Душно.
Не выдержав, худые пальцы лихорадочно хватают за ручку окна и с силой, едва не сломав слабое крепление, впускают в квартиру свежий воздух–Софи потребовалась огромная выдержка, дабы не свеситься с подоконника, жадно глотая ртом вечерний воздух так, словно её держали на привязи в какой-нибудь грязной каморке. Наверное, даже застрявший в жаркой пустыне странник не набрасывался на воду настолько же алчно, как прямо сейчас вдыхала запах мокрой после дождя улицы Софи. Такой желанный, чуть тёплый, пропитанный ароматом асфальта и крепкого кофе из новой кофейни, открывшейся только позавчера, слабо отдающий нотками бензина. Создавалось впечатление, что с каждым глотком эта неудержимая жажда только усиливалась–насытиться сполна попросту не получалось. Однако, с тем подобные моменты в жизни казались ей ценнее. Неприятно прорезал уши гудок поезда, пролетевшего где-то вне поля зрения: по инерции девушка всё равно зажмурилась. Говоря начистоту, она ненавидела этот токсичный, въедающийся в ноздри запах бензина. А ещё дешёвых сигарет, мутного спирта, выхлопных газов и жжёного мусора–всё это лишний раз напоминало ей о том, что она на дне. Софи не любила Стокгольм. Да что уж там–она не переносила его до скрипа зубов, ибо это место стало квинтэссенцией всех её самых ужасных воспоминаний, которые хотелось захоронить настолько глубоко, насколько это впринципе возможно. Все люди вокруг казались Софи серой обезличенной массой: кто-то время от времени звал её по имени, с наигранным интересом спрашивал о делах, смеялся над несмешной шуткой, приглашал вместе пойти на воскресную службу. Она даже не всегда могла различить, кто именно с ней разговаривал: будь то нежный или грубый тембр, мужской или женский голос–неважно, ведь все они сливались в одну неприятную визгливую какофонию, отчего ладони сами собой тянулись закрыть уши. Но, несмотря на то, что запах улицы заставляет морщиться, Софи продолжала наслаждаться им, устало прикрыв глаза–хотя, нет, слово "наслаждаться" здесь не подходит: скорее "отдыхать" или "набираться сил" очередным ненавистным вечером. Улица кажется мутно-зелёной, как в каком-нибудь антиутопичном кино. Девушка ненавидит этот пейзаж. Она частенько задавалась вопросом, почему небо здесь всегда такое серое, и в итоге пришла к выводу, что дело именно в людях–своим унынием они испоганили любой намёк на светлое будущее или хотя бы зелёную травку. Сутками напролёт ничего не меняется, ведь день почти ничем не отличается от ночи: уставшее и расстроенное солнце не выходит из-за облаков, суетливыми муравьями туда-сюда бегают люди, утробно и мерзко рычат тусклые машины, выплёвывая время от времени клубки зловонного дымка из выхлопных труб. Софи высовывается из окна и кладёт локти на подоконник, безучастно рассматривая стабильную в своей ущербности улицу. Жизнь дома казалась ей нескончаемым круговоротом кошмара: чересчур жёсткие посты, чуть ли не ежедневная служба, пение в ненавистном хоре и напрочь отсутствующее личное пространство. Мать то и дело твердила, что вокруг слишком много греха и соблазнов, что небеса любят лишь скромных и искренних, лишённых порочных мыслей добродетельных душ. За каждый проступок вроде слишком долгой прогулки или полученной за контрольную работу четвёрки её лишали еды, за более серьёзные–наказывали стоянием на горохе, заучиванием Библии и ремнём. Даже всей душой ненавистная школа в какой-то степени стала ей отдушиной, а ежедневный, намеренно растянутый путь от дома до учебного заведения и обратно был средне глотку свежего воздуха. И когда девушка съехала от родителей, ей начало казаться, что жизнь потихоньку стала налаживаться: воодушевление завтрашним днём помогало ей вставать по утрам, выползать из общаги и бодро шагать в колледж, который даже не она сама себе выбрала. Однако с каждым пропущенным звонком от матери Софи стала осознавать, что все её надежды умерли ещё в зародыше. Она из раза в раз обещала себе, что завтра уж точно расставит все точки над и, однако это самое "завтра", похоже, никогда не наступит, ведь ещё ни разу девушка не смогла дать громкий и чёткий отказ в просьбе пойти на воскресную службу. Собственноручно связанный платок, который девушке никогда не нравился, её душил, царапал шею; звон колоколов раскалывал голову пополам, подкашивались ноги, из-за благовоний болела голова, было нечем дышать, плавившийся воск забивал ноздри, забирался в горло, прижигая любые попытки отстоять себя, свои желания, свою собственную мечту...А какой была её мечта...?
Вырваться уже из этой дыры. Начать всё с чистого листа, лицезреть мир во всех его красках, ощутить ветер в волосах и понять, что не всё вокруг пропитано унынием, что не все улицы утопают в слякоти и мусоре.
Расправить крылья. Увидеть солнце в его парадном наряде или хотя бы кусочек голубого неба на худой конец. Позади слышится тихий скрип металлических спиц. Он, пусть и не грубо, но вполне настойчиво вытягивает Софи из её мыслей. Она медленно поворачивается. При тусклом освещении инвалидная коляска слабо отливает серебром, будто бы специально обращая на себя внимание. Потёртые, изношенные временем джинсы облепили безжизненные ноги–безучастный карий взгляд задержался на них неприлично долго, отчего сидящий в кресле человек неловко кашлянул. Красная толстовка–блеклая, тусклая, ровно такая же, как и всё остальное в этой квартире, в этом чёртовом городе. И лицо. Единственное лицо, которое девушка помнила в общих чертах. —Извини, не хотел тебя пугать.—Саймон слабо улыбнулся. Даже с годами его немного хриплый голос так и не изменился—Ты просто так из окна высунулась. Я подумал, что ты уже собираешься... Ха-а, неважно, забей. —Ладно.—Запоздало кивнула Софи, смотря куда-то сквозь мужчину. Саймон Хенрикссон. Безработный инвалид, стоящий на учёте в психиатрической больнице, а также–по совместительству, её молодой человек и единственный друг в одном лице. Она помнила его ещё со школы. О да, с тех самых мрачных времён, когда приходилось ловить на себе насмешливые, полные язвительного презрения взгляды сверстников, чувствовать больные тычки в спину, терпеть подножки и в очередной раз доставать свои вещи из мусорного ведра. Просто потому, что она была слишком тихой, не общалась с одноклассниками и предпочитала сидеть на последней парте, отсчитывая секунды до конца перемены, урока, школы, дурацкого учебного дня; носила мешковатую одежду из секонд-хэнда, что по какой-то причине считалось позорным. И для Софи, вытаскивающей из школьного санузла свою сменную обувь очередным мерзким днём, всё ощутимее становилось понимание, что ей хотелось бы сбежать из этой проклятой грязной дыры. От самодовольных взрослых, что дальше своего носа не видят; от помешанных на религии родителей, что контролируют каждый шаг; от мерзких одноклассников, что издеваются над ней всего лишь потому, что она от них отличается. Но здесь некого винить. Так случается. Дети часто бывают злыми. А вот он от них отличался. Он был единственным, кто отнёсся к ней по-доброму. Тихий, невзрачный бледный мальчик с огромными мешками под глазами и эмовской чёлкой: в свои четырнадцать он действительно напоминал стереотипного депрессивного подростка из клишированных кинолент. Кажется, их обречённая дружба началась как раз-таки с того, что Саймон самоотверженно помог Софи достать её телефон из мусорного ведра. Пусть он и не был самым крутым парнем в школе, он хотел защищать её.Почему обречённая? Потому что в конечном итоге та доброта, которую Хенрикссон испытывал к девочке, переросла в нечто большее. К сожалению.
—Ты, эм...—И вновь голос мужчины возвращает её в реальность—Хочешь перекусить? Не так давно ко мне заходила знакомая и передавала продукты. Там даже клубника есть: можно перетереть её с сахаром и... Софи? —Да?—Хребет щекочет холодок, когда девушка прислоняется спиной к стене. Осознание того, что все слова Саймона будто бы проносятся мимо ушей белым шумом, приходит не сразу. —Что с тобой? Ты себя неважно чувствуешь?—В тёмном солоде его глаз проглядывается искреннее беспокойство—Ты... Всегда можешь мне рассказать, если тебя что-то тревожит. Несмотря на всю серьёзность его неловких речей, Софи с трудом сдерживает усмешку.Она всегда себя неважно чувствует: сколько об этом не говори, ничего не изменится. Девушка никогда и ни с кем не делилась своими проблемами, потому что люди вокруг не поймут–а Саймон теперь вообще был последним человеком, которому ей хотелось открыться. Ей душно, душно настолько, что иногда хочется попросту отпустить всё и спрыгнуть с крыши апартаментов, закончив всё раз и навсегда: по крайней мере, хотя бы перед мучительной смертью воробей сможет ощутить радость полёта, отдавшись ветру целиком.
Эх, бедный Саймон. Ты даже представить себе не можешь, насколько Софи осточертело всё это. В том числе и ты.
—Всё нормально.—Она наконец выдыхает, но от окна отходить не спешит: будто бы улица притягивает магнитом, отчаянно цепляется за брюки, кричит и плачется о том, что не хочет отпускать, о том, что так чертовски сильно любит её. Навевает воспоминания об одном вечере. Помнится, тогда ещё пошёл дождь. Их недоотношения основаны на жалости и с самого начала были обречены на провал. Став наравне с обезличенными живыми куклами и помешанными на гиперопеке религиозными родителями, Саймон мешал ей жить. Софи душило одно его присутствие, и если раньше она с горем-пополам могла считать его своим защитником, то теперь он всего лишь обуза. Тяжкий груз, тянущий на самое дно социума, который она сама же и повесила себе на шею. Уже давно прошли те времена, когда девушка считала его своим другом: Хенрикссон превратился в тихушного психа, то и дело душащего её своими попытками вести себя мило, что каждый раз оборачивались неловким бормотанием в стиле: "Извини, я, наверное, навязываюсь...". Показушник. Создавалось впечатление, словно этот жалкий инвалид не видел ничьих проблем, кроме своих собственных. Однушку затопляет душащая тишина, липкими щупальцами неловкости заползая прямо в горло–Софи хочет сбежать от неё, незаметно пятясь к окну, своему единственному спасению от фантомной асфиксии. Никто не издаёт ни звука: им не о чем говорить, а идея завести разговор о погоде даже звучит смешно. —Знаешь, я, наверное, пойду.—Её тонкий, ещё с детства чересчур сладкий голос гармонирует с обыденной горечью усталого тона—Завтра тяжёлый день. Сам знаешь, какой у бухгалтеров насыщенный график. —Да уж, нелёгкая работёнка.—Выдавил слабую улыбку мужчина и почесал подбородок тыльной стороной ладони: колючая, уже заметно отросшая щетина царапала мозолистую кожу, тёмный взгляд опущен в пол.—Тогда... До встречи? Я провожу тебя. —Не стоит, я сама. Лучше тебе не перенапрягаться.—Судя по тому, что Саймон на несколько секунд застыл как вкопанный, Софи запоздало сделала вывод, что заботливая просьба прозвучала неудачно, однако мысли её к этому времени были уже далеко-далеко отсюда. Быстрым шагом она пересекает маленькую затхлую квартирку, где все оттенки и цвета сливаются в калейдоскоп грязно-жёлтого. Душно. Ей так невыносимо душно, что горло уже сдавливает чья-то невидимая рука: так же, как и стены с безвкусным цветочным орнаментом давят на мозг, на душу, на тело, на разум. Весь мир сужается, плющится, грозится раздавить и навеки захоронить стремящегося на волю воробья среди руин её нереализованных мечт. Уже в тот самый миг, когда тонкая ладонь хватается за ручку входной двери, девушку останавливает одно твёрдое, почти с мольбой произнесённое имя: —Софи...! Вязкий и тягучий воздух слизью оседает на лёгких. Софи медленно поворачивается, её холодные глаза цвета горького шоколада ничего не выражают. —Да, Саймон? Их разделяет всего метров пять. Мужчина на инвалидной коляске молча смотрел ей вслед, поджав губы, не решаясь снова подать голос. —Спасибо, что нашла время навестить, пусть тебе сейчас и нелегко. Удачи тебе завтра. Ты... Знаешь, ты очень сильная и обязательно справишься со всей этой бумажной волокитой.—На тёмном от тягостных мыслей лице появляется тёплая, по-настоящему нежная улыбка—Я люблю тебя."Всё, больше не могу."
С наспех брошенным "Ага." Софи буквально вылетает наружу–туда, в скопище светло-серых коридоров, где один похож на другой настолько, что риск затеряться в лабиринте апартаментов соскребает с сердца любой намёк на спокойствие. То неровно колотится, кричит, рвётся из грудной клетки–девушка бабочкой заметалась по коридорам, в спешке хлопая дверьми, едва не налетая на проходящих мимо людей, что крутили пальцами у виска и выкрикивали вслед нелестные комментарии. Софи было плевать: она видела перед собой лишь лестницы, полностью проигнорировав лифт, куда заходить было бы фатальной ошибкой, ведь птица не выдержала бы давления прутьев стальной клетки даже несколько секунд. Едва не погаснувшее зрение проясняется только тогда, когда тяжело дышащая девушка вылетает из апартаментов. Лёгкие горели, сердце материло свою хозяйку самыми благими матами, однако та не слушала–шум в ушах мешал. Она прильнула спиной к изрисованной граффити стене и тяжело вздохнула.Она снова не смогла это сделать.
После аварии Саймон был подавлен. Он всего лишь хотел протянуть руку помощи лежащему на асфальте человеку, когда был наказан за доброту на полном ходу врезавшейся в него машиной–пусть врачи изо всех сил боролись за его жизнь, ноги спасти не удалось, навсегда отобрав у человека возможность ходить. Несмотря на старания доктора Пурнелла, лечение парня проходило чересчур медленно: в первые дни он мог часами смотреть в одну точку, ни с кем не контактируя. Разве что, кроме Софи. В стенах психиатрической лечебницы Хенрикссон напоминал ходячий труп. Из-за лекарств его речь была скомканной и вялой, на лице маской застыло выражение абсолютного овоща, тёмные глаза почти ничего не выражали, но... При одном лишь взгляде на Софи в них что-то загоралось. Будто бы слабенький огонёк надежды и радости, что мог погаснуть даже от лёгкого дуновения ветра. В перерывах между учёбой, работой на полставки и походами в церковь с родителями, девушка кое-как выцепляла время на то, чтобы навестить друга–и, казалось, что эти жалкие минуты их встреч делали Саймона по-настоящему счастливым. А она, в свою очередь, по какой-то странной причине чувствовала себя немного лучше, когда наблюдала эту слабую улыбку на его потускневшем от горя и антидепрессантов лице. Доктор Пурнелл как-то выцепил Софи в коридоре и поделился, что парню становится лучше с каждым её приходом–словно бы вместе с ней объявлялось и желание жить, что не могло не радовать. И именно в один из таких приёмов в её голове что-то щёлкнуло. Девушка никогда не считала себя особенной: она такой же человек, как и все, пусть все люди в её понимании слились в один сплошной обезличенный ком грязи, серости и уныния. Однако осознание того, что её присутствие делало её друга счастливее, будто бы... Обеляло. Словно бы она–благородная спасительница, протягивающая руку нуждающемуся калеке, или спустившийся с небес ангел–отец определённо ударил бы по губам за такое богохульское сравнение. Сверху добавился осадок после того самого дождливого вечера незадолго до злосчастной аварии: когда Саймон, едва ли не плача, на весь Стокгольм кричал о своей любви, за что в ответ получил лишь холодный отказ. Пусть вина за тот случай не терзала душу героини, разумом она осознавала, что это было жестоко. А коль действительно существуют небесные врата и райские пущи, уготованные лишь чистым душою, то за своё деяние она несомненно отправится сгорать заживо в адском пекле, страдая за грехи свои. Ежели почувствовала себя спасительницей, то нужно следовать сей роли до конца: тогда хотя бы одна душа обретёт покой, став нотой ангельского пения. Стоило очистить карму–единственное достоинство, что у неё осталось.Когда эгоизм затуманил холодные глаза, Софи совершила свой первый и последний благородный поступок: приняла его чувства. Как настоящий друг, она на время позволила себя любить, дабы помочь Саймону выбраться из пучины безысходности....
... Но в итоге он утянул на дно их обоих.
Тёплый воздух успокаивающе гладил напряжённые костяшки пальцев. Девушка вдохнула полной грудью и оглядела мрачный пейзаж: повсюду старые дома, серость, слякоть после недавнего дождя, а тёмный обесцвеченный закат не может рассеять даже мерзкий оранжевый свет уличных фонарей. И всё же влажный ветерок, приносящий с собой аромат кофейных зёрен, заставил Софи на мгновение замереть и кое-что осмыслить. Почему бы не взять–и покончить со всем? С родителями, нелюбимой работой, кутерьмой похожих друг на друга дней и грязным Стокгольмом? Уехать, оставив позади всё, что так изматывает–отправиться в путешествие и увидеть голубое небо! Всё равно ведь нечего терять. Разве что...... Саймона.
Софи тряхнула головой, отгоняя не пойми откуда взявшееся чувство вины. Нет, нужно было двигаться дальше и не зацикливаться на том, что скоро канет в прошлое. Саймон хороший, действительно хороший друг, однако... Пора прекращать этот цирк ложной надежды, ведь иначе игра в любовь в конечном итоге сломает их обоих. Она хотела стать обычной девушкой: найти своё призвание, понять красоту другого–отличного от её понимания мира, обрести настоящую любовь и семью... Выбиться в люди, в конце концов. Выбраться с социального дна, перестать быть отбросом общества. А для этого нужно избавиться от всего, что до сих пор держит её в этой дыре.Их недоотношения основаны на жалости и с самого начала были обречены на провал. Софи–окружённая прутьями гиперопеки птица, мечтающая вырваться на свободу из грязной и ржавой клетки Стокгольма, тогда как Хенрикссон–это бесполезная туша приземлённый камень, что без посторонней помощи ни с чем не справится. Воробей никогда не сможет поднять в воздух камень, а камень слишком сильно давит тому на крылья, обездвиживая их обоих. Они слишком разные.
***
Едва захлопнулась входная дверь, как со всех сторон опустевшей квартиры хлынуло одиночество. С такой недюжинной силой оно давило на плечи, что те непроизвольно сгорбились, когда Саймон медленным и невероятно усталым движением руки схватился за своё лицо, прикрыв глаза.В убивающей тишине раздаётся тихий всхлип.
Хенрикссон не идиот: разумеется, он всё прекрасно видел и понимал. Каждый холодный взгляд горячо любимых глаз, каждый безразличный ответ обожаемого голоса болезненно вбивали в сердце по одной иголке. Он часто задавался вопросами: почему Софи приняла его чувства? Почему, если так равнодушна, продолжает наведываться и интересоваться его жизнью, как ни в чём не бывало? Продолжает ранить, недвусмысленно намекая, что он–всего лишь калека...
Обжигая нос и щёки, солёная влага неторопливыми дорожками стекает к подборку. Насколько бы больно это не было, Саймон был счастлив видеть Софи. Он одновременно обожал и ненавидел эти моменты, каждый раз проклиная свою бесполезность, свою никчёмность, неспособность стать для неё опорой. Он старался делать всё возможное, чтобы стать для дорогого ему человека самым лучшим: старался быть рядом и помогать всем, чем мог, аккуратно интересовался её жизнью, чтобы лишний раз не утомить, по возможности даже мог приготовить романтический ужин–да, раза с пятого, но всё-таки. Саймон чувствовал себя обязанным, он не хотел казаться Софи обузой, однако то, что та общалась с ним буквально через силу, уничтожало его медленно и мучительно, накапливая внутри склоки обиды, непонимания и ненависти к самому себе.Софи делала ему больно одним своим присутствием, её равнодушие безжалостно рвало сердце похлеще бритвенных лезвий, что оставляли на его запястьях кровавые следы, стоило только парню остаться один на один со своим отражением. Но и признавать ему это было чересчур тяжело, так трудно было отпустить старую чёрную куртку, так просто отказаться от этого вечно отчуждённого от всех и вся лица. Ведь он любил её.
Софи отличалась от других, но нельзя было сразу сказать, чем именно. Казалось, будто за её внешним безразличием скрывалось что-то настолько травмирующее, что Хенрикссон старался лишний раз не задевать болезненные темы. Ему хотелось защитить её от этого жестокого мира, увезти куда-то далеко-далеко, где она станет по-настоящему счастлива, в кои-то веки увидеть её радостную улыбку, но... Он всё медлил. Не решался. Боялся, что в очередной раз всё испортит. А жизнь снова распорядилась по-своему, отобрав у него единственный шанс стать для Софи настоящим героем и навсегда приковав к инвалидной коляске. В ушах до сих пор стоит фантомный визг машин скорой помощи, живот заболел от ощущения тяжести прибившего его к кирпичной стене автомобиля. Саймон вздрагивает, ощущая то, как слёзы стекают по его прикрытым длинными рукавами толстовки запястьям, падают на джинсы, однако ноги ничего не чувствуют и никогда, никогда уже, чёрт возьми, не ощутят ни боли, ни тепла, ни холода–НИЧЕГО. Они настолько же бесполезны, как и он сам, ведь он уже ничего не может. Хенрикссон устал, он так заебался слушать эти чёртовы лицемерные высказывания:Бедненький Саймон... Всё наладится, Саймон! Всё в порядке, Саймон...?
Лучше отдохни, Саймон.
Не стоит перенапрягаться, Саймон! По крайней мере, ты жив, Саймон. Как ты себя чувствуешь, Саймон? Ох, мне так жаль, Саймон...
Да подавитесь вы все уже своей чёртовой жалостью, он и сам прекрасно понимает, какое он ничтожество, что он просто кусок мяса, что продолжает зазря тратить кислород, что он бесполезен, что он никто, что ему лучше умереть, что он ничего не стоит, что он чёртова бесполезная туша.
Раздающиеся на всю квартиру болезненные всхлипы только лишний раз констатируют этот факт. Мужчина с силой бьёт себя кулаком по лбу, пытаясь прекратить свои горестные рыдания. Такой мусор, как он, не имеет права на слёзы. Бесхребетная тряпка. Его проблемы ничего не стоят по сравнению с бедами окружающих–что уж говорить, если те сами стараются дистанцироваться от того, кто привлекает к себе внимание надуманными и несущественными неприятностями.Родная мать бросила Саймона почти сразу же, как он оказался в инвалидном кресле–она не выдержала того, что её и без того жалкий сын отныне стал отбросом общества, а девушка, которую он искренне любил ещё со школы, не испытывает к нему ничего, кроме жалости. Два самых главных человека в его жизни стремятся как можно скорее от него абстрагироваться, а окружающие только и могут, что за глаза сочувствовать, оправдываясь тем, что совершают добродетель по отношению к недееспособному инвалиду. А ведь они все врут, они все врут, они все врут. Пора бы уже признать: у него никого нет. И вправду, кому вообще нужен скучный депрессивный калека, проводящий свои дни за самобичеванием и непрекращающимся потоком мыслей о суициде?
Кое-как двигая колёса дрожащими руками, Саймон катится в ванную, дабы привести себя в порядок. Он собирался умыться, лишний раз не глядя на своё опухшее отражение, успокоиться, отдышаться–однако всё в очередной раз пошло не так, и он схватился за лезвие. Всё как в тумане.Пурнелл предупреждал, что с этим нужно заканчивать, однако Хенрикссон не сдержался. Снова.
Пелена перед глазами постепенно растворяется. Заднящие, горящие от боли запястья ноют, однако это чувство помогает придти в себя. Да–вредно, да–опасно, да–нельзя. Однако эта плохая привычка помогает чувствовать себя живым, хоть немного разгружая душевные тяготы. Окровавленное лезвие выскальзывает из мозолистых пальцев и со звоном падает на кафельный пол. Мужчина тяжело вздыхает, выругавшись себе под нос. Длинные и тонкие порезы на коже напоминают решето: словно бы руку с особым остервенением пытались нашинковать, изуродовать, обратить в такое же бесформенное мясо, каким себя чувствовал сам Саймон.Он больше не мог выносить всё это дерьмо. Чувствовал, что вот-вот достигнет предела, что сил не остаётся, что жизнь впустую уходит сквозь пальцы, пока он гниёт заживо в этой пустой и затхлой квартире. Один.
Дрожащей ладонью он открывает дверцу шкафчика возле раковины. Вынимает из аптечки Циталопрам.
В кухне-гостиной, облачённой приглушённым светом, на столе лежит его личный дневник. Книжка, на страницах которой была описана история самого Саймона Хенрикссона, что сражается с монстрами и пытается добраться в Кирквилль: доктор посоветовал использовать метод когнитивной терапии–или же написать рассказ, чтобы выплеснуть в нём все свои накопившиеся эмоции, предоставив всё на волю воображения. Сама эта идея казалась мужчине смехотворной, но попробовать пришлось. На удивление, какое-то время у него действительно всё постепенно получалось. Приключения на страницах воображаемого мира человеческой психики потихоньку раскладывали всё в голове по полочкам: даже начало казаться, что жизнь в какой-то степени немного налаживается, но...Чувства к Софи снова и снова безжалостно опускали его на самое дно.
Выкатившись из ванной, Саймон какое-то время молча сверлил взглядом тёмного солода треклятую книгу. В тихим сапом успокаивающемся мозгу всплыли слова доктора Пурнелла:"Если ты не можешь открыться мне, попробуй выразить свои мысли иным способом. Будь уверен: бумаге можно доверять. Расскажи ей обо всей той боли, что ты пережил–и побори её. Ты намного сильнее, чем ты думаешь."
Но разве можно так просто избавиться от чувств, что медленно пожирают тебя изнутри? Когда грудь болит настолько, что хочется вырвать из груди щемящее сердце, лишь бы впринципе больше ничего не чувствовать? Взять–и отпустить: сказать легко. Для Софи Саймон всегда был, есть и будет обузой–ведь она птица. Невзрачный воробей для окружающих, но такой дорогой и красивый для Хенрикссона, что из-за собственного эгоизма привязал того к своей руке верёвочкой. Она не заслуживает такой убожеской жизни: её призвание парить в небесах, рассекать ветер маленькими крылышками и гнездиться на крышах домов, глядя сверху вниз на приземлённых хмурых людей. Её место в небе, она должна... Летать.
Летать... Летать...
С противным скрипом колёс мужчина прикатил к столу и осторожно, будто тот был хрупкой бабочкой, открыл дневник на том месте, где остановился в прошлый раз. Ему в голову ударила странная идея, пальцы сами потянулись к ручке. На ум пришла картинка того, как ещё недавно сегодня Софи высовывалась из окна, провожая тёмным взглядом вечернюю суету.Возможно, всё это время им не хватало простого разговора. На бумаге сами собой возникали слова, которыми его герой пытался достучаться до равнодушной девушки. Он понимал её мечты, прекрасно видел, как она заворожённо смотрела в небо, мечтая сбежать от всего на свете. Представляя в голове её звонкий, немного детский голос, Саймон всё же написал её словами ту истину, что всё это время витала в воздухе между ними: что он нравится ей, но как друг, не более. Дрожащие пальцы с трудом удерживали ручку, когда с последним выдохом книжная Софи делает решающий, лёгкий–как и она сама–шаг с крыши.
Рано или поздно, но этот фарс с игрой в любовь закончится, поэтому Хенрикссон отпустит свои чувства прежде, чем они окажутся безжалостно растопчены. Так лети же, воробей.