И две тысячи лет война Война без особых причин Война дело молодых Лекарство против морщин Красная-красная кровь Час — уже просто земля Через два — на ней цветы и трава Через три — она снова жива И согрета лучами Звезды по имени Солнце
— ...Рано или поздно, — Воронцова взглянула в окно их тесной каменной лачужки, находящейся в нескольких километрах от Старого города, чьи небольшие дома с трудом проглядывались в темноте. Несмотря на ночное время, было по-прежнему тяжело из-за не спадшей даже к ночи аномальной жары и раскалённого воздуха, который оседал в носу, едва доходя до лёгких. За пределами каменных стен, петляя между узких улиц, бродила какая-то неестественная гробовая тишина, заставляя напряжённо дёргать плечом. — Что? — ответ последовал не сразу, хотя Левит тоже глядел в окно, ровно также зацепившись за Старый город. Однако его серый взгляд был потухшим и недвижимым, он смотрел куда-то мимо низких зданий. Ведь истошный плач Иерусалима липким наваждением резал слух. Азриэль больше не ощущал себя хозяином своего тела — оно было сковано в ужасе и скорбящем сожалении, так что кровь застывала в жилах. Еврей был готов поклясться, что город действительно мучительно рыдал, что город кричал, ведь руки арабов его осквернили. Они сдирали с него плоть, ломали его кости, оставляя задыхаться под их завалами... И Азриэль впервые почти ненавидел себя за то, что не мог ничего с этим поделать. Он мог только смотреть, как страдает бедный Иерусалим, как он забывается в новом приступе режущей боли. Удручало кроме того понимание, что Заира не питает и капли жалости к святым местам, грудь которых прежде умитворённо вздымалась. Они были прекрасны в своей невинности, которую признавал даже Азриэль, хотя сам не имел ничего общего с этой возвышенной чистотой. А Заира... Она позволяла разграбливать Старый город, ломать его лишь для того, чтобы заставить его, Азриэля, бесчувственное ядовитое существо, наконец-то страдать и ощутить всю тяжесть неизгладимой вины. Ведь всё, что необходимо было для сохранения города — сдаться и отдать эти территории арабскому миру. А израильтянин, ещё с самого начала этой борьбы отрезавший все пути к отступлению, ставил на кон целую жизнь, которую отчаянно, эгоистично хотел увековечить в своих руках. Оставалось лишь сжать губы в унисон сердцу, которое на самом деле ещё знало о боли. — Солнце. Оно сожжёт нас. Они не смотрят друг на друга. Удивительного симбиоза чувств более чем достаточно, а глаза... Сейчас конфронтация взглядов будет лишней, она лишь повторно осквернит медленно загнивающую святость. Их руки и без того по плечи крови. Но добить измождённое тело, ещё хрипло дышащее, у мертвецов не хватит духу. В отличие от живых. И тишина вдруг снова звенит в ушах, оглушительный крик теряется где-то между домами... Еврей дёргается и жмурится в муках, сгорая в желании зажать себе уши. А Солнце безжалостно. Оно не смотрит в лица своих жертв, но с садистким наслаждением вытягивает из них любой намёк на жизнь, высушивает. Оно не запоминает их имена, их внешность. Ему нужно лишь кровопролитие. — Разве возможно умереть дважды? — мужской голос хриплым полотном ползёт по комнате, заглядывая в запылённые углы. В нём шелестит определённое удивление: шуршащие крылья уже давно сожжены, понятие человечности было сожрано в приступе голода, так что ало-бордовые капли снова и снова отстукивают мелодию декаданса... Едва заметно чиркает спичка, в воздухе, плывущем в горячей духоте, заиграл нервный огонёк. Вскоре вонючий дым заполняет комнату, просачивается на улицу через выбитые стёкла. Раскуривают одну на двоих, по-прежнему избегая столкновения взглядами. И всё смотрят в окно на страдающий Старый город... — А тебя удивляет это? — семит готов поклясться, что Александра дёрнула бровью. А она знает, что Левит на миг прикрыл серые глаза. Сигарета совсем не помогает от переутомления, не спасает и от нервов. Остаётся лишь плотно сомкнуть челюсти, чтобы неприятно щёлкнули зубы и заходили желваки. — Солнце, — напомнила Советы, — оно беспощадно. Ему нет дела, сколько раз ты умирал до этого, ведь ночь всегда залижет раны и спрячет твою беспомощность. Даже от тебя самого. — В таком случае оно действительно жестоко, раз сжигает всех без разбору, — кривая усмешка, а которой нет и капли веселья. Только открытое раздражение. — Потому что справедливо, — омерзительное сухое безразличие. Из него соткана вся Воронцова, и семит знает, что в ней не осталось жалости. Она собственноручно душила храмы и соборы, памятники, становясь таким же осквернителем упокоенных мест, как и арабы. Судачить о чужих пороках не в манере Левита, но именно сейчас он, несмотря на общее прошлое, неоднозначность их отношений от страстного секса до холодного ножа в спину, возненавидел и Александру — захотелось повернуться к женщине, выцарапать ей глаза и перегрызть глотку, заставив захлёбываться в её собственной крови. Заставив осознать, насколько оглушительно святыням может быть больно. — Перед ним все равны. — Справедливость... — израильтянин выплёвывает это бесчувственное слово и злится ещё сильнее. Какой идиот его придумал? Справедливости не существует. Он знает, что Советы не поклоняется Солнцу и никогда не преклонится перед ним, не встанет перед ним на колени. Для неё не существует святынь, ведь она стремится завоевать это тягучее первенство с железным привкусом, отчаянно желая самой стать этим пожирающим светилом. Азриэль не собирается пытаться её переубедить, ведь осознает прекрасно, насколько это бесполезно. Потому что дебри её мыслей слишком дремучие и гнилые, чтобы пытаться найти в них хотя бы намёк на позабытое милосердие или даже адекватное восприятие реальности в принципе. Минута тишины наступает как нельзя вовремя. Кажется, что затихает всё, лишь Старый город своим рваным дыханием опаляет золотые пески замершего на миг времени. Но его хватает еврею. Он, насколько может, переводит дух: закрывает глаза и делает жадную затяжку, словно вместо сигареты в его руках чаша с чистейшей водой. На секунду отпускает все свои мысли, чтобы стало легче. Чтобы тяжесть души и грызущая изнутри боль превратились в чёрствую ярость — ему как никогда нужны силы для очередной беспощадной борьбы.***
Воронцова и Левит встретили рыжий рассвет в молчании, под чирканье последней оставшейся спички. Мягкие облака стелились вдоль горизонта то и дело разрывающейся линией, медленно поступала голубизна высокого неба. Даже город, ещё дышащий, притих — провалился в беспокойный сон измождения. Ещё несколько слишком коротких минут серого дыма и духоты, после которых израильтянин тяжело поднимается с места. Разминает шею, плечи, затёкшие ноги, небрежно смахивая с себя остатки сонливости и невыносимые осколки чувств. Тянется к стоящему на готове, в самом углу, прямо подле покрытой песком шахматной доски, автомату. Золотые глаза безмолвно, но внимательно следят за каждым движением мужчины, а длинные шершавые пальцы с мелкими царапками стряхивают с сигареты первый появившийся пепел. Когда Азриэль протягивает к ней руку, отдаёт ему сигарету, без слов позволяет забрать её с собой, потому что голод беспощаден даже к воплощениям. И еврей затягивается с прежней ненасытностью, сосредоточенно поправляет оружие на плече. Вдох. Выдох. Новый звук в набате тишины — глухой стук сапогов о каменный пол. Время уходить. И Левит делает это с хладнокровной уверенностью, без оглядки. — Не сдохни, — и всё-таки останавливается в самых дверях, когда русская обращается к нему. — Доживи до следующего Солнца. Мы не закончили партию, — лишь слегка поворачивает голову в её сторону, кивает. А затем ныряет в эпицентр удушающего пекла. Без мыслей и сожалений. Но с чётким осознанием — он не позволит себя обожжечь. Он доживёт до следующей ночи.