Круг порочный неприязни
Из любви рождён и страсти.
«Ты солгала — ты жить не должна»,
Немало слез я пролила.
Демона я привечала,
Что вознил мне в спину жало,
«Дай же опять собою мне стать» –
— «Твой разум буду истязать».
***
Зажигалка в его руке блестела как-то неприятно, масляно так блестела, тошнотворно. Вот пламя синей вспышкой соскальзывает с металлического обода, поднимается вверх, касается сигареты; Воскресенье наблюдает за этим с очарованием, точно заколдованный, зажатый между чужим телом и потертой спинкой старого дивана, не знающий, на что ещё опустить взгляд. Пламя поджигает табак, заметный из уголка сигареты, мелькает тёмно-красная искорка, в глубине что-то мигает, горячие крохи сыпятся вниз. — Не смотри так, — Галлахер прижимает сигарету к губам, затягивается, не спуская взгляда с уголка чужого левого глаза, будто ожидая слез, а на деле лишь подмечая подсмывшуюся линию подводки. — Я чувствую себя так, точно тебя насиловать собираюсь. Не смотри. Мне тошно. Нервозный смешок щёлкает в тишине, когда сигаретный дым пеленой опускается на глаза, лезет в ноздри, топит лёгкие в чём-то чёрном. Начинает мутить — и в животе, сверху, в диафрагме, точно образуется ком, который после сползает вдоль линий ребер, капает на бёдра. Точно в живот поместили клетку с раскалёнными прутьями; она жжёт стенки впалого живота, тревожит тонкую кожу, а внутри клетки — ничего. Пусто там так, что аж дрожь берёт. И эта пустота, нет, вакуум этот, он заставляет втянуть живот, задержать дыхание, поднять взгляд. И пересохшие губы чуть раскрываются, когда пустота в клетке с тихим вздохом наполняется воздухом и испускает его, от этого раздуваясь лишь сильнее, точно против законов физики — ведь становится не холоднее, лишь жар поднимается по шее, окрашивая её в красный. — Не кури передо мной, — Воскресенье кашляет, облизывает губы, чувствует вкус гигиенической помады, и тошнота лишь стократно усиливается. Коленные чашечки начинает саднить от неудобной позы — чужие ноги в берцах упираются в колени. — Я начинаю думать, будто ты хочешь меня изнасиловать. Галлахер долгим взглядом смотрит на парня, протягивает руку к чужому лицу. Пальцы цепко хватают одно из крыльев, придерживая его ровно настолько, насколько нужно, чтобы было невозможно вырваться. Подушечка большого пальца скользит вдоль перьев, пока остальная ладонь крепко зажимает каркас. Воскресенье задыхается, где-то в голове что-то щелкает, точно его щекочут. Он тянет руку, хватается за чужое запястье, тонкие пальцы в ловушке белой перчатки выглядят подобно голым птичьим костям. Рука бармена чуть дрожит, но не становится слабее ни на йоту. Наоборот — большой палец достигает основания крыла и давит на едва заметный выступ, скрытый за пеленой белых перьев. Хозяин крыла охает, зажимается сильнее. Второе крыло прикрывает покрасневшую щеку. Каждое касание отдается в сердце тяжелым ударом. Чужая рука насильно ласкает его, чужому взору нравится наблюдать его смущение, его стыд. Указательный палец соскальзывает к кончикам перьев, дразнит их, щекочет. — Кто это у нас тут такой чувствительный? К указательному присоединяется средний. Мужчина наклоняется вперед, его дыхание обжигает и без того разгоряченную кожу, его губы — без зубов, пока что, — подцепляют мочку бледного уха, язык скользит по раковине, достигает верха. Укус. Рука с сигаретой, зажатой между пальцев, упирается Воскресенью в грудь, дым подлетает вверх, замутняя взгляд. Снова. Он откидывается назад, запрокидывает голову, но губы уже на крыле. Влажное дыхание касается кожи, перья встают торчком. Мокрый, липкий язык касается каждой частички, каждой щелочки. На вкус это, что жевать бумагу, но по ощущениям… Внизу живота сцепляется едкий комок чего-то приторно-сладкого, ноги дрожат. Рука Галлахера сдавливает шею, зубы прихватывают мочку уха. — Раздевайся давай, — и он тут же отходит. По теням под глазами сложно понять ход мыслей. Сигарета почти тревожно мелькает огоньком между узких губ. — Я не стану заниматься с тобой этим. Я выше этого, ты же понимаешь, — бессильно забормотал Воскресенье, слабой рукой заправляя голубую прядь за обоженное ухо. — Я… Выше, — высокомерие берет верх, и желтые глаза суживаются. — Я не говорю ничего о сексе. Я уже сказал. Я не собираюсь тебя насиловать, — сигарета летит в мусорное ведро. — За кого ты меня принимаешь? Ты правда думаешь, что я хочу тебя просто… Уж извини за выражение… — Галлахер саркастически кланяется, подходит ближе, кладет руку на чужое бедро, стесненное тканью брюк. — Тебя трахнуть? Просто… Взять тебя? — он упирает и вторую руку, медленно опускается на колени перед парнем. — Да ну. Раздевайся. Я не прошу тебя ни о чем большем. Воскресенье смотрит на мужчину почти удивленно, у края глаза задрожал стройный, точно крашеный ряд иссине-черных ресниц. Он неуверенно проводит рукой по животу, вздыхает. Рука теребит край пиджака. Галлахер молча, широко раскрыв глаза, жадным взглядом пожирал чужое тело. Вот соскальзывает пиджак, вот блузка медленно спадает вниз… Воскресенье изгибается, почти насмешливо глядит на бармена, качает головой. — Так, псина? — Да. Он не торопясь спускает блузку вниз, по груди. Поблескивающая ткань извивается в тусклом свете змеей, бабочками рассыпается в желудке Галлахера. Возбужденно заострившиеся горошины неожиданно потемневших и загрубевших сосков виднеются сквозь тонкую паутину пальцев, даже не старающихся скрыть. Бледное тело, болезненное какое-то, с ребрами синеватыми и линией ключиц тонкой, желтоватой ямкой между ними. Мужчина представил, как касается языком этой ямки, как покусывает тонкую кожицу, как клыками впивается в ключицы, оставляя полукруги укусов. — Ты слишком кривляешься. — А как иначе? Чуть выдающиеся мышцы груди, впалый живот, розоватые щеки… Галлахер крепко сжимает чужие бедра, неожиданно мягкая плоть мнется под пальцами. — Постой, — приказывает он, и Воскресенье замирает. Блузка опадает до локтей, голые, холодные предплечья блеклыми полосами из красных точек, потертостей, чужих засосов… Все смешалось в кроваво-красную пену, и перед глазами встало, точно бред сумасшедшего — вот клинок входит между острых лопаток, вот тело извивается и голосовые связки раздирает крик, вот ноги обвиваются вокруг пояса, а у краев подведенных, темно-желтых, кадмиево-изящных глаз — россыпь жемчуга из слез, точно капля воска на умирающей свече. Вот руки упираются в крылья, выламывают их, слезы текут быстрее, соленые реки струятся по стремительно алеющим волосам, перья окрашиваются в малиновый, в бордовый, в кровавый, кровавый, кровавый. Он протягивает руку и нежно берет чужое крыло в свою ладонь. Темно-лиловый глаз на грудной клетке парня пялится сквозь оболочку фарфоровой гжели вперед, предостерегая. — Не надо. Ты не убьешь меня, — протягивает Воскресенье, хватая мужчину за подбородок. — Псина, не надо. Не надо, пожалуйста, прошу тебя, не стоит… Блейд любил его прежний образ. Галлахер хотел запечатлить в памяти настоящий. Пройтись языком по каждой ложбинке, коснуться губами каждой неровности, вылизать всё его тело, чтобы жаром обдало, чтобы он краснел и запинался. Почувствовать его всего, стыдливо прячущего глаза за оперением. Узнать, каково это — когда на тебя, сквозь мутную оболочку, пялится бессчетность лиловых глаз, вырезанных внутри белесой, фарфоровой кожи. Убить, не в силах прикоснуться против воли. Склониться. Кровавая пена потекла, казалось, по лицу, лопатки раскрылись под видом крыльев, порвали плоть, выпали легкие, и он, распятый, повис на кресте. — Не надо… Галлахер стремительно обхватывает чужую поясницу правой рукой, горячо вжимается ртом между ребер, языком струится по костям. Левая рука гладит, щелкает крыло, щекотит. Поцелуй за поцелуем. — Я хочу вылизать тебя всего, — и снова поцелуй, синяк от засоса остается возле соска, ладонь с силой сжимает пах. Воскресенье дергает коленями. — Хочу, чтобы ты умолял остановиться. Хочу, чтобы ты увидел звезды. Каждую часть твоего прекрасного тела… — мужчина закидывает парня на свои руки, с силой вжимает его в спинку дивана. Губы кусают, губы обнажают каждый миллиметр. — Хочу поклоняться тебе, хочу, чтобы ты кричал… Он разрывается между мыслью о том, как ужасно это — скуление. Как кровь, должно быть, приливает к чужому паху. Как голова кружится от тошноты, как Воскресенье изнывает и умоляет прекратить. — Псина, псина, псина. Зло, — и его затыкают. Рука снова сжимает пах, бегает вверх-вниз, другая неприятно пересчитывает ребра. Затем языком Галлахер спускается вниз, облизывает крохотный бугорок на ткани чужих белых штанов. Не спускает взгляда с крыльев. То, как эти ребристые кончики щекочут владельца, то, как он смущается и краснеет, каждое его движение… Неприязнь в желтых глазах читается непредвзято-лимонно. — Снимай штаны. Я вылижу тебя всего. Всего. Уверен, внутри ты еще приятнее на вкус…