными узорами. Аж появляется желание обклеиться с ног до головы ими всеми: но он берет только пять штук — два красных с узорами сердца и три белых в черный горошек. Прямо его сегодняшний день. Тэхен на выбор хмыкает одобрительно и забирает пластыри из рук — сам собирается клеить. А Чонгук не против. — Зачем мне пластыри? — Тебе в них комфортно, — Тэхен жмет плечами. — А еще они красивые и добавляют твоей внешности изюминку. С твоих же слов. — Да… К этому надо привыкнуть. — Можешь и не привыкать. Если нужно, твоим пластырем стану я. Чонгук, как только Тэхен заканчивает, обнимает того крепко — жмется близко-близко, утыкаясь лбом в ключицы и потирается о те. Мужчина наверняка не представляет, что с ним вообще делает. Ему пока тяжело вслух признаваться, стыдно показывать ответные чувства, но хотя бы действиями старается донести, чтобы поняли. Тэхен уже им стал. Есть такое глубокое убеждение. Возможно, это все последствия кошмаров, но Чонгуку правда кажется, что пережил он нечто ужасное — то, от чего обычно люди не в силах самостоятельно собраться по крупицам. Тэхен точно его ангел-хранитель, не меньше. Голодное завывание желудка заставляет неловко отпрянуть и рассмеяться. Тэхен снова шаг делает первым, цепляется за его ладонь и холодом отрезвляет, переплетая пальцы причудливым замочком. Какая же у того морозная кожа — но Чонгуку касаться и трогать ее приятно, от нее для него исходит своеобразный жар, в котором хочется полностью сгореть. Надо же, Чонгук все еще ничего о них не помнит, но уже готов отдать себя за человека. Тэхен, похоже, слишком желанный для него. Двери в коридоре меняются быстро, они уверенно движутся к лестнице. Но Чонгук внезапно тормозит, упираясь пятками в ковер, и руку чужую трясет. — А это что за комната? Вообще-то не примечательная. Только оттенок двери будто чуть темнее прочих. И все же та отчего-то внимание ловит его — дверь еще как раз возле лестницы, самая последняя и странная чем-то. С ней рядом как-то тревожно. — Хочешь посмотреть сейчас? — Тэхен расплывается в довольной улыбке. — Хотя да, лучше будет, если ты увидишь сразу, чтобы не дай Бездна, не напугаться, — тот чешет подбородок, а затем перехватывает Чонгука за локоть и открывает дверь, проходя слегка впереди. И правильно, потому что если бы Чонгук вошел первым — свалился бы в обморок. Огромная комната без какой-либо примечательной мебели. Только повсюду огромные и многочисленные стеклянные террариумы с пауками. И тех не просто несколько штук, тех — десятки, если не больше. Под плотным стеклом: все в непроглядной паутине. И само по себе Чонгука это не то чтобы трогает — страха внутри именно к членистоногим он не находит. Его пугают жуткие, слишком человеческие силуэты. Таких насчитывает по количеству шесть. — А что это… — сглатывает боязливо. — Впереди? — останавливается на одном террариуме, где силуэт — больше и четче всего. — Если честно, со стороны похоже на тело. — О, у Люси сейчас просто сезон размножения, вот она и не скупится на паутину, — Тэхен воркует прямо и тянет его за собой вперед, ближе. — Это камни, тыковка. А Люси ты знаешь, вообще-то, она твоя любимица, как и ты ее, — тот отпускает его руку и наклоняется к стеклянному домику. Хлопок сдвижной крышки. Тихое невнятное цоканье. И вот уже на ладонях Тэхена красуется паук. С пухлым и округлым туловищем, цвета определенно переливчато синего, темного, и с изящными тонкими лапками, словно как у паучихи из фильма «Паутина Шарлотты». Веки смыкаются. Вспышка. Восемь осознанных глаз прямо на него. Веки распахиваются. Вспышка. Аккуратные лапки на любимых кедах. Вспышка и еще. Он держит паука — теперь понятно, Люси, на руках и заботливо гладит щетинистую спинку. — Оу, да, кажется, я вспомнил, — шепчет и как под гипнозом тянет пальцы вперед. Касается, как в видении. Тэхен накрывает ладонь сверху своей, помогает увереннее вести. Люси на прикосновения отзывается, клешнями лицевыми шевелит. Боже, как это странно. Странно, странно, странно. Но Чонгуку в самый раз. Странностей на сегодня хватает. Хотя бы прием пищи проходит у них обыденно: Чонгук так же восхищается элегантной и просторной кухней, без всяких манер голодно и с чавканьем съедает вкусный горячий завтрак — панкейки с кленовым сиропом, аж целых две порции; после внимательно слушает историю своей жизни из уст Тэхена, поглощая кофе из пузатой, в виде смешной тыквы, кружки. Через два часа совсем забывает о чувстве постороннего и необычного. Недуг не вспоминается, опасность нигде не ищется — правда, привычка пластыри ковырять остается, кажется, из прошлого, но та Чонгуку приходится по душе. Тэхен только наигранно ворчит на это, зацеловывает суетливые пальцы — чтобы он не юлил непоседливо и не беспокоил понапрасну свои восстанавливающиеся нервы. Потом так же осыпает поцелуями оголенные участки тела. Чонгук сам тянется и пробует отвечать — не так резво, но не менее нежно и заботливо. Перерастает это во что-то абсолютно постыдное и точно новое. Он бы даже усомнился в продолжительности их брака, ибо так смущаться и робеть передИ не дай Сатана когда-либо еще обидеть самую главную драгоценность Шепчущего.