Один выдох на троих
1 октября 2024 г., 08:03
Оказывается, что солнца всегда было два - огненный шар в космосе, яростный вопль самой ипостаси ада, магмы, некогда бывшей такой же роскошной планеты, как сейчас планета Земля и Слепой Блик. Слепой Блик был тем самым диском, что мы видим в небе. Неизвестное бело-розовое пятно, похожее на глазное яблоко с закатанным зрачком. Выше Слепого Блика всегда шли дожди и его омывали. «Небо плачет» - на планете больше не говорят.
Это из Слепого Блика льются слёзы.
Потому что если Слепой Блик не успевает скрыться, зажмуриться, то дождь идёт с золотой пылью, смываемой с небесного глаза. Её можно было собирать в ладони и пить. Золотые слёзы Слепого Блика всегда согревали изнутри. Правда потом изнутри распирало голову так, будто у тебя шесть глаз и все они просятся наружу, вылезают сквозь кожу, полукольцом расползаясь на переносице, висках. И меж бровей всегда был тот, что не помещался. Он был узким, словно вставшим на угол, на слёзный мешочек. И этот глаз тяжелил голову к земле сильнее всего. Если остальные яблоки просто словно выкатывались сквозь кожу, то этот - узкое зрило - делил голову надвое. Нужно было вовремя ловить момент, когда она действительно начинает двоиться, чтобы собраться в одно целое раньше, чем это окончательно произойдёт. Поэтому Феликс постоянно трогал виски, в которых что-то копошилось. Чтобы понять, в какую сторону голова начнёт рассекаться. Он сидел на пухлом изумрудном пуфике, затёртом по краям и бесперерывно мял виски. Говорил про то, что их слегка жжёт, потому что пальцы тычут прямо в четвёртые глаза.
Чонин накусывал подушечку большого пальца, как жвачку. Такой же розовый, но пока не лопнет. Не должен. Пока. Рыжий Ян-Дурьян - так у них называли вихрастого Чонина - единственный из невыросших, кто видел божью ересь, как у Феликса. Правила псило гласили, что только обладатель встреска после выпитых золотых слёз Слепого Блика может видеть то, что с ним сделал Бог. Или что ты сам сделал с собой с помощью божьей силы. Тут каждый верил в своё. Чонин - верил в то, что видел.
Подушечка большого пальца уже ныла и жгла. На языке ощущался перец. Если это не пламя, текущее в каждой клетке тела Ян-Дурьяна. Блондин с веснушками жмурит человеческие глаза - их называли «вторыми», склеивает веки вместе. Ресницы верхние к нижним почти магнитятся. Тут же сплетаются как нити свитера, не давая больше обманываться.
«На зрачок нашиты тонкие нити лжи. Всё что ты видишь - материально только субъективно. И деактивации этому нет и не будет, пока ты человек.» - голоса всегда говорили с невыросшими изнутри их голов.
― Перестань на меня так пялиться. Я чувствую, как мне разъедает лицо. ― рядом с рыжим всегда было жарко. ― И я вижу, что ты смотришь.
― Это он на меня пялит. ― имеет ввиду Ян-Дурьян узкое зрило во лбу Ликса. И оно на него липко и громко моргает.
Из комнаты с четырёх часов прошлого «сегодня» прошло ещё восемнадцать. Восемнадцать часов Джисон не возвращался из норы. У него не было сновидений. Просто поглотила тьма. Она долго, по крупицам и частичкам пыли собиралась в воздухе норы, оседала на столе и конвертах, там же разбросанных. Стало совсем не проглядеться. Чёрный снег, но не тающий. Таящий. Хан долго не понимал, что это птичий пух. А потом чернь всхлопнула вороным крылом и стала гнездом вокруг него - не подступиться.
― Что с Джисоном? ― Чонина чешет от желания войти в комнату, но он знает, что его оглушит птичий крик, который услышит только он сам. Сон всегда отталкивает только тех, кто на него смотрит.
― Он говорил о том, что чувствует звериные лапы. Вместо ног. И что он видел их - лисьи, заячьи и птичьи. И все в одну ночь. Наверное он опять отсыпается после того, как ему ломало суставы.
Душа Хана никогда не могла определиться. Она не прирастала, ей не нравилось пробиваться сквозь плотные скользкие кости, не нравилось пускать корни куда-то в человечье сердце, потому что тогда освободиться совсем не получится. Она не имела глаза, всегда была слепой. И поэтому изламывалась чтобы стать «чем-то».
Между желудком и диафрагмой горчило. У Джисона обострялись запахи. Всё чаще в безвечном звоне мерещился крик птиц. Феликс, распуская высушенные до соломы волосы цвета Слепого Блика говорил, что это звенят звёзды. Они далеко, за пределами мозга, но Хан их слышит видимо потому, что обострился и слух.
Нет. Обострённому казалось, что это звенит кровь в сосудах, текущая совершенно точно в голову. По тонким тоннелям-венам, а от того и так громко. Как поезд, его тормозной путь, тот скрип колёс. Так же скрипит железо в красной жидкости жизни. Это оно. Это поезда. Рассудка. У них из топлива - золотые слёзы Слепого Блика. Что-то пробиралось в голову и оттуда не уходило, не циркулировало, не делало круг. Хан больше не признавал своё же тело. Пальцы не слушались, пугали при виде, язык всегда присасывался к нёбу и не отлипал. Нос казался слишком коротким, по ощущениям ему отрубило часть лица. Переносица ныла, подтверждая, что так и было. Джисон чувствовал, как у него внутри, под плёнкой кожи и между складок мяса рождается новый скелет. Он был подвижным, как в утробе матери. Пинался в локти, кусал за лопатки изнутри, сразу за кость. Потому что двум скелетам в одном вязанном из импульсных нитей мешке было тесно. Теперь Джисон понимал, почему у него под рёбрами ощущалось девять кошачьих сердец - они, блестящие и скользкие, бились там маленькими недоношенными яйцами. Они кормили то, что крошилось внутри него, что там прорезалось. Кошачьи сердца были пищей для острых скелетных зубов. И скелет их пожирал, голодно чавкая. У Хана от этого во рту копились слюни.
― Тонущий выберет дно. Рыбы выберут берег. ― Джисону внимали, ощущая движение их к «нечто». Время замедлялось, покалывая кожу и лёгкие наполняло таким количеством кислорода, что больше можно было и не вдыхать, не дышать вовсе, насовсем. ― Я откушу очередному котёнку голову и буду гладить её языком.
Хан вторым принял то, что Слепой Блик не намерен его отпускать. Что он сам всегда и был им, его частью. После Феликса было не так страшно - его Слепой Блик тогда пронзил насквозь. Прорезал глаза, проткнул длинной иглой света, почти забрал зрение. Но нечеловеческое всё ещё толкалось изнутри, вытесняя того Джисона, каким он сам себя знал. Два сердца ударяли друг по другу маятниками.
― «Важно» - это устарье слово. «Важно» раньше означало «тяжко». Ты без тяжести будешь жить вечно. Просто приведи сюда своё тело. ― Ли тянул руки, чтобы к нему подошли.
У Феликса через уши вновь вытекала любовь, рождалась птенцами, щекоча невинными перьями. Он сам - почти щебетал. Наверное поэтому Чонин и Джисон так дышали им. Феликс был ингалятором спокойствия с запахом тёплой задушенной цветами шиповника комнаты. Шипы укалывали им грудь, но самому Ликсу они укалывали изнутри горло. Все терпели. Все хотели их общей арии помочь. Партия для одного голоса стала тройней. Их союз благословило.
Нора разрослась. Проснувшись, Хан вышел из комнаты и не ощутил потока холодного ветра пустоты, как бывало, когда он выходил в общий мир. Натяжение гармонии его рассудка после гипнозного сна никуда не делось. И нора разрослась. Она теплом всхлынула из комнаты, затопила пространство, впиталась в стены землёй, птичьим пухом, кошачьим утробным урчанием, скрученными ветвями ивы и желтеющей листвой. В окна попадал теперь только свет Слепого Блика. Остальной мир перестал существовать. Нора их слушала, она на них смотрела.
Вопреки изменениям Джисона, он не внушал страха, потому что его приручал Феликс. Ян-Дурьян, всё так же сидевший рядом, больше не кусал палец и вместо узкого зрила во лбу Ли, смотрел на Хана. На его почти лисью рыже-чёрную морду, дёргающиеся от всепронизывающих звуков уши. Головы было две. То одна, то другая, сменяли друг-друга стоило только моргнуть. Вот дух Яломиште - почти кислотная шерсть и золотой взор. Лисица. Лис. Парней не так часто поглощали, чтобы вместить в них душу хранителей. Девушки выдерживали это лучше. Ян моргает ещё раз. Вот перед ним Джисон. Он ступает мягко, по звериному. Опускается перед божьим-отродьем Феликсом на пол, кладёт голову ему на колени щекой.
С древнейших времён золото сопоставлялось с солнцем, звалось «солнечным металлом». Вот, почему у Хана болела голова. У него не железо скрипело в крови, а золото. Глаза продолжают им, мерцающим, мутниться. Он лежал мирно, не скулил, не кусался. Пожирал изнутри сам себя, жевал своё же сердце, почти что чесал его об звериные клыки, будто оно само того требовало.
Дети рождённые из темноты зрачков решили, что на том был конец отмаливания их нечеловеческой породы. Принятие.
Они не знали, что Боги всегда берут выше.
А потом Чонин горел. Внезапно. Этого не ожидал никто. Ян был первым, кто проснулся от магнетизма социального круга, первым, кто попробовал золотую пыль. Думал, что понял свою суть.
Но чтобы понять свою суть, нужно было не думать.
Его обмануло затмение рассудка.
По ночам Чонина мучил жар и ртуть закипала в его висках. Она тягуче пробиралась, плавилась ближе к мозгу, вытекала на склеру, склеивала веки. Тогда Ян-Дурьян засыпал.
― Может он перепил чаю...? Я говорил что нельзя выпивать столько цветочного. ― шёпотом щекотал голос Джисона воздух.
― Ему просто пришла пора вспомнить себя. ― Феликс знал, но знание это нельзя было облечь в слова.
Само по себе слово "знание" было слишком истёрто людьми и ложилось степлерными скобами на душу, штопая её в неумелый шрам. Неправдивый.
Ли просто был в этом ощущении. «Это» происходящее с Яном существовало, жило и дышало, пронизывало тело с рыжей макушкой насквозь тонкими нитями сути.
Заземление в ближайшее время не ожидается. Они все стали вселенными со скопищами планет внутри.
― Это я. ― Чонин тогда долго смотрел на огонь, который они разожгли, подпалив фитиль свечи горящим серо-грифельным карандашом.
Много огня, много слов ведущих к огню от огня же. Он переносится. Он ведь проникает, как свет.
― Феликс, ты видишь свет? Яркий белый свет. Свет в огне. Свет не исчезает в темноте. Это единственное, что не исчезает в черни. ― по человечьим меркам телу Яна стало лучше. По душевным - могли бы на нём затянуть ошейник с чеканкой «не от мира сего».
Истина гласила, что душа их рыжего мальчика-всполоха просыпается.
― Я не могу на него смотреть. Слишком режет мякоть глазного яблока. Всех шести.
Вихрастый и рыжий оборачивается. И Ликс слепнет на минус бесконечность. Потому что Чонин горит. Его глаза - горят. Тем самым белым светом, что есть в огне. Тем самым Богом, что не исчезает в черни.
Чонин был «началом».
Слепой Блик - это он.
Его откидывает в себя же от этой мысли.
Ян видит, как возвышается над городом, удерживаемый небесным полотном. Как слепит в стёкла и воспламеняет осеннюю траву. В высоте ему сонливо, энергии людей гудят вместе с цепями и лентами металлозаводов, пробираясь к нему через толщу глицеринового воздуха.
Апостолы сияния Слепого Блика кладут ему на плечи руки, принюхиваясь, моргая, щёлкая клыками или перьями. Джисон чувствует в Ян-Дурьяне вечную жизнь. Феликс чувствует в нём саму вечность.
Неприятие неопределённости выжигается теплом.
Но в них золото.
В них золотые слёзы Слепого Блика, испитые во веру иного знания.
В них - сердца́ истины, у каждого по три штуки.
Золото не горит.
И они не сгорят.