Счастлив был и я неосторожно,
слава богу — счастье не сбылось.
Я хотел того, что невозможно.
Хорошо, что мне не удалось.
— Евгений Евтушенко
Обстановка такая, что не хочется даже слышать звук собственного дыхания. Говорят, что душа нараспашку — это хорошо. Но Федя хочет поглубже запахнуться в новый плащ, закрыться и пока что молчать. Правда, молчать. Даже не слышать голосов со стороны. «Грусть находит, какие-то вопросы тревожат» — вот, что сейчас из себя представляет Федя. Юра садится к нему чисто символически, стараясь не выдавать своё присутствие. Только нога дёрг-дёрг, пальцы стук-стук. Но это ничего — Федя даже не раздражается. Сидит себе спокойно, кутается, пока воздух наполняется сигаретным дымом и амбре разгаданных секретов. Ещё одно дело позади. Надо бы выдохнуть, но Федя не может. Не знает как. Это они здесь живые, а те, кому нужна была помощь, их помощь, — нет. Казалось, что спустя годы можно привыкнуть к тому, что плохие события не спрашивают про возраст, а бьют одинаково больно и тех, кому пять, и тех, кому давно за сорок. Просто бьют и всё. А они потом опечатывают дверь квартиры, слушают сетования соседей и делают вид, что ничего нового в жизни не происходит. Это порядок вещей такой, а не мир сумасшедший. Юра подсаживается ещё ближе. Тогда что-то вроде улыбки скользит по тому, что некогда было фединым лицом. — Хочешь мне о чём-то рассказать? — спрашивает Федя. — Ну, ты же в-вроде… х-хотел. Как-нибудь, когда-нибудь, что-нибудь. Всё в их планах. Федя сам просил: а расскажи что-нибудь ещё. Что ты вычитал из классики, что вычитал из жизни. Поделись тем, как люди в прошлом веке справлялись с несправедливостью. Поделись — и Феде обязательно станет легче. Юра бы предложил закурить, но слово «бросил» встревает в планы, как стрела, выпущенная из лука и внезапно попавшая в плечо. Приходится действовать наугад, перебирая в памяти что-то хорошее и светлое. С щемящим чувством, Юра может твёрдо сказать только одно: всё самое светлое у меня связано с тобой. Но он говорит: — Дни мои, ка-ак маленькие волны, на к-которые гляжу с моста. Федя смотрит на свою жизнь, как на плохо сведённый фильм: события резко сменяются, звуки перекрикивают голоса, разговоры наслаиваются в одну какофонию чувств, сюжет хромает, а потом внезапно вспыхивает какое-то событие, какие-то люди и то, что было серым, вдруг обретает яркие оттенки. Юра почему-то Феде раньше не казался таким важным в его жизни, каким кажется сейчас. Или это дело привычки. — Хочешь затянуться? — Юра свою сигарету сжимает сильнее, волнуется, вдруг Федя решит, что он дразнит. А Юра ни разу не. У Юры совсем другие представления об играх с совестью. Федя честно признаётся, что хочет закурить примерно с того момента, как бросил. Но если уж он бросил, то на кой чёрт снова начинать. — Чтобы расслабиться, — говорит Юра. Немного отстранённо. Не оправдывается, но хочет, чтобы его поняли: он видит Федю, его состояние, и ему на это не плевать. — Не расслабляет, — Федя носом ведёт в его сторону. Полную грудь набирает чужого дыма. И выдыхает через нос так, словно закипает чайник. Юра усмехается, поскорее затягивается снова и дым пускает ближе к фединому лицу. — Ну подыши ещё тогда, — предлагает он. Федя готов закашляться от такого дыхания, но голову не отворачивает. Осторожно хватает клубы, пока Юра смотрит, впитывает его до ужаса долгий вдох. И ещё более долгий выдох. Юре бы самому задышать нормально. Он ощущает себя сумасшедшим, он ловит несуществующие жесты, делает сомнительные вещи и ждёт, что из этого всего получится нечто доброе и хорошее. Юра оценивает себя, как человека на три из десяти. Федя по этим меркам выходит за рамки критериев. Он даже переживает по закрытому делу, которое на Юре не оставило и близкий след. Он видел, как умирают люди (и даже от его руки). Он собственными глазами видел Кумскую Сивиллу, сидящую в бутылке, и когда мальчики кричали ей: «чего ты хочешь, Сивилла?», она отвечала: «хочу умереть». Когда у Юры спрашивали, а что же чувствует он сам, он отвечал, что не помнит. Так что же… — Федь… что чувствуешь теперь? А Федя чувствует, как задыхается (и это не связано с дымом). — Что мне тяжело дышать. — Остановиться? — спрашивает Юра. Федя мотает головой: — Нет. Он всё ещё пробует дышать в отсутствии кислорода. Юра затягивается, его черты лица становятся острее, хватает маленького жеста, чтобы предложить Феде наклониться ближе, не играть в утопленника, а утонуть по-настоящему. Вечереет. Они в наступающей темноте думают о том, что в счастье есть ужасная тупость — оно потому и смотрит пусто и легко, в отличие от горя, которое смотрит вглубь. Счастье — это словно взгляд из самолёта, а горе — взгляд на землю без всяких на то прикрас. Счастье — предатель, а горе остаётся с человеком навсегда. Юра остаётся с Федей, как-то самое горе, которое он переживает. С Юрой неудобно, тяжело, но близко настолько, что их губы борются с искушением соприкоснуться. Цыганский поцелуй. Тугая завивка дыма медленно обвивает их тела, прячет в своём тумане. Только представь, говорит Юра, мы находимся под светом вечерних сумерек, где жизнь никак не может определиться — она либо яркая, переходящая от жёлтого к красному, либо холодная, тёмная и безразличная. Беззвёздное небо над их головами. Оно здесь. Оно с ними. Сигарета в руках Юры отбрасывает тусклое свечение на их лица. Дым окутывает сильнее, создавая слишком уж интимную атмосферу. Юра получает то, что не заслужил даже на треть. Потому что после вспышки искры, их губы всё же соприкасаются снова. И это не просто поцелуй, это бунт, после которого правила разлетаются в воздухе, как пепел. Юра мог бы рассказать о том, что завтра, словно упиваясь стихийным и неистовым ростом, мир станет ещё богаче, ещё шире и совершенней. Но Юра не может говорить — его губы заняты тем, что сжимают фильтр, а потом, приоткрывшись, выпускают дым и пытаются на чужом вдохе поймать поцелуй. Юра будто ворует это касание. Старается сделать его незаметным. Федя, смотри — нет никакого капкана из чувств. Юра ведь для этого слишком неловкий, нервный. Хорошо он справляется только с работой. Там и обманывать проще… он бы и себя обманул, и весь мир, но Федю… Ладонь опускается на спину — внимательно и несмело, — так Юра занимает одну свободную руку. Словно по тонкой стене ведёт — боится сломать, но опора нужна, иначе свихнётся. В этом поцелуе есть что-то большее, чем просто физическое влечение. Это даже интимнее, чем секс. И это пугает, потому что Юра чувствует себя примагниченным. Он придумывает слово: самопринудительно. И этим описывает свою жизнь. Федю. И ту путаницу, из которой состоит их оклодружба. Почему её так страшно потерять? Юра не знает, но спрашивает: — Ещё? У Феди горит лицо. В этот момент он тоскливо понимает, что никакие инструкции не предусмотрены для подобных ситуаций. Ни один закон не может научить их, как не бояться уязвимости (особенно перед тем, с кем хочется разделить не только поцелуй и сигарету). — Мне бы отдышаться, — признаётся Федя (с такой нервной усмешкой, что господибожепростопощади). Сигарета тут же падает на землю, не успев догореть до конца. — Тогда дыши. Юра ботинком наступает на упавшее. Это что-то вроде вдоха. Вроде вспышки. Вроде одного мгновения. Так быстро, как миры, что сливаются в один. Выдох похож на отчаяние. Юру убирает руку со спины. Для Феди это могло бы быть облечением — его выдох дольше, тяжелее… но для Феди это натуральный удар. Ты, значит, дыши, но держись как-нибудь сам. — Ты так ничего и не рассказал, — Федя прочищает горло. Оно теперь саднит от этих странных… практик? — Что х-хочешь услышать? Объяснение, Юр. Оправдание, Юр. — Да хоть что-то, Юр. Желательно, хорошее. У Феди не день, а какое-то испытание на прочность его веры. Сверху, видимо, забыли, что он атеист. Сверху, видимо, перепутали какие-то святые списки. Федя и сам не знает, почему его так сильно волнует всё то, что связано с детьми. Словно, не имея собственных, его задача сохранить чужих. Юра вряд ли его поймёт. У него, как он говорил, в голове болотный бродит омут, а на сердце — изморозь и мгла. Не стоит даже надеяться, что он станет другим. Странное ощущение. Феде ведь и не хочется его менять. А понимания хочется. Он бегло вытирает свои губы тыльной стороной ладони. Юра не подавляет смешок, в котором считывается всего один болезненный вопрос «это было настолько противно?» А ведь когда их губы только встретились, это напоминало не просто контакт, а настоящее слияние. Но теперь… Юра пытается вспомнить хорошее среди воспоминаний других людей. Какие сказки он знает наизусть? Ну, помимо тех, что в участке прозвали его личными байками. Он наклоняется ближе, и запах его кожи (вперемешку с запахом сигарет), забирают Федю в какую-то совершенно другую реальность. Он шепчет: — Кое-что я в этой жизнь понял — значит, я н-недаром битым был. Я з-забыл, казалось, всё, что п-помнил, но запомнил всё, что я з-забыл. — Юра переводит свои слова на прозу. — Нет у меня на с-сегодня историй, ты уж п-прости. Всего один жест отделяет симпатию от неприязни. Один неловкий, неуместный жест. Юра упирается руками в свои колени, собираясь подняться и уйти. — Засиделся с тобой, — говорит. А сам между строк закладывает фундамент «для тебя историй нет». Вот совершено. Ни единой строчки с двумя запинками. Ни целого абзаца с заиканием. Ничего. Кто бы ни был со мной, я всё равно изначально один — такой девиз этой минуты. Федя не успевает даже за руку схватить, чтобы усадить Юру обратно. Приходится подняться за ним и окликнуть: — Юр? Внутри головного мозга словно включается механизм, который игнорирует обиду, тревогу, неоплаченные счета, слова, которые Юра слышал в свой адрес, чувства, о которых, он говорил, что забыл. Словом, Юра оборачивается, давая Феде шанс подойти и поинтересоваться, точно ли всё в порядке. Юре хочется извиниться, если он сделал что-то не так. Феде хочется извиниться тоже. Поэтому молча и стоят. Пустое. — Не хочу сейчас оставаться один, — слова сжимаются вокруг фединой шеи, никому неизвестно, насколько тяжело их произнести. Насколько тяжело Юре в них поверить. Он, как исследователь, пересекает границы, становится уверенно лицом к лицу, ладонь — на плечо, взгляд — мягче и теплее. Какие-то подводные течения в этой сумеречной зоне заставляют его не дышать. Он проникает глубже, чем это простое касание. И вот, время замирает. Юра недолго сомневается, прежде чем притянуть ближе и обнять. Федя захвачен моментом, он не может позволить чему-либо другому сейчас существовать. Тёплые руки замыкаются за его спиной. — Всё будет х-хорошо, — говорит Юра. И это его попытка оставить отпечаток на том, у кого рушится весь мир. Он это так хорошо понимает. Он мог бы сказать: «у меня плохая память». Мог бы сказать: «у меня омерзительный нрав». Ведь, по существу, он не может принять сторону и не знает никого, кто был бы не прав. Но он говорит: — Извини за… с-сигарету. Что читается натурально, как извинение за поцелуй. Федя лбом в его плечо упирается, качает головой. Что-то вроде «нет, ты извини». Нет, ты. Кто-то же должен быть обязательно виноват. Юра мог бы быть хорошим человеком — и это бы звучало банально, учитывая его работу. Стремление быть лучше — это уже клише. Юра примеряет всё это, как пальто. И словно в противопоставление себе, он задаёт вопрос — а что отличает птицу, от летучей мыши? Потому что Федя, учитывая его работу, уже является хорошим человеком. Есть ли у этого разница, если цель одна? Юра размыкает объятия. Это — заряженное сотрясение. Он не знает, что делать с дрожью в руках. Хочется что-то покрутить, постучать, сжать, пощёлкать. И прямо сейчас, иначе он взорвётся. — Спасибо. — Да н-не за что, Федь. Он же всегда рядом. Если будет нужно, он станет синонимом к слову утешение. И пусть больше никто не называет его по имени. Здравствуйте, это Стрелков. Это Гром. А это Утешение. Оно здесь, потому что есть Федя. А почему есть Федя? Потому что в мире должно быть что-то хорошее. — Давай п-подброшу тебя до д-дома? Поначалу это кажется странным, что Федя соглашается. Словно Юре потом это будет бесконечно сниться во сне. А потом становится понятно, что Федя пытается одно потрясение заменить другим. Теперь, лёжа в своей постели, он будет спрашивать себя «какого чёрта», вспоминая не опечатанную дверь, а сигаретный дым. Почему-то именно сейчас Юре начинает это казаться забавным. Он приложил свою руку не с той стороны. И, подойдя к машине, он словно даёт шанс одуматься и сбежать. Он снова становится чуть ближе. Снова чуть обнимает. И его губы снова касаются чужих. Мягкие, горячие, как поверхность расплавленного воска. Для Юры этот поцелуй — убежище. Последняя станция. Для Феди, должно быть, это ощущается иначе. Какое-то смешение событий, не имеющих границ. Но, получив чуточку свободы и открытую дверь машины, он наконец понимает, что иногда спасение находится совершенно в неожиданных вещах. Даже если эти вещи кажутся неправильными.У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
— Анна Ахматова