«А вот сейчас будет пущен в ход нож, и кровь стремительно хлынет наружу, могу себе представить, толстой, в руку, струей, черная, красивая, ликующая кровь. Тогда все это веселье покинет дом, разойдутся загулявшие гости, подымется сутолока – и нет больше привольных пастбищ, теплого хлева, душистого корма, все исчезло, словно его сдунуло, и остались только зияющая дыра и жуткая темь, открывается новый мир»
Альфред Дёблин, Берлин-Александерплатц
– Поляки как всегда, а? – Автор – француз. Но я с тобой соглашусь, метафора не слишком изящная. Мёртвый поляк – борец за независимость. И кровожадный орёл в золоте и бриллиантах, который выклёвывает у бедного юноши мозги. Это Российская Империя. Генрих зевнул, стряхивая пепел с сигареты: – Чертовски скучно, но приятно знать, что мы не единственные в истории ублюдки. Иоганн отвернулся от картины, прислушался. В столовой мурлыкало радио, звенели друг о друга винные бокалы из тончайшего стекла – высокие, пузатые, но с узким раструбом. Бордоский тип. С такими бокалами вино сперва прильнёт к нёбу гостя, а не к языку, позволяя вкусу раскрыться во рту постепенно, накидывая алкогольный дурман с заботливой нежностью, как набрасывают мягкую шаль на холодные плечи больного. Надёжное лекарство. Из-за стены доносились развязные смешки, визги и хрюканье. Генрих затащил Иоганна на ужин в доме сослуживца из СД. Иоганн согласился, ведомый упорством выдрессированной собаки, готовой в любой компании выискивать, вынюхивать полезную информацию. Но быстро разочаровался. Сослуживец Генриха – Хольгер – бестолковый серый малый, который собрал вокруг себя такое маскарадное сборище из пьяниц, распутных девок и низших чинов, что Вайс брезговал их сведениями в обёртке грязных сплетен. Тогда он утащил Генриха в гостиную, где Хольгер держал картины – польские трофеи – как некоторые держат в охотничьих домах декоративные головы животных. Убить время, выдержав установленные рамки приличия до момента, когда можно будет смыться. Культурно обогатиться, запомнить названия украденного, а также удержать Генриха от выпивки и токсичных паров хольгеровской компании. Генрих пил вино прямо из бутылки, наплевав на узкие раструбы и бокалы бордоского типа. Развалился на кушетке, ноги закинул на спинку. Измазал стену и плешивый ковёр бурой варшавской грязью сапог. Пепельницу держал на животе, но тыкал окурком мазано, не глядя, рискуя прожечь эсэсовский китель. Иоганн вздохнул. Ещё пять минут. Он вернулся к картине, натянул на лицо гримасу кислого презрения, какая могла быть только у представителя высшей расы, обозревающего примитивное искусство недолюдей. – Не зря Верне называли солдатом, который рисует. Ему лучше даётся грубая откровенность батальных сцен. Скачущие пейзажи. Мазки, как выстрелы из пистолета. Он так сокрушался, что умирает скучно. Как лавочник. Ему бы берберский удар флиссой(1) и мучительную гибель в рыжих песках Алжира. Художник, безнадёжно влюблённый в войну! – А меня от неё тошнит, – отрезал Генрих, рубанул словами, как тонким кабиловским клинком. Иоганн покосился на него через плечо. Генрих не лежал больше в праздности сытой пантеры. Подобрался, выпрямился, опираясь на локоть. Не глаза, а стигматы на бледном, одутловатом лице, губы – кривой, бескровный рубец. Он смотрел на картину, на сломанный палаш в руке поляка, на аккуратную, как от пули, дыру, из которой сочились кровь и жизнь. – Пошли отсюда. Генрих так резко встал с кушетки, что хрустальная пепельница с глухим звоном шлёпнулась на ковёр, отрыгнув серую пыль и окурки. Вайс последний раз окинул гостиную взглядом, отпечатывая в памяти полотна, рамы, сюжеты, и вышел вслед за Генрихом в ольховую свежесть варшавской ночи. У дверей машины их окликнул сиплый, заискивающий голос: – Ах, уж-же уход-дите? Хольгер глядел на них с глупой растерянностью и безбожно икал. Генрих пробормотал что-то про головную боль, усталость и ранний отъезд в Лодзь. Вайс считал, что Хольгер не стоит даже плевка. Жёлтый свет бил ему в спину, резко очерчивая силуэт и отражаясь на ранней залысине квадратной головы. Он вдруг двинулся к ним, поплыл, виляя из стороны в сторону, перегнулся через боковую дверь и беззвучно поцеловал воздух возле Генрихова уха. – Позвольте угостить вас сш-шнапсом на этой неделе, дорогой гаушп-тумп-фют-тер. Не слишком уходите в дела, не лишайте нас своей компании. Я буду рад... Дверная ручка машины заскрипела в кулаке Иоганна. За такую фривольность с вышестоящими чинами полагалась пуля в лоб, но Генрих даже не посмотрел в сторону Хольгера, оглушённый выпивкой. – Гауптштурмфюрер Шварцкопф благодарит за приглашение, – ответил Вайс, впрыскивая в каждое слово яд угрожающей любезности. – Но у него много дел, сами понимаете, такая должность... А у вас замечательная собралась коллекция, просто загляденье! Не премину поведать о ней всем! Особенно моему начальству, уверен, они с радостью проверят подлинность и регистрацию некоторых полотен. Он сел за руль, повернул ключ. Мелкие глазки Хольгера испуганно заморгали. Двигатель машины рявкнул цепным псом. Хольгер отпрыгнул от дверцы в последний момент, и Вайс ещё долго и с удовлетворением разглядывал его мучное, бестолковое лицо в боковом зеркале. Ехали молча. Генрих, казалось, уснул. Иоганн наслаждался редкими минутами, когда можно было не думать – просто слушать животное урчание мотора, единиться с машиной, ощущать, как плавно она входит в повороты, как точно ведёт дорогу, как крепко резина шин сцепляется с асфальтом. Вздрогнул, краем глаза уловив огромную чёрную птицу, опустившуюся на плечо. Горячее дыхание лизнуло волосы на затылке широким, расслабленным языком. Генрих опустил голову на спинку сидения, разглядывал Иоганна в упор, препарировал взглядом, как коллекционное насекомое, размоченное в воде с песком и карбоновой кислотой. – Знаешь, это ужасно. – Что именно? – Иоганн наигранно ухмыльнулся. – Мои лекции об искусстве? – То, как ты разговариваешь с людьми. В голосе Генриха слышалась неподдельная, железная трезвость. Пальцы Иоганна крепче вцепились в руль, он весь сжался в защитном жесте, как потревоженная тычком ботинка змея. Генрих нащупал какую-то запретную, неприкрытую суть и теперь накалывал её на острую булавку своего суждения. – Ты никогда не говоришь ни о чём. С людьми общаешься ради выгоды. Конечно, такой вежливый и учтивый... Если надо. Кокетничаешь. Треплешься о погоде. Но даже простая болтовня в твоём случае – это как... Как выверенный спектакль, что ли? Не покажешь этого открыто, но... Не знаю. Я чувствую. Иногда. Если человек не представляет выгоды – он для тебя не существует. Иоганн облизнул губы, отбился лёгким смешком: – И какая же мне польза от общения с тобой? – Вот и мне интересно, – процедил Генрих, скаля зубы в жёсткой, безрадостной улыбке. – Карьера твоя продвигается отлично. Ха! От шофёра до ефрейтора. Деньги? Пф, будем честны. Расточительным ты никогда не был. Кажется, от меня одни проблемы и головная боль, однако ты ещё здесь. Иногда даже страшно подумать... Почему? Он откинулся обратно на спинку пассажирского кресла. Шестерёнки в голове Иоганна крутились, скрипели, щёлкали, просчитывали варианты: ответить или промолчать? Опасное наблюдение или неосторожный пьяный бред? Проверка, подозрение? Укор? Вайс вёл машину. Когда подъехали к гостинице-особняку – с Генриха уже сошло неожиданное озарение трезвости, он размяк, раскис, озлобленно и сонно глядел по сторонам. Иоганн закинул его руку себе на плечо, и плавно, нога в ногу, словно отплясывая неуклюжий слоуфокс, они двинулись в сторону дверей. Поднялись по лестнице. Вайс боялся уронить Генриха, крепко прижимал к себе, жёсткость чужой кобуры упиралась под рёбра. От Генриха пахло шнапсом, лимонными корками – украшение на бокалах – и бифштексом с кровью. Такой домашний запах. Генрих мог нарядиться в эсэсовца, огрубеть душой и взглядом, но под налётом этой скверны ещё трепетал живой мякиш знакомого сердца. Они ввалились в номер. Захлопнули дверь каблуком. Генрих упал на кресло рядом с курительным столиком. Вайс взялся за его китель – быстро и без лишних движений, как проделывал уже десяток раз. Из заботы: разморённый, разгорячённый выпивкой Генрих прел и мучился в служебной форме, облепленный чёрным мазутом сукна. И из удовольствия: стягивая с Генриха плечевой ремень и гладкую плеть портупеи, отбросив на стол фуражку со вздёрнутой тульёй – упругий околыш из мохера ещё тёплый и влажный от пота, Вайс соскабливал, сдирал всю грязь, что эта форма несла в себе. Шёлковый галстук свернулся у ног слепым змеем. Развороченный сереброшитый мундир висел за спиной Генриха подбитыми крыльями. Вайс отступил на шаг, улыбнулся. Без формы к Генриху возвращалась первородная человечность – никаких звёзд, черепов и молний-зигзагов, только расслабленная линия плеч и покой лица. Вайс намочил полотенце, но Генрих оттолкнул его, сам принялся за рубашку, бесстыдно расстёгивая пуговицы. Не мог дождаться, когда останется один? Он всегда легко раздевался перед Иоганном, но то было в рижском заливе, на нагретом августовским солнцем песке, под визг чаек и пьяных студентов, а не в матовой темноте гостиничного номера. – Вечно ты со своими меч-щанскими взглядами... Ни черта не изменился. Такой же, как в Риге. Помнишь? Пляж и милая студенточка. А у тебя голова в песке. Извиваешься, как эта... Эта, чтоб её. Минога! Да. Так что ты теперь слушай лекцию, – пробормотал Генрих, вытряхивая бледные кисти из хрусткого хлопка. – Кто говорил? Естественность – высшее проявление вкуса. А что естественнее, чем... – Что это? – Естественность – высшее... – Генрих нахмурился, пытаясь вернуть так нагло перебитую мысль. – Нет же, – Вайс снова прервал его железным цоканьем каблука. – Что. Это. Он наклонился и ткнул Генриху пальцем в плечо. Генрих вздрогнул, как если бы Вайс прижёг его сигаретой – безжалостное прикосновение отдалось в теле жаром и тупой болью. Чёрствый ноготь упирался в натянутую бляшку свежей кожи, наросшей в том месте, где пуля пробила плоть, разворочала мякоть плеча, оставив за собой раневой канал из обломков кости и подпаленной ткани. К счастью, не задело артерию, поздравил тогда хирург. Кому как, ответил Генрих без улыбки. – А, это! Это шрам. – Я вижу, – терпеливо ответил Иоганн, но руки не отнял, надавил сильнее, прибивая Генриха к месту. – Откуда? – Кажется, во время отборочного заезда, в Монце...(2) В тридцатых вроде. Разве я не рассказывал? Автодром строили для тогдашних скоростей. Сто восемьдесят километров в час. Но уже через пару лет... – Генрих потянулся за бутылкой коньяка – повод, чтобы стряхнуть с себя близость и обличительный взгляд Вайса. – В тридцать четвёртом «стрелы»(3) разгонялись до двухсот пятидесяти! А там виражи такие... Генрих выставил ладонь ребром, демонстрируя угрожающие наклонные повороты Монцы. – На полной скорости не проедешь, но я тогда сдурил. Пережал. Вот и вылетел с трассы. Пробил плечо, ещё легко отделался, а то мог закончить как Сивоччи или Арканджелли... (4) Генрих продолжил молоть что-то про смертоносные Гран-при Италии, по исходящей от Иоганна безмолвной отрешённости понимая – ни слову не поверил. Не дурак ведь. Но Генрих всё говорил и говорил, взмахивая руками, словно пытаясь ухватиться за выскальзывающий из-под тугой кожи перчаток руль, чувствуя, как ужас вспарывает брюхо от паха и выше, когда машина на дикой скорости уходит в свободный полёт, рассекая пласты ледяного ветра. – Генрих. Иоганн смотрел на него в упор. Серая радужка и чёрное дуло зрачка – два пистолета, наставленных Генриху прямо в лицо. Взгляд стали и серебра. Генрих до последнего верил, что Иоганн промолчит, поддакнет и не спросит. Разве есть ему дело до всех зазубрин и шрамов, что плодятся на склочном, заносчивом Шварцкопфе день ото дня? Иоганн опустился на кушетку напротив в требовательном молчании директора, ждущего объяснений от проказника-ученика. Лунный свет из окна разрезал тьму между ними надвое, отбросив каждого друг против друга, как шахматные фигуры в начале партии. Генрих взял бутылку коньяка, дурман опьянения уходил из него, вытесненный горькой тоской. Он хлебнул ржавой жидкости прямо из горла и заговорил: – Всё началось с Вилли, чтоб его. Нет, с меня. Всё всегда начинается с меня. Ляпнул, не подумав, уже и не вспомню... А он отослал меня к эсэсовцам в Остланд. Рига, мой родной город. Только там всё другое. Я не замечал. Собирал прошлую жизнь по кусочкам, по обрывкам. Как старую фотографию, знаешь. Ну, тебя уже не было, отца убили. Значит, Берта и профессор Гольдблат... И Генрих рассказал: правда лилась из него легко, как кровь из вскрытого горла. Рассказал, как отыскал профессора в одном из концлагерей и даже вымолил, выдавил угрозами, подкупом и оскалом короткую встречу с Гольдблатом, имя, жизнь и заслуги которого свели к пятизначному номеру на груди. Генрих не узнал его: Гольдблат вышел к нему скелетом, одетым в просторный халат чужой кожи, на рассвете чёрном, как молоко.(5) Паучьими руками мял тряпичную шапочку, не смея поднять загнанный взгляд, и волосы у него на голове шевелились от страха. Генрих не сразу понял, что шевелились вши – целая плеяда бледных брюхатых паразитов копошилась на сизой, бритой макушке Гольдблата. Залезала в уши и складки старческой кожи. Жирные капли гнид-яиц блестели на слипшихся веках. Генрих лепетал что-то про рапорт, поданный Лозе, про свой статус и влиятельные связи. Хотел даже пожать руку, но не решился – животное, утробное отвращение сковало тело. Казалось, подойдёшь чуточку ближе, и вся эта стая распухших, полупрозрачных вшей учует терпкий запах крови и рванётся, перекинется на тебя волной, вгрызётся в кожу, набьётся в нос, в рот и щекочущим ворохом поползёт в глотку. И за этот малодушный поступок Генрих ненавидел себя больше всего: за неприкрытый ужас и отвращение к человеку, с которым делил рождественский стол и которого шутливо пихал локтем в бок на затянутых фортепианных концертах. Он никогда больше не увидел Гольдблата. Не помнил даже последних слов – перед глазами роился покров из вшей, перебирающих крючковатыми лапками. Все его чувства тогда разлились по поверхности собственной кожи, откликаясь на мелкий зуд. Генрих вздрагивал каждый раз, когда по телу словно ползла шестиногая безглазая тварь. И даже когда этот боров Лозе убеждал его, обдавая лицо одышкой и постной любезностью, что Гольдблат будет освобождён, Генрих думал только о спасительном кипятке ванной, а лучше – щёлоке, чтобы разъел кожу до болезненной кровяной чистоты. – Ну, ты догадываешься, чем всё кончилось, – с кислой улыбкой подытожил Генрих. – Гольдблата той ночью казнили, а когда я позвонил Лозе... Он сказал, что помог мне. Помог! А я пообещал, что убью его. Я так и сказал, нет, орал в трубку. Что он – грязный ублюдок, мразь, что я размозжу его твердолобый череп о стену. Что-то ещё. Уже и не вспомню. Ну, что ему оставалось? Тем же вечером я вышел на балкон покурить и... Генрих приставил средний и указательный пальцы правой руки к плечу, изображая выстрел. Майка на груди и под мышками потемнела на нём от пота. Переживание этой истории заново измотало его похлеще заезда на тяжеловесном автомобиле в дождь, выпотрошило, вытрясло всё нутро и кости. Про последующие месяцы мучительного выздоровления Иоганну знать незачем. Эту боль и унижение Генрих носил вместо капсулы с ядом, ласково пробовал языком, разгрызая оболочку из воспоминаний только в минуты острого отвращения к себе. Ненависть текла, а Генрих зачерпывал её и глотал, тягучий поток прожигал гортань, внутренние стенки желудка и кишки. Не рассказал, что пуля задела тугой узел из нервов в плече и как боль не оставляла ни днём, ни ночью, словно кто-то вбивал раскалённый гвоздь ему под ключицу. Не рассказал, как врачи выскабливали осколки кости вместе с горелыми ошмётками рубашки, которую остроносая пуля вбила внутрь. О душных ночах санатория, пропитанного спиртом и смертью, на сбитых, мокрых от слюны и рвоты простынях. О том, что в дни ненастья Генриху казалось, что костяная крошка, рыбьими зубами въевшаяся в мягкие ткани плеча, гноилась внутри, чернела, отдаваясь острой резью в левой половине тела. О том, что рука после операции хоть и сохранила подвижность, но по ощущениям была затянута в гипс из кожи на пару размеров меньше – тянула в сгибе локтя и в том месте, где шея переходила в плечо. Иоганну незачем знать, ведь Генрих всё это заслужил – это его личная боль. Сакральная. Его – и ничья другая. – Всё всегда начинается с меня, – невпопад заключил он и посмотрел на Иоганна. Подался телом вперёд, всё так же сжимая левой рукой бутылку – хватка слаба, некрепка, как у иссушённого временем скелета. Генрих тянулся к Иоганну, всем видом молил, просил о кости брошенной жалости, поддержке и утешении. Один взгляд, одно слово – и Генрих будет ненавидеть себя чуточку меньше: за Гольдблата, за Берту, за... Господи, как жаль. Как жаль, что я тогда не пожал старику руку. Но Иоганн даже не смотрел на Генриха: безразлично уставился в окно, подперев подбородок ладонью – давно не слушал и не перебивал только из вежливости. Генрих сглотнул, во рту стояла сухость с привкусом пепла. Иногда Вайс казался ему машиной, в которой человеческая душа осталась аппендиксом – недоразвитым, придаточным органом, запрятанным так глубоко внутри, чтобы не нарушить работу выверенного безжалостного механизма. – Доброй ночи, Генрих. Он поднялся, поправил китель и бесшумно прошёл мимо, выскользнул из комнаты, полуночным призраком растворился в серости гостиничного коридора. Генрих откинулся на спинку стула, закрыл лицо и до боли впился зубами в мякоть своих ладоней.Змея в душе змеи
– Всё же на этих поляках можно навариться. Недавно выручил неплохие деньги за Мантейка или Мадойко, тьфу! Чёрт разбери. Имена их непроизносимы! А малюют всё одно: страшных девиц и бородатых старцев. Выручил неплохо, да. Но это мелочь! Знал бы ты, что проделывают наши сослуживцы. Во Франции там или Италии... Жутко не хочу дальше на Восток! Не потому что боюсь большевиков, нет! Но разве эти русские хоть что-то достойное написали? Они шли по улице не торопясь, не боясь наплывающих волнами сумерек. Генрих слушал вполуха, наблюдая за тем, как «синие» – польские довоенные полицейские, ставшие теперь могильщиками – грузили в фургон труп безымянного бедолаги, пока другие обливали водой из вёдер мостовую. Штопали дыры мирной жизни, через которые вылезала наружу, тыкалась страшной клыкастой мордой война. Люди семенили мимо и упрямо смотрели только перед собой, как офицерские лошади в шорах. Тупо и беспрерывно ныло плечо – погода портилась, будет дождь. В такие дни Генрих не брал ни капли в рот, носил раненую руку, как христианские аскеты носят вериги и медные цепи. Кабаки отвращали его, красные рыла собутыльников скалились на него бесами со фресок Страшного Суда, накуренный воздух душил. Генрих сбежал с очередной пирушки, даже не выдумав предлога, а Хольгер потащился за ним, чтобы проводить. На кой чёрт? Навязчивая прилипчивость этого проходимца раздражала, тяготила, как осколок зуба в гнилой десне, но и совсем одному оставаться не хотелось. Хольгер продолжал занудно вещать обо всех картинах, на которых успел нажиться. Генрих со вздохом подумал, что Иоганн рассказывал куда интересней, угадывал художника по стилю мазков, цитировал Бодлера, а Хольгера волновали только деньги и связи, которые можно было за счёт этого искусства обрести. Генрих прикусил внутреннюю сторону щеки, ругая себя за болтливость. Ну зачем, зачем он рассказал Иоганну ту жалкую историю с Гольдблатом? Все следующие дни она торчала между ними колючей проволокой. Генрих гадал, презирали ли его за порочную любовь к еврею или за убогую попытку его спасения? Ещё через день Иоганн исчез, смылся, не сказав ни слова, а Ландсдорф с надменной сухостью процедил, что не обо всех передвижениях своих агентов обязан докладывать СД. Вайс пропадал уже неделю, и приходилось только гадать, увидит ли Генрих его снова. Особняк на Маршалковской навис над ними сгорбленным каменным монстром. Хольгер жужжал над ухом: – Кстати, если это немного скрасит твой день, то спешу сообщить: рейхскомиссара Лозе недавно нашли мёртвым у себя дома! – он даже чуть-чуть подпрыгнул и хлопнул в ладоши. Генрих пожал плечами: когда-то он мог бы испытать от этой новости укол мстительной радости, но в душе давно уже было болезненно пусто. – Как это случилось? – Бедственное пьянство! Закатил у себя дома вечеринку. Перепил. Потом вышел покурить на балкон и... Я сам там не был, но мой знакомый обер-лейтенант... Я тебе говорил, он недавно вернулся из Риги. Так вот, знакомый рассказывал, что крови было, как на берлинском скотопригонном дворе, – Хольгер неожиданно прижался к Генриху сбоку, обхватил за плечи и жарко зашептал в ухо: – Поговаривают, конечно, что это не несчастный случай... Гёринг уже давно хотел поставить в Остланде своего человека. В обход недотёпы Розенберга. Дальше заговорил уже свободней, громче, но руки не отнял: – Лозе всегда любил жить с помпой. Ты помнишь его дом в Риге? Даже не дом – замок! Кажется, при падении рейхскомиссар ударился головой о каменную лестницу. Как на картине Рошгросса... Кровь, хлястнутая на камень! Да-да, Рошгросс. «Андромаха». Знаешь, ведь я учился во Франции и видел её вживую... Нога Генриха замерла на первой ступеньке. Он резко развернулся, едва не сбив Хольгера с ног: – Что ты сказал? – Я учился во Франции и видел... – Нет, до этого. – Андромаха? – пролепетал Хольгер. Взгляд растерянно забегал, ища подсказки на кончиках Генриховых сапог, на шляпах пробегающих мимо дам, в ветвях разросшегося кипариса. – Знаешь что, Хольгер, – Генрих посмотрел прямо в его плосконосое, квадратное лицо. – Лучше держись от меня подальше. Входная дверь особняка захлопнулась прежде, чем Хольгер нашёлся с ответом. Охрана из эсэсовцев сомкнулась перед ним стеной. Генрих поднялся по лестнице. Тревога, как брошенная любовница, сдавила грудь в отчаянном объятии, повисла камнем на шее, затрудняя шаг. Видимо, от пьянства у него помутился рассудок. Можно ли связывать неожиданный отъезд Иоганна с кончиной Лозе? Неужели на него так повлияла история Генриха? С какой стати? Гольдблаты были близки со Шварцкопфами, а о существовании Иоганна вспоминали редко. Зачем ему так рисковать карьерой и жизнью? Ради мести? «Плохо дело, старик, если и трезвый ты мыслишь, как пьяный», — подумал Генрих, доставая из кармана ключи. Он слишком поздно понял, что в квартире кто-то есть – ладонь уже схватилась за холодную латунь дверной ручки. Вторую положил на кобуру пистолета. Бессмысленный жест. Он догадывался, кто ждёт его, и знал, что никогда не выстрелит. – А, Генрих! Иоганн встретил его с кофейником в руке и улыбкой, которая придавала его хищному лицу ласковое подобие человечности. Неподдельная радость в серых глазах, в лучах-морщинках, расползающихся по вискам, – Иоганн редко дышал такой неприкрытой, свободной искренностью. Генрих сжал ключ в ладони, подозрения ковыряли душу: – Что ты здесь делаешь? – Я делаю нам кофе, – невозмутимо ответил Иоганн, сервируя стол. – А, ты про ключ? Попросил у коменданта внизу. Он сначала сомневался, но я убедил его своим властным очарованием, что собираюсь только организовать обед моему дорогому другу. «Конечно, – подумал Генрих, опускаясь на стул и не сводя взгляда с расторопного Иоганна, – будь нужда, ты и свою душу обратно у дьявола выменял бы». – Тебе нехорошо? Ты выглядишь уставшим. Кофейник с дешёвым звоном вернулся обратно на поднос. Иоганн оглядел Генриха с ног до головы с озабоченным прищуром, вытер руки о полотенце – изящные руки, с длинными узловатыми пальцами, пересечённые сетью сизых вен. Руки художника. Руки убийцы. Генрих вдруг отчётливо понял, что совсем не знает этого человека. Всё, что известно об Иоганне, известно из его же рассказов, которые никто никогда не проверял. Он появился в жизни Генриха неожиданно и недавно, но засел уже так глубоко, рыболовным крючком впился в сердце, что не вырвешь без боли. В детстве Генрих зачитывался историями и мифами давно умерших и, по словам отца, отсталых народов. И хоть эти древние, загадочные цивилизации и примитивные племена жили, любили и умирали в разное время и на разных континентах, зачастую верили они в схожие вещи. Малолетнего Генриха особенно пугали страшилки о злых духах, способных принимать чужое обличие. Начитавшись этих рассказов, Генрих с подозрением глядел на домашнюю прислугу и даже подвергал неукоснительной проверке мать: щипал за руки, пытаясь прощупать осязаемую костяную суть, обнимал за шею и вдыхал запах кедра, свежих цветов и сладковатой пудры, усердно двигая носом и пыхтя, отчего мама смеялась. И этот звонкий, незамутнённый смех был лучшим подтверждением. Никакой злой дух или призрак не мог его повторить, потому что никогда не ведал такого светлого счастья. У Иоганна не было запаха. Его рубашка пахла хозяйственным мылом, руки – машинным маслом и баллистолом, который напоминал острый лекарственный аромат лакрицы. Но сам он, его кожа и пот – такие же бесцветные, незапоминающиеся, как и всё его существо. Что если настоящий Иоганн Вайс убит? Сражён пулей или заколот партизанским ножом, и его тело истлело, иссохло где-то между Варшавой и Ригой. Дикие звери выскребли его внутренности, выели глазную мякоть, оставив только пустую оболочку, бледную и полупрозрачную, как сброшенный насекомым хитиновый панцирь. А потом нечто нашло его, нечто тёмное и отчаянно нуждающееся в чужой личине. Подцепило когтями, натянуло сухую кожу на каркас своего жуткого существа, разорвав в коленях и на сгибах локтей. Влезло в жизнь Иоганна, имитировало его жесты и улыбки, но в пустых прорезях маски-лица зияли чужие, бесчувственные глаза. Нет. Хуже. Что, если Генрих никогда и не знал настоящего Иоганна Вайса? Что, если с самого начала за ним везде ходило, набивалось в друзья, притиралось это чудовище? – Ты, наверное, голоден, – заметил Иоганн, так и не дождавшись ответа. – Я сейчас! Он бросил полотенце и шмыгнул в соседнюю комнату. Ужас заполз паучьими лапами Генриху за ворот. Нужно встать, как можно быстрей и тише выскользнуть через дверь, сбежать вниз по лестнице с красным ковром, вон из Варшавы и Польши. Никому ничего не объяснять и никогда не возвращаться. Забыть Ригу, Германию, Иоганна и то, что им притворялось. Иначе оно не оставит Генриха. Никогда. – Вот. Твоё любимое. Иоганн с коротким, тупым звоном опустил на стол перед Генрихом пыльную банку, жёстко прижал крышку ладонью, словно содержимое было живо и готовилось вырваться наружу. Под стеклом, в маслянистой жидкости жались друг к другу бруски безголовых рыбьих тел. Маринованная минога – жирный, забытый деликатес, к которому Генрих пристрастился ещё в Риге, и который они ели с Иоганном, накалывая по очереди одной вилкой и вытирая ладонью с подбородка жирный маринад, перемешанный с уксусом. Однажды Иоганн принёс Генриху ещё живую миногу, купленную на рынке. Длинная скользкая рыба-червь извивалась в его ладонях, моргая тупым круглым глазом. Иоганн зажал меж большим и указательным пальцем её голову, демонстрируя Генриху рот-воронку, утыканный рядом острых зубов. Так она присасывается рыбам под жабры и пьёт кровь, пояснил Иоганн. Вид склизкого речного паразита не вязался с нежным, благородным вкусом его мяса. Генрих поклялся миногу больше не есть. Но при виде банки, заботливо выцарапанной из недр Остланда, в груди Генриха разлилось тепло, как от нагретого молока с мёдом при простуде. Какая разница, кто Иоганн на самом деле? Он таскает пьяного Генриха на себе, терпит мальчишеские выходки, капризы, словесные тычки и дурное настроение. Он помнит мелочи: любимую еду и скорость машины, с которой приятней всего прокатиться вечером. Он любит Генриха – по-своему, неточно, с дефектом, но ведь нельзя злиться на человека без слуха? Пусть поёт, как умеет. Генрих посмотрел на него снизу вверх. Теперь он видел чудовище отчётливо, видел настоящего, в рубцах и толстых чёрных нитях, сшивающих кривые лоскуты украденной кожи. Моргнул, и лицо Иоганна разгладилось – естественное, человеческое, такое родное. Генрих накрыл его сухую руку своей, крепко сжал, чувствуя, как костяшки впиваются в ладонь. Поднялся. Ножки стула с визгом проехались по полу. Иоганн отпрянул, подобрался – для бегства или удара, но Генрих не дал ему шанса, сгрёб второй рукой в грубое мужское объятие. Под шершавым сукном прощупывались рёбра и острые лопатки. Генрих подумал: ведь он только кажется несгибаемым и всесильным, а на деле хрупкий, с изломом – слой стекла под слоем железной брони. Иоганн застыл в напряжении, отвыкший или не знающий тепла, но постепенно оттаял, отпустил вымуштрованную жёсткость, позволил извечно вытянутому по струнке позвоночнику согнуться, подался навстречу. Генрих бесцеремонно ткнулся носом ему за воротник по-домашнему небрежно расстёгнутого кителя, слушая, как мерно отбивает ритм сердце или идеальная его имитация. – Спасибо. Даже если Генрих никогда не знал настоящего Иоганна, а за ним по пятам ходил монстр, одетый в чужую шкуру. Он был здесь, рядом, приполз следом из самой Риги. Чудовище или нет – никого родней у Генриха больше не было.Эпилог: сон о сне Генриха Шварцкопфа
Столб пламени разрезал налитое кровью небо – пожар рокотал совсем близко, пожирая соломенные дома и людей. Во рту стоял привкус гари. На груди Генриха восседал чёрно-бурый орёл, когти-стилеты рвали китель и рубашку, оставляя жгучие красные борозды на коже. Тяжесть громадной птицы давила на рёбра, инкубом прижимала к месту, сминала лёгкие – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Орёл повернул голову, впился в Генриха глазом-монетой. Взгляд бесчувственный, злобный, жадный. Взгляд стали и серебра. Генрих узнал его, разлепил ссохшиеся от страха губы, чтобы крикнуть, позвать, но птица вдруг встрепенулась, задёргала шарнирной головой, расправила огромные чёрные крылья – небо тоже сделалось чёрным в белых и золотых подпалинах – и издала, отплюнула отрывистые, хриплые звуки – не то карканье, не то лай. И тут же тяжёлый, загнутый книзу хищный клюв ударил Генриха в скулу – острая боль иглой пронзила челюсть. Он взвыл, когда из щеки, словно щипцами, жилка за жилкой, потянули, выдрали кусок мяса. Орёл заглотил его, забил крыльями, потоптался на месте, крепче впиваясь когтями в грудь, и снова издал скрипучий, гаркающий клич. Удары безжалостного эбонитового клюва посыпались один за другим – кусали, жалили, разрывая верхний слой кожи, пытаясь добраться до нежной розоватой мякоти. Генрих задыхался, мычал, бесцельно возил пятками по земле. В лицо ударили перья и затхлый птичий запах. Горячая солёная кровь полилась Генриху в горло, он глотал, давился, сомкнув рот, чтобы хищник не вырвал ещё и язык. Тело не слушалось, пьяное, ватное, он кое-как поднял левую руку, закрывая ладонью лицо, но и это не спасло. Острый клюв-ножницы отсёк ему безымянный палец и мизинец, вырвал веко и с голодным урчанием впился в глаз, проткнув беззащитную прозрачную оболочку. По щеке Генриха потекли тёплые слёзы вперемешку с глазной жидкостью. В правой руке он сжимал рукоять сломанного меча – выше гарды сколотым зубом торчал обломок лезвия. Орёл ковырял в орбите его глазницы, что-то выискивая и с удовольствием пожирая. В последней попытке Генрих — полуослепший, залитый кровью — замахнулся на него обрубком меча, но орёл вдруг раскинул крылья и закричал человеческим голосом. Генрих проснулся, дёрнулся всем телом, как от удара током. Во рту стоял привкус гари. За окном шептал мелкий дождь, а в комнату лился белый нездоровый свет луны или прожектора на крыше соседнего здания. Шея взмокла от пота. Рана в плече отдавалась болью, пульсировала оголённым нервом. – Иоганн... Ты здесь? – позвал, простонал Генрих, судорожно ощупывая своё левое веко. Имя сорвалось с губ быстрее, чем он сбросил душный дурман сна. – Мне приснился кошмар. Из темноты выплыло бледное, угловатое лицо. Иоганн бесшумно оказался рядом с его кроватью, словно всю ночь дежурил у изголовья, ожидая оклика или команды. Дышалось тяжело, Генрих с трудом повернул разбухшую голову, встретил его мёртвый, железный взгляд. – Я рядом, Генрих. Всегда. Это звучало как проклятье. Примечания: Картина Верне, на которую Саша с Генрихом смотрят вначале: https://upload.wikimedia.org/wikipedia/commons/3/35/Polish_Prometheus_1831.PNG (1) Флисса – традиционный клинок кабилов, берберского народа Алжира. (2) Монца – автодром в Италии, одна из старейших гоночных трасс в мире. (3) Гоночные машины из Германии, которые, согласно легенде, не покрывали краской, чтобы уменьшить вес. Серые алюминиевые болиды прозвали «стрелами». (4) Итальянские гонщики, которые разбились в Монце в 1923 и 1931 году соответственно. (5) Отсылка к стихотворению Пауля Целана – «Фуга смерти». «Черное молоко рассвета мы пьём его вечерами...» Названия частей взяты из телесериала «Берлин, Александерплац» Фассбиндера – экранизация одноимённого романа Альфреда Дёблина. Послесловие: да-да, она сказала, что удалится с фикбука. и выложила фанфик. несмотря на идиотские запреты, отвратительную рекламу и сомнительные решения админов у меня так и не поднялась рука. слишком много приятных воспоминаний. а ещё оказалось, что жизнь невозможна без творчества, а творчество неотделимо от фандомов. наверно, мне просто захотелось поделиться, сказать, что Я все еще пишу, хотя жизнь уже совсем другая. не знаю буду ли ещё что-то выкладывать сюда. не знаю решу ли в один день всё удалить. но если меня кто-то ещё здесь читает, то, пожалуйста, всё равно попробуйте перейти на ао3. там нет рекламы, приятный интерфейс. и Я там всё выкладываю. если нужна помощь с ао3 - пишите в личку. если хотите поболтать про ЩиМ или просто так - тоже пишите. спасибо, что пришли на мой тедток.