Эр приходит не каждую ночь. Когда может.
В камере Ричарда есть четыре стены. Они крепкие и в одну из них вбиты скобы, к которым тогда тюремщики прикрепляют конец его цепи как можно короче. Дик пытается сам поднять руки, но почти всегда не выдерживает и, угрюмо ругая скотов, начинает сопротивляться. Каждый раз не удерживается от сопротивления… но это и хорошо.
Они знают, что делают, для чего? Но он никогда не спрашивает.
Эр приходит не каждую ночь — Ричард моется каждый вечер.
В его камере есть четыре источника влаги. Первый — кувшин с водой, один в день. Не соленой, эр проверил зачем-то. Второй — капли в самом холодном углу, стена плачет, покрывается известью, контур едва различим, но расплывается в странные очертания — словно женщины под покрывалом. Дик сначала боялся туда смотреть, видел в ней Катарину, Октавию, видел скорбную — мертвую — мать. Однажды измазал маслом из чадящей лампады, которую выдали ему вместо свечей, и пытался поджечь, надеясь вытравить плесень и наслоения, образующие портрет. С тех пор он получал только свечи — одну тонкую в несколько дней. Но однажды, когда была ясная ночь, он проснулся и сел перед… ней, и смотрел долго-долго под ледяным светом Найера. А потом улыбнулся и медленно, хрипло, потому отвык говорить, произнес:
— Приношу извинения, эрэа. Я пришел к вам непрошенным, вы, конечно, имеете право… вы можете приходить ко мне.
Она шла легкой поступью, покрывало черных кудрей колыхалось, окутывая ее плечи, и двумя ярко-синими звездочками блестели пятнышки конденсата.
Разумеется, есть что-то вроде клозета — дыра в полу, и если постараться прислушиваться в тихий час перед самым рассветом, можно услышать плеск подземного ручейка, бегущего под Багерлее, вымывающего нечистоты страдающих тел, скопившиеся там, внизу.
Когда Ричард прикован, он лежит на своей постели, молча глядя в окно, узенькую бойницу в другой стене.
Ему нравится это окно — не у всех узников они есть. Иногда идет дождь. Сквозь решетку можно вытянуть руки и ловить морось или тяжелую ливневую капель, словно в детской игре.
Дик ждет снега, ему интересно знать, какой станет женщина на стене, когда ту схватит изморозью? И замерзнет ли друг-ручей? С коркой льда на кувшинах с водой Дик с Надора знаком, они в детстве, бывало, баловались с Айри, вылавливали эти льдинки и делали вид, что в руках у них карамель… Нэн сердилась, когда поняла, почему он все простужался. Принесла жженый сахар на палочках и велела лизать, чтобы вылечить горло. Дик попробовал бы опять, если б только дожил до зимы — но пока может воображать, представляет это себе.
А в четвертой стене… там дверь. Он не любит смотреть на ту стену, хоть стена ему нравится. Но все-таки бывший герцог, он последний из Надорэа, он не пес, чтобы глядеть на дверь.
В его камере есть что-то вроде четырех молний. Во-первых, свеча. Ричард редко жжет свечи — зачем? У него поначалу и лампы-то не было, он сидел в темноте от вечерней зари до рассвета, он привык говорить с темнотой. Оказалось, что он в самом деле ближе к племени сов — когда спать ночью страшно, невольно спишь допоздна днем. Теперь он иногда зажигает одну. А когда к нему входят тюремщики и приковывают к стене — кандалы неизменны, но вот цепь, та обычно длинней — то всегда оставляют свечу.
В окно часто глядит по ночам Фульгат. Дикон плохо учил астрономию, даже в Лаик, но он помнит — Фульгат сейчас может быть виден настолько отчетливо только на другой стороне небосклона. Впрочем, Дик ему все равно рад. Дикон с ним говорит о Робере, ругается на него много, потом просит его защитить — от нее, Катарины. Если что-то еще способно защитить от нее.
А еще у него есть, конечно, огниво, и это просто здорово, почти то же, что настоящие молнии. Раньше не было, приходилось просить тюремщиков дать огня, а теперь… это… это эр оставил его.
Есть жаровня, эр спрашивает, почему он не топит, но Дику… не то чтоб не холодно. Душе легче, когда он замерзнет. Тогда можно обнять себя за плечи, чтобы немного согреться. Или можно ходить из угла в угол, чтобы разогнать кровь. Можно даже сплясать, как-то развеселиться, иногда получается даже почти засмеяться… всему должно быть объяснение.
О нем ведь говорят — он безумен.
Дик уже не уверен ни в чем.
У него есть и четыре ветра, конечно. Самый сильный приходит из его оконца. Самый гнусный, однако, отпугивающий паразитов — от отверстия там, в углу. Там, где женщина с фрески — всегда легкий сквозняк. А когда отпираются двери, из них пыхает зноем, словно ветром пустыни, у которого было имя, только Дикон его не запомнил.
Он лежит на постели, прикованный за руки, смотрит в окно на Эвро, слушает, как скрежещут засовы, чувствуя, как врывается теплый воздух, принося с собой новые запахи: морисских масел и пороха, вина, крови, роскошной еды или даже порой цветов… это каждый раз что-то новое. Это каждый раз — он.
— Доброй ночи, — бросает куда-то в пространство эр, словно не ждет ответа, — герцог Окделл.
Подходит к небольшому столу у окна, придирчиво осматривает свечу, устанавливает еще три — Ричард множество сэкономил — поджигает и их. Скинув плащ, разжигает жаровню, трет ладони:
— Вы, похоже, скучаете по своей вотчине? Арамона говорила, у вас в родовом замке на дровах экономили так, что ледок на воде в тазу образовывался не наутро, а вечером. Что ж, вам нравится здесь? Вы упорствуете, когда я предлагаю вам камеру, подходящую вам по статусу — оттого?
Взгляд, которым эр его одаривает, мимолетен, он не может увидеть, как Дик покачал головой.
— Вы прелестно неразговорчивы. Право, после приема в честь принца Октавия это даже приятно. Хотите ли узнать новости?
— Нет! — вырывается против воли.
— Королева произнесла речь…
Эр не слушает, он пристраивает на единственный стул свою шляпу, потом — снятую перевязь со шпагой, чья гарда просто искрится от мелких камней, которыми изукрашена — значит, правда был на приеме.
— Что-то о милосердии и снисхождении. Ей не нравится мысль казнить вас. А ведь господин Штанцлер так просит.
— Перестаньте, — говорит Дик.
— Не сердитесь на друга отца, он спасает свою страну. Чернь взволнована, жаждет крови чудовища, замахнувшегося на Ее Величество. Как бы они не вздумали штурмовать эту старину.
Он, похлопав, как будто коня, подоконник, наконец-то весь, полностью, оборачивается к Дикону. У него складки в уголках рта и запали глаза, и весь он словно бы постарел.
— Катарина оправилась окончательно после родов и выглядит обворожительно. Вы не видели ее в алом и черно-белом. Кровавый ей очень к лицу.
— Я был должен убить ее, — бормочет Ричард.
— Вы пока еще живы только лишь потому, что безумны, — говорит ему эр.
— Не безумен, — отчетливо, громко, настойчиво говорит ему Дик.
Эр присаживается на край его койки, чтобы снять с себя сапоги. Отвечает:
— Здесь я сужу.
Ричард больше не сопротивляется — только губы кусает и молча глядит на Эвро, пока эр раздевает его, избавляя от простых штанов грубой шерсти — возможно, надорской, — и исподнего — толстый лен, уже влажный и оттого пахнущий… для самого Дика дегтем, а для его эра…
Самообладание, наконец, изменяет Рокэ, он, уткнувшись в ком ткани, вдыхает носом и ртом, жмурится, почти стонет. Затем, отбросив его, забирается на слишком узкую и короткую для таких игр койку, нависает над Ричардом, встав коленями между ног, оперевшись руками по обе стороны бедер, опускается ниже, непристойно, словно животное, шумно нюхает воздух над его промежностью, захватывает воздух ртом и облизывается, словно бы ощущает на вкус, то, что нынче учуял в нем.
— Я успел, — шепчет ошеломленно.
Дик растягивает рот в гримасе, которую сложно счесть улыбкой — но это улыбка.
Миг — и кажущееся взаимопонимание гаснет. Герцог Алва ухмыляется зло и жестоко:
— Я успел получить свое, и успею взыскать с вас проценты, пока милосердие королевы, желающий возместить мне страдания, не иссякнет. Или вы полагали, будто бы это к вам она милосердна? Что вы, нет, Талигойская Роза по-прежнему просыпается от кошмаров: герцог Окделл, безумец с отцовским кинжалом, замахивается на нее, а она прикрывает живот… Ро, бедняга, измучился ее рассказами, кажется, еще больше нее самой. Впрочем, герцога Эпинэ все измучило: голод, холод, надорские беженцы и столичная чернь, зарева в Эпинэ. Да еще эти бесноватые…
Светская болтовня звучит глухо, натужно, жадные ладони оглаживают тело Ричарда, тискают ягодицы и щипают соски — и так острые из-за холода — осторожно, дрожа, гладят плоский худой живот.
— Даже юный супрем, — томно, праздно бормочет куда-то в острую ключицу Рокэ, и Ричард тут же молча отводит в сторону подбородок, — даже юный супрем не нашел повода вас помиловать, хотя отчего-то хотел. Катарина вполне полагается на сына Вальтера в том, что касается сводов законов.
Его губы скользят по коже, обжигая горячим шепотом, но так и не касаясь ее. Ричарда совершенно трясет под насильником, ожидание хуже всего, он не может выровнять дыхание, каждый вздох глубже и беспокойней другого, запах эра забился ему в рот и ноздри, это первое, что каждый раз проникает в него — запах Рокэ. Но проникнет и что-то другое.
— Просто… сделайте уже, — говорит Ричард, — просто сделайте, что собирались, и уйдите скорее!
— Дидерих, — неприятно смеется тот. — Будто вы понимаете, что я хочу!
Затем он кусает Дика. Легонько — на этот раз. Шея — бывшего? — герцога Окделла изукрашена множеством меток, в том числе и преступно глубоких. Для эория нет унижения хуже. Для такого как Робер и Рокэ. Для такого, каким, вероятно, считается все еще Ричард.
Он не стонет. Ему хочется этого — выгибаться, стонать, прижиматься как можно плотней. Кандалы звенят тускло, но грозно, Дикон скалится: лэйе Лите, как хорошо!
Рокэ лижет, прикусывает, лижет снова, от ключицы до уха, оставляя следы своей похоти — Дику некого здесь эпатировать видом истерзанной кожи, а тюремщикам все равно.
В первый раз было больно и жутко. В первый раз кандалы были необходимы, иначе он бы убил Рокэ, защищая прежнюю суть, суть захватчика, господина, воителя, проливающего свое семя на почву чужих земель. Не — хранителя, не того, кто воспримет пролитое, превратив зерно в колос, а позор — в торжество. Ричард сам согласился на это, хотя старые семьи стыдились второй стороны дара эориев, хотя Ричард презирал Придда, принадлежавшего к этой, «женственной» стороне. Но одно дело согласиться, укротить гордый разум, сломать душу и предать честь. А другое — унять тело, древнюю суть и инстинкт. Руки Рокэ дрожали, когда это насилие совершилось и закончилось — в первый раз. Во второй визит он зажал Дику рот, потому что тот уже просил — не пощады, а смерти пристойной, хоть этого милосердия.
В третий Алва уже не сумел. Лег с ним рядом, с уставившимся безучастно на стену и на женщину на той стене — больше ее не видел никто, говорили «пятно, вот и все» — и сказал: «Не могу. Этот мир того даже не стоит». Женщина на стене посмотрела на Дика в ответ — так, что Дик отвернулся. Эр лежал близко-близко, лица видно почти что и не было, лишь его воспаленные веки и угольного цвета ресницы. Дикон вспомнил, как так же они иногда спали с Айрис — в раннем детстве, в холодные дни. Он подался вперед и потерся о ледяной кончик носа Рокэ своим. И шепнул: «потерпите немного». Сам стерпел поцелуй — нежный, трепетный, слишком долгий. Рокэ как-то неловко, но старательно его ласкал в эту ночь, пробуя возбудить или, может быть, просто утешить. Ричард как-то сумел не трястись от горя и ужаса.
На четвертый раз Алва раздвинул ему колени, пока Дикон кусал от стыда зацелованные эром губы — и ахнул восхищенно: «Ричард!» На четвертую ночь новой влажностью между ног, сладкой дрожью навстречу касаниям властных рук, некогда гордо поднятым, а теперь отведенным в зверином жесте покорности подбородком Дикон предал свою природу — и принял его защиту.
А теперь принимает иное.
Рокэ не может ждать, Рокэ хочет обшарить ладонями, обозначить его всего, вылизать каждый выступ и впадинку тела, источающего свои соки в благодарный и алчный рот. Ричард пахнет сейчас по-иному, прежний запах сводил с ума Алву, а этот — похоже, что свел. Рокэ ложится сверху, проталкивается в готовое, ожидающее его тело. Тело Ричарда теперь для эра, Честь и гордость, его древний род, кровь отца что-то значили прежде, это было давным давно, до того, как кинжал его предка был нацелен им в женское сердце, до того, как буквально все, во что он верил, было брошено наземь и растоптано этой… этим…
Ричард вздрагивает, вопреки жарким искрам блаженства, разбегающимся по нервам.
— Что такое? — тихо, пьяно смеется Рокэ, плавно, неторопливо покачиваясь.
— Если бы вы могли мне поверить… — в ушах звон, до того хорошо.
Рокэ тихо ругается по-кэналийски, бормочет:
— Да что же тебя довело?! Ты казался мне крепче, Дик Окделл, — поднимается к его лицу, останавливается ненадолго, вжавшись крепко до дрожи и до боли почти глубоко, утыкается лбом в висок Дикона, шипит, шепчет, — я тебя заберу у нее, обещаю. Не бойся, теперь ты тяжел, нужно лишь потянуть, чтобы смог присягнуть любой лекарь. Ро, узнав, на дыбы встанет, он же помнит, что ты не мог… станет спрашивать, кто надругался, потребует перевода к себе. Казнь беременных не допускается… Продержись тут немного… еще…
— Вы считаете, я боюсь смерти?! — обжигает изнутри стыдом, горьким гневом, цепь глухо бряцает, когда против воли он вздрагивает от брезгливого отвращения всем собой.
Словно лишь на мгновенье — стал прежним.
Рокэ хмыкает, выдержав — виноватую? — паузу:
— Извините меня, герцог Окделл, — произносит он с прежней ленивой насмешкой, лишь слегка отстранившись, произносит почти в полный голос, — я забылся, признаюсь. Вернемся же к цели визита, — и толкается внутрь снова, на сей раз без малейшей жалости, выбивая из узника тихий мучительный стон.
Ни один не желает упоминать, что цель его визитов достигнута.
***
В его камере есть все, что нужно. И все равно, каждый раз перед сном он бормочет старинную присказку:
— Пусть четыре волны унесут все печали, сколько бы их ни было.
Он касается своего живота рукой — тут же делает вид, словно лишь поправляет рубаху. Он почти убежден, что один здесь, и все же не может быть уверенным полностью, что за ним совсем не следят.
— Пусть четыре ветра разгонят туман, сколько бы его ни было.
Крысы могут быть всюду — говорил он Роберу в первый и едва ль не единственный раз, когда тот — так давно — приходил к нему.
Крысы, крысы… тогда они были повсюду. Ричард видел их, засыпая, сначала в темных углах — а потом на постели. Они заползали на грудь и смотрели черными глазами-бусинами. Эти твари не казались родней симпатяге Клементу, но зато были будто бы сестры той, лаикской. И как дети тех двух — в королевских апартаментах.
— Пускай четыре молнии падут на головы моих… наших врагов, сколь бы много их ни было.
Катари не была человеком. Как и Штанцлер. И нет, дело не в страшных словах, расколовших как хрупкий песчаник его уже и так словно надтреснутое после стольких смертей и разочарований сердце. Хотя, может быть, это слова Катарины развеяли морок, владевший им, показали ее настоящую сущность.
Катари — не была — человеком!
Ее мерзкая злобная суть не была и крысиной — крысы, в общем, славные звери. Катарина не была зверем. Чем она была? Чем-то мерзким. Мерзким, страшным, больным и враждебным. Паразитом — решил Дик, когда в его камеру пришел Штанцлер.
Сначала они приходили, и в то время он правда, пожалуй, готов был с ума сойти, так ему было мерзко их видеть.
Почему его не убили?
— Пусть четыре скалы защитят нас от стрел, сколь бы выпущено их ни было.
Дик одну за другой гасит свечи. Плечи ноют и ноет все тело: бедра — сладко, спина — привычно. Несмотря на бинты на промытых и обработанных морисской мазью запястьях, кандалы холодят. Эр просил оставаться в тепле и пользоваться жаровней. Дик зачем-то ему объяснил — в холоде течку вытерпеть легче, меньше запаха, проще скрыть свои изменения. Теперь нет нужды, несколько месяцев и — ничего уже будет не скрыть. «Для безумца ты время от времени слишком уж рассудителен». Дик не стал утверждать, что в своем уме, знал, что это бессмысленно. Он сказал: «Осторожнее с… Катариной».
Рокэ тоже считал ее тварью, но — увы — вполне человеческой.
Катарина не человек. А Ричард не обезумел, потому что эорий. Ну а жив… потому что он Повелитель? Ей зачем-то нужны Повелители… Хотя вряд ли затем же, зачем они нужны в принципе. Не по той же причине, из-за которой эр Рокэ убедил Ричарда отказаться от остатков своего достоинства. «Вы же всем бы пожертвовали отнюдь не так давно для своей Талигойи, Окделл. На Изломе на карту поставлена Кэртиана. Неужто не стоит жертв?»
В свете Литто Дикон безошибочно идет к кровати. Укладывается в постель — жесткую, подходящую больше крестьянину, зато чистую — не считая того, что по-прежнему пахнет благовониями чужих земель.
Катарина и Штанцлер больше не приходили, уже очень давно. И крыс не было. Неужели оставили его в покое? Почему-то не верилось.
В углу капает. Может быть, дело в женщине с фрески. Появилась — и крысы ушли.
Ричард медленно улыбается. Что — она есть? Тоже некое… существо? Но она ему кажется словно… уместной, а они — были чуждой мерзостью.
— Пусть четыре скалы защитят тебя, сын мой, — шепчет Ричард. — И вас тоже прошу, эрэа.
Ричард спит. В его узком окошке-бойнице блестит невозможная Дейне, невидимая в годы Излома. И четыре серых стены защищают его: от врагов, от друзей, и от мира…
Абрис женщины медленно плачет над узником затхлой сыростью.
***
…А не так уж и далеко от него к допивающему свою третью бутылку вина злому Алве врывается Эпинэ. И, ворвавшись, бросает страшным сдавленным голосом прямо в надменное лицо с поднятой изумленно — черной как росчерк туши по белой бумаге — бровью:
— Вы должны мне поверить, Рокэ! Катарина не… не человек!