***
Неделя — в тумане. Неделя — в беспробудном сне. Однообразные беспокойные ночи по соседству с ожившим трупом, встревоженность Армина и Конни, извинения и оправдания Бруны, побег Эрена, предательство Флока, революция, война… Война. Нападение всемирной коалиции на Парадиз. Марлийцы во вновь разрушенной Сигансине. Взрывы громовых копий, рёв Бронированного и Атакующего, пальба залпом, зенитная артиллерия, дирижабли, горы погибших солдат, бездыханное тело Бруны. Тело Бруны… Бруна распласталась на крыше дома, неестественно прогнувшись в пояснице. Крошечная, брошенная, немощная и беззащитная — как котёнок. Она всегда напоминала Жану котёнка, а сейчас — в особенности. Живот её проткнули насквозь; из него, пятная белую рубашку, ручьями текла кровь. Под разведёнными ногами Бруны лежало бурое лезвие. Её, как лесную зверушку, зарезали собственным лезвием — только что, минуты две назад, когда он был рядом. Бруне не давался ближний бой, она часто ошибалась, и эта ошибка стала роковой. Его ошибка… Он так и не научил её обороняться. Жану хотелось закрыть её перепуганные, всё ещё живые, молящие о помощи глаза… но он не мог пошевелиться. Хотелось обнять её на прощание, в первый и последний раз, приласкать, как ребёнка, утешить, пусть мёртвое и было неутешаемо… но он не мог пошевелиться. Над ним жужжали дирижабли и ныли пули, но он всё равно не мог пошевелиться. Он прирос к крыше, прирос к убитой Бруне — очередной грех, который он никогда себе не простит, в переполненную копилку грехов. Если бы он только не задержался… Если бы он только подоспел… Если бы… И вдруг такая чудовищная ненависть распустилась в нём давно проросшими, но усыплёнными бутонами, такое неистовое презрение… Уже не к себе, нет, к ним — к марлийцам. За то, что попрали Парадиз и растерзали настрадавшуюся Сигансину. За то, что жестоко убили Бруну, Марко, Сашу и множество других знакомых и безымянных товарищей. Он не мог простить им это, а тем более — смерть Бруны. Доброй, наивной Бруны… Жан снял ружьё с плеча и вцепился в него так сильно, что чуть не выдрал под корень ногти. В носу, как иголкой, кольнуло; неподъёмный груз пристал к нему магнитом, стиснул его со всех сторон. Неважно… Потом будет думать, как думал о Саше — когда вырвет из вражеских лап это право с когтями. Он собрался было выпустить гарпуны от УПМ в крышу соседнего дома, как кто-то схватил его за ногу и потянул на себя. Жан будто двигаться разучился, окаменел и настороженно посмотрел вниз. Его кандалами удерживала бледная рука — её рука… Он тряхнул ногой, ударил из ниоткуда возникшую руку ботинком, но бесполезно: она его не отпускала. Нет. Нет, нет, нет… Дирижабль направлялся к Жану, пролетал почти прямиком над ним, и ему, если он хотел жить — а он хотел жить, хотел! — нужно было непременно бежать, однако он не мог, не мог, не мог… Она не позволяла. Почему именно сейчас? Секунды… Считанные секунды. Свинец вонзился в него мимолётно — бам-бам, бам-бам… Четыре пули, как по заказу: две в живот, две в грудь. Тяжесть обрушилась на Жана горящим булыжником, припечатала его к крыше. Жан задышал со свистом и утробным, булькающим хрипом, закашлялся кровью и заползал в припадке. Изнутри его распарывало тысячами лезвий, прожигало неугасаемым огнём. Судорожный вздох, судорожный выдох… Воздух раскалился, стал спёртым и сухим. Его недоставало… Сквозь собственные натужные стоны он услышал чужие — такие же сдавленные и прерывистые. Жан перевернулся и встретился с её измождённым, потерянным взглядом своим — потемневшим и расплывчатым. Она лежала вплотную к нему на боку и смотрела на него большими, полными слёз голубыми глазами. Она выла, извивалась дождевым червём, открывала и закрывала рот по-рыбьи. Он тоже плакал и задыхался… Он — рыба на суше.Ледяное дыхание
20 октября 2024 г., 22:00
Дождь…
Дождь шёл несколько дней подряд. Два, три… Кажется, дня три. Жан потерялся во времени и сбился со счёту. С тех пор как они атаковали Либерио и умерла Саша, изменилось многое. Изменился он сам. Он не рыдал, как это грязное тучное небо, не плакал горькими слезами, как Конни, Армин и Микаса. Он думал, всего-навсего думал о Саше — мёртвой, а не когда-то живой, хохочущей и шаловливой. И о той рыбе, выброшенной на берег, тоже думал — долго и мучительно.
Жан положил вялую гвоздику на могилу Саши и поднялся с сырой кладбищенской земли. Нужно было замочить форменные штаны и переодеться, но прежде — ополоснуться: вместо волос — мочалка, а шинель с рубашкой хоть отжимай. Нельзя в таком виде попадаться Конни: он расстроится, если догадается, что Жан навещал Сашу без него. Однако Жану не хотелось быть с кем-то, Жану хотелось побыть одному… И с Сашей, что беспробудно спала у него под ногами.
Осенний холод пробирал до костей, и Жан клацал зубами, брезгливо кутаясь в промокшую шинель. Угораздило же его сунуть нос в такую отвратительную погоду на кладбище… Подбодрив себя парой ласковых, он поплёлся обратно в штаб. А дождь всё не переставал барабанить по могильным плитам, шлёпать по ощетинившимся листьям рослых деревьев. Это раздражало Жана, пробуждало в нём утихшую под натиском горя злость. Отныне он если и злился, то только на себя. Не на завербованную марлийскую девочку, погубившую Сашу, не на марлийцев в целом… На себя.
У входа в штаб, под широким навесом крыльца, стояла девушка. Курила — нетронутая колючим дождём, сухая. Она вдруг заметила Жана и, присмотревшись к нему, застыла. Он тоже присмотрелся к ней и застыл. Икры налились чугуном, и стало невыносимо трудно дышать, как рыбе на суше. Она — та рыба…
— Что с вами, Жан? Вы похожи на пережёванный комок шерсти!
Заплаканные ярко-голубые глаза, большие-пребольшие, испуганные. Короткие, по шею, русые волосы… Она — никаких сомнений! Но как такое…
— Т-ты! Эй, ты! — Жан подскочил к девушке, вцепился в её плечи, и она от растерянности выронила сигарету. — Ты ведь… Ты кто?!
— Чего?! Б-Бруна я! В-вы… Ч-что случилось?!
Он проморгался. Не голубые глаза, а карие. Не русые волосы, а блондинистые. И сама она вся… другая. Не в порванном нарядном платье, а в служебной форме.
— В-вы что… что с вами?! Вы… вы не п-помните меня? Я — Бруна Миних! Вы же меня тренировали…
Жан отпрянул от неё и виновато всплеснул руками. Кровь отхлынула от обожжёных щёк, сердце суетливо защебетало. Это какая-то ошибка… Это какое-то недоразумение.
— Извини… Извини, Бруна, извини. Я не знаю, что на меня нашло… Прости.
Бруна отдышалась, втоптала тлеющую сигарету в брусчатку и рассеянно, смущённо улыбнулась.
— Прощаю, делов-то… Только вы меня так больше не пугайте, хорошо? А то я уж подумала, что вы ругать меня собрались за то, что я курю… Мать и отец не знают.
— А? Куришь? Мне-то что с того, что ты куришь? Кури себе на здоровье.
— На здоровье! — рассмеялась она, но тут же посерьёзнела и потупилась. — Вы сам не свой, Жан. Это из-за смерти вашей подруги, Саши? Ой… Я не хотела, извините!
Извиняться ей было незачем. Он, в отличие от Конни, практически сразу принял смерть Саши. Жан, наверное, всё умел принимать… Почти всё. Подавляющее большинство того, что не могли другие. Но также было и то, что он не мог себе простить. Что-то, с чем он ляжет в гроб, как Саша, или сгорит дотла, как Марко.
Марко…
— Всё нормально. Наверное… наверное, из-за Саши.
В какой-то степени из-за Саши.
— Вы… на кладбище были, да? Из-за этого у вас… колени в грязи? Ой, извините, я слишком любопытная! Простите, мне не стоит…
— Дашь покурить? Свои в казарме оставил.
— Д… да! Да-да, конечно, берите. А вы разве курите? Не думала, что вы курите… Ой, извините!
И он закурил с вечно извиняющейся Бруной, которую перепутал с элдийкой из концлагеря.
Пленные марлийцы, освоившись на Парадизе и раскрепостившись, начали травить разведчикам армейские байки. Согласно одной из них, первый убитый гражданский преследует своего палача до скончания веков. Их пути, что бы то ни значило, навсегда переплетаются, и лишь смерть способна оборвать эту нить. Жан, естественно, не верил в подобную чушь, но отчего-то вспомнил о ней именно сейчас, дымя на крыльце с зардевшейся Бруной. Бруной! Не умервщлённой им элдийкой…
Он убил её вынужденно. Поступил так, как должен был по долгу службы: либо ты, либо тебя. Но ведь это негласное правило не распространялось на гражданских… Но ведь у него не было выбора!
Она волочила за собой ружьё, которое украла у погибшего солдата, и вскинула его, когда увидела Жана. Она была в ярости, она была в припадке. Что ему оставалось? В этот раз Армина не было рядом…
Он выпустил в неё четыре пули — две в живот, две в грудь. Она уронила ружьё и упала, закорчилась, как рыба на суше. Она шумно, надсадно дышала, открывая и закрывая красный рот. Её насыщенно-голубые глаза были полны слёз — боли, безысходной ненависти. Она презирала его всем сердцем, но вскоре сердце остановилось, и презрение, как и она сама, кануло в небытие.
Жан не мог забыть, как громко она дышала — настолько, что её было слышно сквозь пальбу залпом. Не мог забыть, как извивалось её хрупкое тело, как открывался и закрывался рот, как блестели глаза… Она была совсем девчонкой, лет семнадцати или восемнадцати, как Бруна. Она была гражданской, и она была зла — безумно, безумно зла. Она хотела его убить.
Интересно, а она вообще умела стрелять? Если да, то где научилась? А было ли заряжено ружьё? Если нет, то…
Какая разница, если он её уже убил? Разницы нет, но… Почему? Почему она попалась ему, а не бессовестному Эрену или буйному Флоку? Почему…
— Спасибо, Бруна. — Жан потушил вскружившую голову сигарету о перила. — Много не кури.
— А-а… Хорошо! А вы посушитесь… и переоденьтесь. Не хватало ещё, чтоб простыли! Ну, немудрено, в такую-то погоду…
Дождь не прекращал ещё полнедели, тарабанил по створкам окон и хлестал по запотевшим стёклам. Ночью казалось, что стучит не дождь, а кто-то живой кулачком. Жану не удавалось заснуть не только из-за подозрительных стуков, но и из-за шёпота, который мерещился в ливне. Таясь под одеялом, он прислушивался к нему, однако ничего не мог разобрать. После этого он сдавался и пытался уснуть вновь, но испуг, глупый и иррациональный, не позволял ему сомкнуть глаз.
Он понял, что испытывает страх, лишь тогда, когда дождь кончился, а шёпот, далёкий и невнятный, остался. Вероятно, дело было не в дожде, а в завывающем ветре? Вероятно, раньше он не слышал, потому что не вслушивался? На этом он, чтобы не свихнуться, и сошёлся, но немного погодя предположения его порушились карточным домиком.
Кто-то нашёптывал у него за спиной, пока он мыл руки. Выключал воду — назойливого бурчания как не бывало, включал — оно разгуливало позади призраком. И этот взгляд — ледяной, пристальный… Жан постоянно чувствовал его на себе. Ещё чуть-чуть, и он бы поверил в чепуху пленных марлийцев.
Это «ещё чуть-чуть» произошло поразительно быстро — когда его распределили на ночное дежурство. Заступал он с опаской, ведь который день кряду нормально не спал — мало ли что почудится? И оно почудилось…
По коридорам первого этажа эхом разнёсся плач. Жан крепко-накрепко впился в ружьё, но, отогнав привитую муштрой тревогу, ослабил хватку. Неужели девушка, патрулирующая второй этаж, разрыдалась?
Но второй этаж патрулировала не девушка, а коренастый парнишка Стив.
Этому обязано было быть объяснение. Объяснение, подчинённое не выдумкам о призраках, а здравому смыслу. И Жан отправился искать источник шума. Он исходил откуда-то спереди, откуда-то…
Топ-топ, топ-топ…
Жан резко развернулся. Скользкий ветерок коснулся его кожи, будто кто-то пробежал мимо. И шаги… Отчётливо послышались шаги.
Возобновился плач.
— Ч-что за…
Он не договорил: ему поплохело. Ватные ноги подкашивались как при обмороке. Жан прижался к стене и попробовал отдышаться.
А плач, заунывный и страдальческий, всё не стихал.
Придерживаясь за стену, Жан продолжал идти. Чем сильнее он приближался к повороту в правое крыло, тем громче и безнадёжнее становился плач, тем острее ощущалось чьё-то присутствие — там, за углом. Протянет руку — и дотронется до чего-то неизведанного. Выглянет — и увидит то, что не следует. То, чего не должно быть.
Ружьё выскальзывало из мокрых ладоней, пульс дребезжал в глотке. Жан не мог издать ни звука — ни просипеть, ни взвизгнуть. Нет, если он всё-таки увидит… Если он всё-таки…
По-звериному прорычав, Жан завернул за угол… и не встретил никого — буквально пустоту. Он схватился за грудь (тук-тук, тук-тук…), осел на пол и поперхнулся. Никакого жуткого женского плача — звенящая тишина и его хриплые, как у старика, вздохи.
Она стояла там, прямо за поворотом (он знал!)... и пропала.
— Соберись! — рявкнул он, ударив себя по щеке. — Соберись, тряпка, соберись! Не позволяй этой мёртвой девке пудрить тебе мозги! Она мертва… Мертва! Всё у тебя в башке… Всё в твоей грёбаной башке!
В этом Армин с Жаном и согласился, когда тот осмелился поделиться с ним историей о загадочном происшествии в ночь дежурства. Для Армина всё было кристально ясно и сомнениям не подвергалось:
— Она — плод твоего воображения. Ты просто тоскуешь по Саше. Винишь себя за то, что убил ту девушку. Твой разум играет с тобой злую шутку, вот и кажется тебе то, чего нет на самом деле. Всё в твоей голове, Жан.
Всё у него в голове…
Конни же говорил обратное:
— Это Саша… Саша к тебе приходит. Хочет тебе о чём-то сказать. А ко мне она не приходит, Жан… И даже не снится. Я на неё злюсь из-за этого, но так нельзя: нехорошо. Значит, ей почему-то нужно к тебе. Чего-то хочет она от тебя…
Но приходила к нему вовсе не Саша и хотела от него чего-то тоже не Саша, а загубленная им девушка. Впрочем, он предпочитал считаться с мнением рассудительного Армина, а не бестолкового Конни… До тех пор, пока не стряслось то, что перестало вписываться в рамки какой-либо адекватности.
Поздним вечером Жан остался в душевой один. Охладился, вытерся полотенцем и принялся чистить порошком зубы. Он наклонился к раковине, прополоскал рот, умылся и взглянул на испачканное, забрызганное водой зеркало…
Позади него, в тени, стояла она. Бледная, окровавленная, разъярённая, но безобидная. Она сверкала ядовито-голубыми, зарёванными глазами.
Жан вскрикнул и поскользнулся на влажных досках, упал… Сил не было, чтобы встать: ноги дрожали и гудели; прорываясь сквозь прутья рёбер, бушевало, как при беге, сердце. Что будет, если он развернётся или посмотрит в зеркало? Что будет, если он увидит её снова? Жан готов был поклясться пресвятой Марией, что у него остановится сердце.
Он медленно обернулся через плечо… и никого не увидел — лишь холодком повеяло отовсюду. Тогда он, потирая ушиб, не спеша поднялся. Коленки подгибались, как у боящейся темноты малолетней девчонки. Жан жмурился, прикрывал ладонью глаза — делал всё, чтобы отсрочить неизбежное, не решался… Пыхтел, как загнанная лошадь, и только осознание того, что ему не пять лет, а в четыре раза больше, что он не пугливая женщина, а закалённый службой мужчина, не позволяло завизжать и броситься прочь в повязанном вокруг бёдер полотенце. Он не бесхребетный наркоман-полицейский, он — разведчик! Кому, если не разведчику, смотреть страху в глаза?
И он посмотрел. Чуть-чуть, через разведённые пальцы… но посмотрел.
Конечно, в зеркале тоже никого не было. Ему просто-напросто показалось. Он просто-напросто устал. Он слишком мало спал и слишком много думал о ней. Но она была так реальна…
Жан впопыхах оделся, собрал вещи и пулей вылетел из душевой.
После всего, что он пережил, и всех, кого пережил, нельзя было не начать курить. Бруна волновалась, когда выходила на перекур и встречала на крыльце его — некурящего Жана Кирштайна, сонного и неопрятного, отвлечённого — совсем на себя не похожего…
— Это вы из-за Саши так, да?.. — спрашивала и спрашивала она. — Вы с ней, наверное, были очень близки. Извините, что опять лезу не в своё дело… Извините.
И извинялась. Извинялась, извинялась, извинялась…
— Нет, мы с ней просто дружили. Лучше у Конни иди спроси, как у него дела. Ему уж точно тяжелее меня.
Отчего-то эти слова её утешили.
— Но вам ведь тоже тяжело… Я это знаю. Вижу.
Бруна за ним увязалась: подсаживалась к нему в столовой, караулила его у крыльца, подбадривала и, куда уж без этого, извинялась — в общем, бегала за ним гуськом, а он и не возражал. Бруна, бесспорно, хотела, чтобы он ответил ей взаимностью… а он не хотел. Мог, но ему было не до того.
Она не оставляла его в покое.
Кто-то прикоснулся к его руке, когда он был в казарме один. Похолодало так сильно, будто температура опустилась до нуля. Послышался шорох — всколыхнулась занавеска. И опять заклокотало в груди…
— Хватит! — гаркнул Жан и затопал к окну. — Я знаю, что ты там, хватит пудрить мне мозги! Выходи, ну же, выходи!
Он мог поклясться не только Марией, но и всеми тремя священными Стенами, что за шторой кто-то стоял. Поклясться, что за ней что-то шевелилось. Он это видел, он это чувствовал — как если бы перед ним был настоящий человек. Занавеска явно окутывала чью-то фигуру; выделялись голова, вздымающаяся женская грудь…
Жан схватился за штору и дёрнул её. В глазах расплылись чёрные кляксы…
Перед ним не было никого.
Он скатился по стене на пол, прижал к себе колени и уткнулся в них носом. Покачался из стороны в сторону, закрыл уши ладонями…
Этой ночью Жан, на удивление, заснул быстро. Проснувшись — так же быстро, — он обнаружил, что не способен двигаться: незримые цепи приковали его к кровати, а он только и мог, что беспомощно моргать. Жан попробовал произнести что-то нечленораздельное или хотя бы промычать, но и это у него не получилось.
Тогда к нему явилась она — измазанная засохшей кровью, белая-белая, с горящими ненавистью глазами. Они пылали так ярко, что их было видно в полумраке — и вся она была видна, точно зажжённая изнутри и подсвеченная сотнями ламп.
Она залезла на кровать и села ему на живот — чересчур тяжёлая для худой девушки, чересчур холодная для живой. Нет, она была мертва… От неё исходил трупный запах — запах протухшего мяса — и испражнений. Она протянула к нему тонкие, покрытые язвами полусгнившие руки, и сдавила его шею. Дышать стало не то что труднее — дышать стало невозможно. Жан пытался стряхнуть её с себя, но без толку; оставалось глотать ускользающий воздух ртом — как она перед смертью. Она насмехалась над ним и тоже судорожно открывала и закрывала рот, открывала и закрывала… Её ногти вонзились в его кожу и разодрали её до крови. Жан не знал, от чего умрёт скорее — от удушения или сердечного приступа. Она скалила острые-острые зубы, плевалась и брюзжала. Это было чудовище, неотёсанная зверюга. Скотина заверещала и, когда он почти потерял сознание… испарилась.
Жан вскочил, закашлялся и разбудил всех, кто был в комнате. На нём — ни царапин, ни ссадин, ни покраснений, будто её и вовсе не было, но она ведь была, была, была!.. Такое не могло ни привидиться, ни присниться!
Не понимая, с кем поделиться подробностями прошедшей недели, он не придумал ничего лучше, кроме как потолковать с Бруной — впечатлительной и доверчивой. Уж она-то не посмеётся над ним и не посчитает его сумасшедшим.
Наверное.
— Бруна, — окликнул её Жан на очередном совместном перекуре, — ты когда-нибудь теряла кого-нибудь близкого?
— А? — Бруна опешила — почесала щёку, захлопала ресницами. — В смысле? Ну… Бабушка лет десять назад умерла. Я тогда ещё маленькая была, поэтому плохо помню. А что?
— Она к тебе… приходила?
— Как это понять… приходила? Ну… Во снах, кажется, да. А так — нет, конечно. А вы почему спрашиваете? — И секунды не прошло, как она догадалась. — К вам что… Саша, что ли, во снах приходит? Вы мне это хотите сказать?
Проигнорировав её вопрос, Жан осторожно поинтересовался:
— Как думаешь, это возможно?
— Возможно что?
— Чтобы мёртвые возвращались.
Бруна озадаченно замолчала. Сделала короткую затяжку и, выдохнув дым, улыбнулась.
— Ну… Что вы, глупости это всё. Так — сказки для детей, чтоб куда не надо не совались и родителей слушали. Ну, наверное, как-то так. Это… так вы почему спрашиваете? Неужели вы ви…
— Не видел я ничего! — всполошился он, пристыженно от неё отвернувшись. — Так, шучу над тобой, а ты, глупая, взяла и поверила! Тебе так кто-нибудь на уши присядет…
— Эй, ни во что я не поверила! И не глупая я… Не надо меня глупой называть!
— Не глупая ты, не глупая… Извини. — Жан похлопал обиженную Бруну по плечу, и она, осунувшись, стихла. Шагнула к нему бочком и неловко, как бы невзначай, прошептала:
— И вы меня извините…
Почему-то после этого разговора она перестала к нему приходить, и в какие-то дни у него даже получалось поспать. Но, как и ожидалось, это было затишье — затишье перед бурей.
Теперь она мучила его и во снах, заставляла просыпаться посреди ночи в поту. В бесконечных кошмарах он её убивал — из разу в раз, из разу в раз, — пусть и старался изменить ход событий, не жать на спусковой крючок, но пальцы не слушали, и он всегда стрелял. Она восставала из мёртвых, душила его, как в ту ночь, и сжигала в огне своей ярости. Иногда она навещала его не одна, а с Сашей и Марко. Саша лежала в дирижабле, перевязанная пропитанными кровью бинтами, и смотрела на него с нечеловеческим отвращением. Марко, наполовину съеденный титаном, валялся на задворках разрушенного Троста и, как Саша, прожигал его озлобленностью и омерзением. Жан не спас их, погубил чужачку-гражданскую, чудом не убил марлийского мальчишку, и они его за это презирали.
Интересно, у неё было имя? Было, конечно… И как же её звали? Николь, Альма, Верена, Ингрид… Ей бы идеально подошли эти имена.
Интересно, а ей было больно, когда она умирала? Конечно, было… Насколько сильно? Так же сильно, как и Саше? Так же сильно, как и Марко?
Марко было очень, очень больно…
Шорохи, шёпот, кошмары, ледяной взгляд со спины… Всё это превратилось в такую же обыденность, как и выкуривание пятнадцати сигарет за день.
Однажды во время обеденного перерыва Жан зашёл в казарму, чтобы взять забытые утром сигареты, и в дверь постучали. Не почуяв подвоха, он её без всяких раздумий открыл, но…
За ней никого не было.
По коже пробежал холодок и, прошмыгнув через всю комнату, забился ветром в занавесках.
Не то чтобы это его испугало. Жан хлопнул дверью и продолжил искать сигареты, которые, скорее всего, закончились. Он не помнил. Он перестал запоминать самые простые вещи.
Кто-то снова, но уже более робко, к нему постучался.
— Прекрати, — проворчал он. — Знаю я твои уловки, больше не напугаешь.
Стук повторился, и Жан как с цепи сорвался — ринулся к двери, распахнул её и закричал:
— Убирайся! Оставь меня в поко…
Напротив него была Бруна — ошеломлённая, побагровевшая… Она заикалась, не могла вымолвить и слова.
— Б… Бруна?
— П… п… п-простите, я-а…
— Ты…
— Из-звините, я п-пойду…
— Стой! — Он аккуратно придержал её за запястье. — Так это ты… Извини, я подумал, что это Конни. Мы с ним вчера разругались, вот я и разозлился. Не думал, что придёшь ты…
— Я-а… а-а…
— Ты чего-то хотела? — Жан отпустил её руку — Бруна замешкалась, отошла от него, задрожала всем телом и, приобняв себя, пискнула:
— М… можно… Можно зайти?
— Зайти?
— Н-ну, да… К вам з-зайти… Можно?
— Ну… можно. Проходи.
Он уже догадывался, что ей было от него нужно… Едва ли ему было нужно то же самое.
Бруна прокралась в комнату, как мышка, и замерла вкопанной возле порога. Пригладила растрёпанные волосы, сцепила ладони в замок. Простояв так где-то полминуты, она указала кивком на заправленную кровать и пролепетала:
— М… можно? Ну… сесть.
— Не стоять же тебе… Садись.
Он сел рядом с ней. Бруна закинула ногу на ногу и сгорбилась, спрятала порозовевшее лицо за волосами и шумно сглотнула.
— Что-то случилось? — развязывал ей язык Жан.
— Н-нет… Нет! Н… Д-да. Да, наверное! Я н-не знаю… Не знаю!
— И как это так?
— В-вы не будете смеяться, если я скажу?.. Н-нет, я знаю, будете! Б-будете, так ведь?..
— Нет, не буду.
— Обещаете?!
— Да. Сердце отдаю.
Она встрепенулась и ещё сильнее покраснела: прозвучало и впрямь двусмысленно…
— Н-ну, раз так… Знаете, я ещё давно об этом з-задумывалась — когда т-только поступила в Разведкорпус и увидела вас. И потом, когда вы начали н-нас с девочками тренировать, и сейчас, к-когда мы с вами так сблизились… Я понимаю… М-мне кажется, что я… В-вы… Что я вас…
Бруна запнулась, остолбенела… И вдруг подалась к нему, поцеловала — мягко-мягко, так невинно и так по-девичьи. Даже если бы он и хотел поцеловать её в ответ, он бы не успел — она подпрыгнула, споткнулась и, бросив коронное «извините», унеслась от него в слезах. Он пытался остановить её, объясниться перед ней, но бесполезно: она всё поняла…
Жану не было плевать — Жану было не до неё.
И тем не менее он старался выловить её в свободное время, чтобы оправдаться… но Бруна весь день его избегала. Он так и не выкурил ни одной сигареты. Всё — коту под хвост, наперекосяк. И ночь сегодняшняя тоже наперекосяк — не такая, как предыдущие.
Он лёг в настолько холодную постель, точно в неё высыпали тележку снега. Точно в ней до его прихода лежала она. Жан накрылся одеялом до головы, подогнул его под ноги и даже постелил под себя плед, но ничто не помогало согреться… Парни видели десятые сны, сладко похрапывали — один он, как и всегда, ворочался, перекладывался с бока на бок — отныне, правда, не столько из-за бессонницы, сколько из-за пронизывающего холода.
Жан не сразу сообразил, что услышал плач — тихий-тихий, женский. Тот, что мерещился ему в ночь дежурства. Нет, не мерещился, он был реальным. Сейчас — тоже, пусть происходящее и не поддавалось логике…
За плачем последовали шаги — топ-топ, топ-топ… Нетвёрдые и неторопливые. Повеяло ещё более зверским холодом. Кто-то подобрался к Жану сзади, упёрся коленом в кровать, но кровать почему-то не скрипнула под чужим весом…
Она была лёгкой, как пёрышко, и вместе с тем тяжёлой, как тянущее ко дну бремя. Рыдая, она легла в постель и обняла его со спины. Мало того, что он чувствовал эти маленькие ледяные руки, — он их видел. Бледные, как у фарфоровых статуй; тонкие, как ветви у деревьев… и такие крепкие.
Теперь она с надрывом плакала ему на ухо.
Внезапно Жан осознал, что больше её не боится. Страха, от которого пару часов назад скручивало живот и подкашивались ноги, не было. Что и было, так это клокочущая неприязнь к себе; вымученное, снисходительное раздражение к ней и жалость — острая, как лезвие заточенного ножа. Она врезалась ему в грудь, расковыривала сердце и бередила раны.
Он прижал её мертвецки ледяную руку к груди, к сердцу, переплёлся с ней пальцами и заплакал так горестно-жгуче, как никогда прежде. Расшатывая хлипкую кровать, Жан лихорадочно трясся, жмурился до пестроты под веками. Боролся не на жизнь, а на смерть с навязчивым желанием обернуться — единственный страх, который взыграл в нём с утроенной силой, — и взглянуть на её искажённое агонией лицо, на этот раскрытый, как у рыбы, кровавый рот и мокрые голубые глаза. В них было всё, чего он не мог вынести.
Холод, что окружил его снежными простынями, облепил обмороженной девичьей кожей, постепенно проникал в него, сливался с ним, становился неотъемлемой его частью. Жан привыкал к нему, привыкал ко всхлипам под ухом и всхлипам собственным — ко всему тому, что было за пределами нормального, приемлемого. Границы его некогда трезвого сознания разбухали волдырями, шипели ожогами под спиртом. Мозаика его разума рассыпалась, осколки её растерялись, и цельную картину было уже не собрать.
Что реальность, а что — вымысел? Что здраво, а что — бред? Он ничего не понимал. А нужно ли было?
Она рыдала ему на ухо до рассвета. С первым лучом солнца она бесследно исчезла — и холод её разлагающегося тела, и жар хрустальных слёз.
Этой ночью всё в нём окончательно сломилось.
Этой ночью он сошёл с ума.
Примечания:
Благодарю за прочтение! 💔 Буду рада вашему отзыву и жду вас всех в своём телеграм-канале: https://t.me/+Pm4y30X0uZdjMDNi