Часть 1
10 октября 2024 г., 00:15
- Даж и не знаю, честно говоря. Может, потому что в прошлый приезд в Москву вы за сигами вышли, а потом обкурились в сортире Семпра и потерялись на трое суток?
Потушил сигарету и заставил себя тормознуть. Закурил вторую, из Сашкиной пачки.
- Макс, вот ей-богу – если там у вас разврат и негры, а он валяется с хуем во рту, поставленный по вене, - так на здоровье. Я слова не скажу, ты передай ему, серьезно. Я тебя в твою рожу наглую при встрече расцелую. Мне тока надо знать, что он живой.
Рыжее хуйло подвисло, поскребло подбородок и, сильно сбавив тон, поинтересовалось:
- Серьезно все, думаешь?
И стало ясно, что он не в курсе, варианты кончились. Пора было сворачиваться, но Вова зачем-то ответил честно:
- Тачка в Купчино брошена, перед разбит, дверца открыта. И ни его, ни второго водителя. Сутки не дозвониться.
Неприятно стало, что вошел в отчетную форму и докладывался, как начальству или корду. Пошуршав записной книжкой, рыжее хуйло выдало пару имен, кому позвонить, чтоб подстегнуть ментов, но это все было в пользу бедных. Ментам звонить не хотел до последнего. Не дай бог – примут Сашку с весом. Своих пока тоже не дергал. Тут сам себя понимал с трудом. Казалось: неправильно пользоваться – для себя, поднимать людей, чтоб ковырять его личные разборки. У поискового отряда – каждая минуты в цене, это время могли б потратить на того, кому правда – нужна помощь. Тут же думал: хорошо. А Сашке помощь не нужна? Кто он такой, чтоб решать? Сашка сказал бы, конечно, - не сказал бы, ладно, подумал, - что будь он левым уебаном с улицы, была б совсем другая песня, расстелись, скатерть самобранка, из огня вытащим, из залива спасем, а ты, Санечек, как-нибудь так давай, как-нибудь сам, разберешься там, хули на тебя оглядываться. Получается, прав был? Так, поди, не ребенок, не старик в маразме, взрослый мальчик, никто в горло насильно бухло не заливал и за руль не сажал. А с другой стороны – алкашей тоже искали. Вова лично искал. И бомжей искали, и торчков на ломах. И ее искали.
Из-за нее, в общем, все и началось. Прокручивал в голове их с Сашкой срач столько раз, что уже не хотелось быть правым. Если б в пятницу смог уснуть. Если бы не гнало из дома. Если бы что-то за два дня съел. Если б не штормило и не вкидывал кофе по два стакана, лишь бы постоять на штабе с людьми и послушать голоса. Если б была другая потеряшка. Если б не синий, праздничный, нарядный день и невесомые сахарные облака. Домой бы вернулся другим.
Не забыть: пятьсот тринадцатая школа, на Звездной. Сработала пожарная тревога, но ни одна учительница не вывела детей из класса. Даже не удивился, это Вахит не мог потом отойти недели три. Орал на потерпевшую – хотя обычно не орал никогда, и Вова не мог вспомнить, когда Вахит терял берег, - она терла лицо в копоти, но та никак не сходила, белки вытаращенных глаз на контрасте смотрелись комично, мультяшно, у крашеных волос оплавились концы, и женщина изо всех сил пыталась перестать икать, но ничего не получалось. А Вова думал: ну чего разоряться. У них было так же. Звонок для учителя, пожарка для порядка, сели все за парты щас же, сели – нечего отлынивать. Пожар начался с кухни и хлынул по стенам первого этажа. Прыгали из окон. Толпа набилась в женский туалет на четвертом этаже, мочили блузки и прижимали к лицу, кое-как задраили вход. Их достали. Такое же «гнездо» на втором разбирали по пакетам: огонь не дошел, казалось, все спят. Знал, что мертвы. Умом знал отлично. Понял – по-настоящему – только когда уронили тело на крыльце. Люди так не падают. Когда вырвало, дядя Сережа Антипов позвал к себе и сказал:
- Так будет каждый раз.
Сказал – твоя работа делать так, чтоб не было. Но если уже случилось – проехали, забыли, и больше ты об этом не думаешь ни дня.
- Или гуляй. Никто слова не скажет.
Тогда понял: рано или поздно любая катастрофа, любая трагедия, бедствие, сама смерть, сколько ее есть на свете, - станет привычной и пустячной маетой, который незачем удивляться. Казалось: так они ее приручат. Победят смерть, раз и навсегда, станут неуязвимыми, всесильными, стальными. Гражданские так не умеют, но он – научится, обязательно. Научится до конца и его броню будет не пробить. Прошло шесть лет, прежде чем он почувствовал: учиться было нельзя – уметь он не хотел.
Теперь двое суток разыскивали женщину, нашли кастрюлю пиздеца. На поиски их подтянул участковый, Шушары, пригнувшаяся, робкая хрущевка, мальчик с девочкой – под охранительной рукой, как под крылом, у соседки. И с первого шага все пошло не так. Завелся даже не потому, что соседка сказала – да, отношения с мужчинами были так себе, мужчина, если так можно назвать, себя показывать не забывал. Бил?
- Чтоб смертным боем прямо – нет, но фонарь засветить любил.
А мальчик закивал, торопливо, изо всех сил стараясь, чтоб Вова заметил, – но все равно боялся сказать вслух. Ну что. Попиздились с последним хахалем потеряшки, Вова выдернул его в подъезд за ворот и дал по ногам, чтоб кувырнулся с лестницы, Валерка ответственно подтвердил, что гражданин споткнулся. Ездили через весь город к ее родителям. Оказалось, звонила им, среди ночи, и чувство было, как будто прощалась. Больше телефон не включала. Старики надеялись, поругалась с милым или перепилась. Вова с Валеркой взялись за опрос контактов. Квартира ее подруги. Мастер маникюра, ногти в звездах, ресницы – как у куклы, на усталом лице, залитом весенней тоской. Пожевав губу за край, подруга сказала:
- Главное, не понимаю: почему она закопать его не могла по-человечески.
А когда услышали расклад, Валерку перекрыло напрочь. С Валеркой драться было и сложней, и неприятней, это не левый мужик, это два метра ярости в соплях. Укатали друг друга в холодную, мокрую грязь, оба были в крови, потом он заплакал, полдвора сбежалось на цирк, а он сидел и рыдал, и не брал Вовину руку, когда тот неловко попросил:
- Ну все, хорош, не реви.
- Я эту суку найду – сам кончу…
- Ты не пойдешь никуда, отстрелялся.
- Он же не мог быть живой? Ну не мог же?
Вова понятия не имел, но постарался врать поубедительней. У потеряшки в квартире нашли полпачки пельменей в морозилке, рядом – три с лишним кило мороженого мяса: самород в пакете из Пятерочки, Вова понял, что это, как только начал разворачивать, и оставил там, не видел головы, Валерка достал, и казалось, его лицо стечет, сотрется начисто. Закончил Вова на старой даче, возле Петергофа. Отзвонились соседи, по ориентировке. Потеряшка висела в петле, в сарае, неловко и боязливо опустив подбородок. Лет сорок, уголки рта в морщинах, в волосах седая прядь, а лицо – как у маленькой девочки, которая куксится и боится, что ее будут ругать.
Ну а дома Сашка валялся на диване, широко отворив колени, смотрел Клан Сопрано и уже крепко праздновал пятницу, бутылка была полупустая к семи часам вечера. Он курил. Вова открыл окно. Он сощурился на солнце, запустил пальцы в вихры – и улыбнулся Вове, как будто знал жутко неприличный, но веселый секрет и ждал случая поделиться. Сашка был Сашка, злиться было глупо даже начинать.
- Чо, укатали сивку крутые горки?
- День тяжелый.
Чо тут скажешь. Сказать нечего. Баба затянула признаться ебарю, потом поздно было идти на аборт, потом она решила, что если никто не знает, то ничего вроде и не происходит, а так мама не поймет, чем думала, ебарь – нахуй ему это надо, подруги – почему ее опять никто не любит. Ну а когда пришлось рожать, закрылась в ванной. Младенца спрятала подальше и забыла, как могла. Если б подруга через два месяца не полезла в морозилку, приложить холодное к ее битому глазу, никто б и не узнал. А когда узнал - жить она больше не могла, некуда больше было бежать от страха и стыда.
Отчитался, записали, перелистнули, живем дальше. Обычно о таких вещах разговаривал с Валеркой, он горел ярче, и когда все остальные разводили руками – не первый день замужем – у него всегда находились: и запал, и слова, но теперь весь Валеркин запал ушел в сторону, куда Вове идти не хотелось. Вова не жалел ее, но в Валеркину ненависть нырнуть не удавалось. Сам не знал, что чувствовал, - и все-таки спросил время смерти, когда менты приехали. Вдруг успел бы раньше. Мог ведь, успеть раньше.
Сашка молча подвинулся на диване, притянул Вову к себе за плечи и поставил комп на журнальный столик. А хотелось, отчаянно, чтоб можно было с ним поговорить, чтоб начал первый. Его пальцы, у Вовы в волосах. Блаженное забытье, бездумный, бессовестный, безграничный покой.
- Тебе пиццу заказать или шашлыка заточим?
- Женщина умерла.
- А?
На экране открутилась заставка. Тони Сопрано вернулся домой.
- Ты мой бедный. Плохо?
В смысле "плохо умерла". К "обычно умерла" – давно привыкли. А не привыкли, разве? Семь лет на службе, пять в отряде. Когда слева казалось, что ничем не помочь, сворачивал вправо, чтоб все-таки быть полезным. Розка говорила, с оборонительным, злым высокомерием:
- Все хорошее, знаешь, человек тоже делает для себя, в первую очередь.
В последний раз под красное сухое не сдержался, ответил:
- Чо-то ты тогда мало для себя стараешься.
Сашка промолчал в тот вечер, выдохнул в сторону дым. Только улыбка скользнула и растаяла: в уголке его рта.
Теперь он одной рукой обнимал Вову за шею, другой, не выпуская сигареты, листал яндекс-еду.
- У нее ребенок погиб. Повесилась. Давай, может, лагман в Пряностях, давно не брали.
Сашка взял. Потом обернулся, поцеловал в висок. Молча показал бутылку. Вова качнул головой. Он сделал затяжку. Подвинулся ближе. Его знакомый, теплый вес, запах дезодоранта с Диор Саважем, дым в кудрях. Кому еще было сказать. Никогда никого не было ближе.
- Ей же помогли бы. Обязательно помогли. Почему она не поверила, за девять-то месяцев. Это ж как надо бояться – что никто не придет, чтобы так вот… чтоб вот так тупо и не по-людски.
Сашка боднул в плечо. Вова уже готов был договорить: чувство было, как будто сам ее, лично, подвел. Семь лет службы, пять в отряде, а как будто так никого и не убедил – что в силах поменять что-то к лучшему.
Потом Тони Сопрано на экране сказал:
- В Италии говорят, один косяк – два зуба нахуй.
И Сашка хрюкнул и заржал. Вова поднялся.
- Ты чего?
- Ты б хотя бы вид сделал, что тебе не похуй.
- Вов…
- Проехали.
В спину полетела сигаретная пачка. Когда оглянулся, причем, уже видел, что это Ротманс и что Сашка взял ему покурить, со смены. Его голос. Как будто вот-вот должно было прорвать дамбу – за которой он старательно запер свою злость.
- Так, повернись-ка ко мне другой стороной!
- Я не хочу есть.
- Ходи голодный. Ты чо хочешь от меня?
- Ничего уже не хочу.
И остановиться надо было за два шага до, но остановиться не мог.
- Я – знаешь, сам еблан, - я чо-то перепутал явно, чисто фантазия взяла, что я могу тут с близким человеком пообщаться, а не с початой баклашкой.
Сашка спустил с дивана ноги и не удивление прямо, совсем спокойно ответил:
- У меня тоже тяжелый день был.
- Блядь – ТОЖЕ?
Сашка что-то еще хотел сказать – осекся – и с дивана его снесло. Крутился сериальчик, светило солнце, тлела сигарета в стальной пепельнице, которую Вова купил ему в Париже. А Сашка подхватил мобильник с ключами от машины и стал надевать кроссовки.
- Хочешь на говне ходить – бога ради.
- Ну с ума не сходи – ты за руль такой собрался?
- Это даже не работа, это ты себе хобби выбрал для души.
- Ну кто б ждал, что ты поймешь-то, это ж не жрать и спать -
- Не, как бы, все понятно. Понятно все. Каждый дрочит, как он хочет. Только мне не лечи, страдалец, как ты у нас измучился.
- Положи ключи на место, дома добухаешь, я к себе уйду -
Схватил его за руку – а через секунду уже сидел на полу: удар у Сашки был тяжелый, Валерка б позавидовал. Дверь хлопнула. В подъезд Вова не вышел.
Почему, бога ради, не вышел в подъезд?
Нужно было остановить его, догнать, ну подрались бы, в конце концов, может – даже к лучшему, что подрались бы. Не сделал ничего. Постоял, проверил дверь (Сашка аккуратно запер, с той стороны, как ни в чем не бывало). Проглотил кровь, пошел на кухню, приложить холод к ноющей челюсти. Открыл морозилку. Увидел пельмени – той же марки, что у потеряшки. Не удивился бы, если б там же увидел младенца. От недосыпа вело. Необъяснимо, причудливо смазалась реальность, как будто не просохли краски – и по листу провели рукой, Вова так портил пару раз случайно рисунки Юльки, когда ее было не с кем оставить и Ира брала ее на вечерние пьянки с собой. Неосторожное движение – и вот желтый дождевик медвежонка Паддингтона уже протек на голубое небо. Стерлись границы, и показалось, что это все одна квартира. Один крохотный, замкнутый мирок, из которого не выбраться. И это все один человек – и Вова, и потеряшка, и подруга, открывшая морозилку, и один бесконечный день, который ни к чему не ведет и ничем не закончится. Вова глотнул из Сашкиной бутылки и лег спать.
Слишком часто стали ссориться.
Не так.
Поссориться с Сашкой было почти невозможно, но грозовые сумерки, тягостное ожидание держалось день за днем, и то и дело вспыхивали молнии. Запомнилось из детства: дед, сев на перевернутую лодку, смотрел на Волгу. Сказал, что на рыбалку они не поплывут. И добавил:
- Нет ничего страшней, чем сухая гроза.
Потом оказалось, что есть в мире десятки и сотни вещей пострашней, но эти слова застряли в голове, между рекламой колы «Радость момента полета» и речью Ельцина об отставке, которую в абсолютной, пуховой тишине слушала у телевизора вся семья.
Сухая гроза длилась, не даря ни капли дождя сухой земле и измученному сердцу, и понемногу – Вова стал привыкать, что так они теперь живут. Ничего страшного. Ничего из ряда вон. Ничего.
Ну, плохой вечер. Оба погорячились. Что еще можно было сказать – на это «ничего»?
Откуда оно взялось, не знал, но постепенно это «ничего» влезло между ними, и было не повернуться, не вздохнуть, казалось, что его вот-вот раздавит. И он знал – уверен был – что «ничего» вернется завтра, продолжится, неизбежно и запросто, и боялся просыпаться.
Маратик маленьким обожал лего, никогда за собой не убирал, и распакованные, перемешанные наборы валялись в детской на ковре, пока у Диляры не кончалось терпение и она не сгребала гору разноцветных деталек веником в одну коробку. Марат бросался их спасать. Каждый раз была трагедия, без выводов и покаянья. Когда он долго не мог найти нужные куски – особый плач был по факелу с огнем из рыжего стекла – Вова садился помогать и разбирали бардак вместе.
Также – вдруг, в общей куче, цветной стекляшкой, случайным воспоминанием всплыло в голове: Кипр, летели по трассе вдоль берега, полчаса – ни единого поворота, никаких перемен, справа сияло море, слева желтели горы, крутился альбом ЛСП, первый после смерти Англичанина, и Сашка вдруг, посреди трека, раздраженно хлопнул по деке и вырубил звук. Вова удивленно глянул на него от руля.
- Бля, это невозможно. Ты слышишь, нет? Где дроп-то?
Он включил снова. Вова не подал виду, что ничего не понял, и потом скрытно гуглил, не сразу разобрался, что имелась в виду разрядка напряжения, кульминация бита.
- Это вот как будто человек дрочит, дрочит, дрочит – уже мозоль на стояке – и все никак кончить не может, это ж сил никаких нет.
Вот как-то так они и жили – но не тогда. Тогда Вова смотрел на Сашку, урывками, чтобы не отвлекаться от дороги, у него блестели волосы, не успели просохнуть, Вова вытащил его из бассейна в последнюю минуту перед выездом, он прямо во дворе арендованной виллы скинул мокрые шорты, наскоро обтерся пляжным полотенцем, взял с сушилки другие – Вовины – и сделал вид, что так и надо, он собрался, погнали. Вова хотел его – облитого солнцем, довольного и бессовестного, так сильно, что не мог вспомнить, зачем они едут в город, хотя трое суток до того делал ему мозги, мол, нельзя весь отпуск пролежать кверху пузом. Огни в порту, Сашкины пальцы – по краю банки, в которой кротко и покойно горела свечка. Не было сил терпеть, утащил его за руку с набережной, целовались невыносимо, мучительно – у какой-то ограды, потом оказалось, кладбище, в двух шагах от полного квартала кабаков, орали пьяные немцы, визжали девчонки в темноте, к ограде пришла стая уличных котов и смотрели на них с угрюмым немым вопросом, потом, в кабинке туалета – в местном Макдональдсе – прижимались друг к другу, до боли, пахло мочой, но от мощного кондея была благословенная, звенящая прохлада, по лбу катился остывший пот, спешили так, что не мог отдышаться, не развязывался шнурок на Сашкиных шортах, нельзя было терпеть, суматошно толкался ему в кулак, и из распахнутого рта тек пустой, немой воздух, а Сашка облизал его губы, и было так хорошо, что с трудом удержался на ногах, навалился на влажный бачок. Тут же в зале, раскрасневшиеся, потерянные, неловкие и размякшие, жадно ели картошку из одного кулька. Нельзя было любить сильнее. Потом прошло пять лет.
Ересь. Бред. Ничего пять лет не могли сделать с ними. Они были неуязвимы. Неразрушимы. Они были из стали и солнца.
И все-таки, в последний раз, когда пили с Иркой водку, еще до ее отъезда в Тбилиси, был сильно несдержан. Говорили о душе. Как бывало часто, свернули на них с Сашкой, а от них с Сашкой – на вопиющую и очевидную бесполезность вот этой всей психологической хуйни. Ирке крепко доставалось в их компании: железно сходились с Сашкой и Розой на том, что бесконечное засилье терапий-абьюзов-нарциссов-гештальтов – это пустая и жалкая ебень, приличному человеку стыдно об этом говорить всерьез. Ни в чем больше не достигали такого согласия. И все равно оставить Ирку в покое не могли. Почти каждая встреча рано или поздно сворачивала на:
- Нет – ты скажи, ты ж психолог –
Почему большие уши у слона, и как вышло, что в мире ни дня без войны, зачем соседка сверху не уходит от мужа, если у них с десяти вечера, как по часам, ор с перематом, и что делать, если невозможно стало – с самым близким – ни молчать, ни говорить.
- В традиционной семейной динамике, материнская любовь – безусловная. Она не требует, она просто рада, что ты есть.
- Моя мама еще как требовала.
- Это общее явление…
- Ну какое оно общее. В смысле «безусловная». Я тебе хочу сказать, я когда не прав был, мне это сообщалось доходчиво, тут же.
- Мать обеспечивает первичные нужды…
- Вот ты вроде женщина, вроде вся такая прогрессивная, феминистка почти, а иногда такую дичь несешь, что в татарской деревне бы позавидовали.
- …а отцу уже стремятся доказать, что стали личностью, что есть достижения, принципы, какие-то взяты высоты –
- Вообще все не так.
- Вов, это –
- Вообще не так! Ну ты спорить будешь? Я-то знаю, какая мама у меня – какой отец.
- Речь не о твоем частном случае…
- Она в десять раз больше личность, чем он, что значит, речь не о том. О чем тогда? Это он всю жизнь вон – на первичном, пожрал, посрал, и рад –
- Речь о том, что у всех нас есть потребности –
- Моя мать с меня спрашивала, каждый день.
- Базовые – и более сложные…
- Она еще какой личностью была, я тебе говорю. Ты таких не знаешь. Отец даже рядом не стоял.
- …в реализации, в самоутверждении…
- Это не самоутверждение – знаешь, что? – вы с этой всей макулатурой терапевтической совсем уже поехали. Это не самоутверждение, это то, зачем человек на свет рождается. Для труда, если хочешь, для дела, для борьбы за лучшим мир, - ты это все понимаешь прекрасно же, ты ж тоже не ноготочки делаешь и не бабки гребешь, ты людям хочешь помогать. А туда же, женщины – первичное…
- Не обязательно – женщины…
- Так ты только что сказала!
- Это не так просто все. Подожди –
- Так ты сама, только что –
- Дай договорить. Это не -
- Говори.
- Ну вот допустим, Саша.
- Вот, пожалуйста, Сашка – мужик от и до, яйца, табак, перегар и щетина, мастер спорта. Где там принципы?
- Вот именно. Ты же знаешь, что он тебя любит?
- Это причем здесь?
- Но Саша тебя любит на базовом уровне. Чтобы сыт, здоров, и хорошо.
- Причем здесь Сашка?
- А тебе этого мало. Может быть, потому что тебе мало, чтоб он тебя любил просто за то, что ты есть?
- Меня вообще его достижения не волнуют никакие.
- Я не про него. Я про тебя.
- И его мои, вот это его точно не парит.
- А ты хотел бы?
- ЧЕГО хотел бы?
- Чтобы «парило», как ты говоришь.
- Погоди…
- Чтобы он признавал и видел, что то, чем ты занимаешься, важно, что ты молодец, что ты герой…
- Я у тебя сейчас какой-то совсем мудак самовлюбленный получаюсь уже -
- И чтобы он не отставал. То есть чтобы его признание чего-то стоило, ты его самого должен уважать за определенные вещи. А он как будто не дотягивает.
- Знаешь, что? Сашка меня три года ждал. «Не дотягивает». Вон от пацанов в отряде, если тебе вдруг интересно, как там на самом деле бывает, не в общих явлениях всяких, бабы только так бегут. И мужики у девчонок не выдерживают. И он, между прочим, когда меня из дома вышибли -
- Вов –
- И когда я после школы валандался, и когда после контракта разматывало –
- Я не в том смысле, что я так ду–
- Он нас двоих кормил. Он бы чемпионом стал, если б запястье не разлетелось –
- Я к Саше очень –
- Чо, реально похоже, что я его не уважаю?
Она замолчала. Потом взяла пустую рюмку. Блик играл на ободке, когда она поворачивала, раз за разом, рюмку в руке. Наконец, сказала:
- Похоже, что тебе это очень нелегко.
Не нашел, чем возразить. Больше терапевтических бесед не затевали.
Не знал, как объяснить – ни ей, ни Сашке, - что уважение не причем. Вопрос ставил в тупик. Бессмысленно было спрашивать, уважает ли он Сашку, – как можно прожить с человеком, которого не уважаешь, не пять, двенадцать лет? Значит – не уважать себя, свое «вчера», свое «завтра». Не было больше никакого отдельного «себя», Сашкой была пропитана его речь, его шутки, вкусы, плейлист и лента, его душа и тело, когда в 21ом разбегались – непредставимые семь месяцев, отхода от наркоза, агония безумия, - не мог съехать от брата на отдельное жилье, потому что знал, как жить всерьез иначе, не их домом. Если Сашка, не дай бог, уезжал по делам, - Вова ел то, что обычно брали вдвоем. Еще со школы, когда Сашка был ускользающим, недосягаемым миражом, болезненным пустым желанием, привык курить его сигареты (тогда был Kent, потом стал синий Winston), чтоб легче было верить – он рядом, чтоб можно было укрыться его запахом. Даже дрочил, повторяя от и до движенья Сашкиной руки. Вросли друг в друга, неразделимо. Ампутацию не пережил бы, нечем бы стало дышать, смотреть, говорить, и половина разорванного сердца не смогла бы качать кровь. Помнил об этом. Помнил хорошо. Знал, что нельзя – преступно – допускать возможность. Сталкивались лбами в прошлый раз – два месяца назад, с тех пор Вова двигался аккуратно, существовал вполсилы, вполголоса, лишь бы не потревожить хрупкое спокойствие, не вспороть тяжелые сумерки – до потопа. И так глупо, на ровном месте навернулся прямо в чан с говном. Хуже всего было то, что как бы ни старался держать себя в руках, как бы не жал на тормоза, сталкивались разрушительно, немилосердно, и всегда – полуслучайно, бессмысленно, не почему. Было все равно, что выйти в ринг с левшой, удар прилетал непредсказуемо и ждать его нужно было постоянно, нервы были в лохмотья, был на измене – все равно пропускал прямой в корпус. Вышло в прошлый раз вот что.
Было безмятежное утро, Вова час, как приехал с ночной, солнце било в открытые окна, кричали дети с улицы, и пивные бутылки лежали на льду, в стальной салатнице, запотевшие, мокрые. Резались в плойку: в Бладборн, Вова играл, Саша советовал. Ему позвонили. В трубку Сашка самозабвенно и в красках расписывал, как ровно перед ним случилась жуткая авария, и передний бампер у него самого всмятку, и кажется, там погибла женщина, совсем молодая, просто ужас, и это все часа на три, если не на семь, и он ну никак не сможет приехать к партнеру на крестины первенца, хотя хотел безумно, и вот уж правда – неисповедимы пути господни. Где-то между делом, он налил себе новый стакан, потянулся, размял плечи, сбросил с себя Вовины ноги, которые разминал после выезда – и потушил бычок у Вовы в недобитой бутылке Хайнекена. Тут Вова сказал:
- Пороли тебя в детстве мало.
А Саша медленно моргнул, глядя на него, и провел кончиком языка по кромке нижней губы.
- Вообще не пороли.
- Зря.
- Батя уважал хук с правой.
Вова кинул в Сашку кубиком льда и взял себе новую бутылку, приложил к виску. Саша кубик поймал и задумчиво подбросил на ладони.
- Хочешь быть первым?
А потом, когда наметили маршрут, Вова опрокинул Сашку на диван. Он поддался легко, как в кино, на каскадерском трюке, пружинисто упал на подставленные под грудь ладони, но Вова навалился ему на ноги и придавил своим весом к подушкам раньше, чем он успел обернуться. Сел, зажав собой его колени, чтоб наверняка, впопыхах стаскивал с него джинсы, не получилось, не расстегивая, Сашка вскинулся, но Вова поймал и завел за спину его руку, он длинно, невесомо выдохнул и склонил голову, Вова видел, как покорно изогнулась его спина, и сжал его пальцы, погладил, задирая футболку, по влажной, мгновенно вспотевшей коже. Когда прижал ладонь между лопаток, почувствовал, как азартно и упрямо стучит его сердце. Стянул черные боксерки с напряженных, крепких ягодиц. Ремень Вова оставил на диванной спинке, но теперь он завалился за подушку. Пока Вова искал, одной рукой, вслепую, Сашка заржал, и на всякий случай Вова вздернул его запястье выше, к шее. Тут же испугался, что сделал больно, Саша зашипел и затих. Ремень томительным, опасным весом лег Вове в ладонь. Потертый, поношенный, мягкий, он казался почти безопасным, но Вова чувствовал, что это обман. Сашка купил его на рождественском базаре в Барсе, шесть пять назад, и почти не носил, но сам его выбрал, когда зашла речь.
Вова сложил ремень вдвое и провел петлей по его влажной, сливочной коже. Заметил, что дрогнула рука: от предвкушения – и от волнения. Его самого ни разу через колено не кидали, отец мог дать пощечину или крепкий подзатыльник, однажды разбил ему нос – и оба испугались крови, отец отступил и у него задергался подбородок, а Вова сидел на полу, возле упавшего стула, смотрел на красное, стекавшее по пальцем, и думал с весомым, успокаивающим торжеством, что это не отменить, не отвернуться, что нельзя будет, как обычно, махнуть рукой свысока, мол, не о чем говорить: все случилось, и случилось зримо, и он вправе злиться теперь, он вправе наконец решить – что нечего беречь, и никогда семьей не станут, не были, нечего гадать и стараться, нечего жалеть. Мысли в полусне, вязкий, непроглядный кошмар, из тех дней выжало, высосало свет и яркость, остались только брезгливость и тоска. Невозможно было соединить – то муторное, мерзкое чувство, которое прошло сквозь грудь и въелось в кости, - с беззаботной и безобидной игрой. Нервничал: потому, что хорошо знал, у Саши были свои дни без солнца. Ни за что на свете не хотел порождать новых. Подумал даже отказаться, закончить, не начав. Игра была плохой идеей. Не так. Плохой идеей было считать, что это может быть – игра. Но Саша приподнял бедра, и Вова коснулся его ладонью, и ремень скользнул между ямочек, по копчику, потом вверх, по спине. Вова шлепнул им по голой ягодице, едва-едва, почти беззвучно, и не случилось ничего, а вот Сашину улыбку слышал отчетливо, и тут же стал смелее. Ударил чуть посильнее, на пробу. Потом еще раз, так, что кожа звонко запела. Непередаваемое чувство. Взмахнул еще раз и ударил снова. И снова – так, что свистнул ремень. Сашка рвано, сбивчиво выдыхал на каждый удар. На коже расцвели пятна: сперва – розоватые, потом – ярче, старался класть внахлест, крест на крест, как веником в бане, но рука соскользнула – и попал точно между ягодиц. Саша выгнулся, задрались плечи, бедрами вжался в подушку, потом Вова увидел, как по нему сыпется золотая, экстатическая дрожь, и только тогда заметил, что собственный член оттягивает ширинку. Саша потерся о диванную подушку, и Вова запустил пальцы к нему в волосы, чуть потянул, топя в подушках голову, потом погладил его по затылку – и ударил снова. Саша едва-едва приподнял задницу в ответ, и, с трудом переведя дыхание, Вова хлестнул еще раз. Потом – еще. Снова набирал скорость. Рука так крепко стиснула ремень, что едва не сводило кисть. Больше не мог терпеть. Когда услышал Сашин тихий, протяжный стон – и следом, тут же, задохнувшийся, короткий вскрик от нового удара, швырнул ремень на пол, не мог впопыхах расстегнуть собственные штаны, смазка закатилась за подушки, пока искал, невыносимо было от него отрываться, прижимался к разгоряченному, мокрому телу, задрал футболку, целовал плечи, шелковую, белую спину, кое-как смазал себя и налил смазки сверху, вошел в него, одним махом – до середины, нашел его руку, хотел просить прощения, но дольше терпеть не мог, Саша переложил его ладонь к себе на член, горячий от трения, совсем твердый, Вова проскользнул в него до конца и больше не двигался, только прижимался крепче и работал рукой, обещая, умоляя, торопя, потом сгреб его за бедра, вздернул вверх и драл его, впившись пальцами в раскаленную от порки кожу, красные злые пятна горели под руками, вышел, чтобы коснуться их языком, поймать губами, и кончил прямо на них же, сперма блестела, словно роса – на алых лепестках, отвалился назад, не в силах отдышаться, и завороженно смотрел, как Сашка упрямо, сжав зубы, отчаянно зажмурившись, доводит себя до конца. Сжал его мошонку. Другой рукой накрыл его ладонь и гладил его пальцы, пока он продолжал. Кончить никак не получалось, между бровей врезалась морщинка, Саша закусывал губу, и Вова лизнул ее, потом скатился на пол, притянул его на край дивана и взял в рот. Сашка крепко стиснул бедра, лежа на боку. Вова потянулся к его груди. Мял и гладил твердые набухшие соски.
Потом, когда как следует стал его слышать, когда Сашка расслабился и стал отвечать, мягко, плавно толкаясь ему в небо, Вова прижал подушечки пальцев к его скользкой, уже закрывшейся дырке и ласково, легко поглаживал, прежде чем едва-едва, на одну фалангу, проскользнуть внутрь и погладить изнутри. Сашкин раненый, беспомощный стон. Проглотил его сперму и сел на пятки. Жадно повернул к себе его голову, хотел увидеть его лицо. Понял, что глаза красные - и опухли веки. В секунду стало не по себе.
- Саш…
- Полотенце принеси.
Голос у него был севший и каркающий, как после долгой ссоры. Вова метнулся в ванную, поймал свое отражение – взмыленный, со спутанными волосами и натертым, горящим ртом, в потной тенниске – и без штанов. Схватил свое полотенце, чтоб не пачкать Сашкино. На месте, потянулся его вытереть, но Сашка вывернулся из-под руки, неловко и брезгливо стирал Вовину сперму сам. Вова поспешно натянул трусы, вдруг почувствовал себя пристыженным и жалким. Полотенце полетело на пол.
- Саша –
Хлопнула дверь ванной, повернулся замок.
- Саш, прости пожалуйста. Саш, я не нарочно, я если пережал – я не хотел, ну – первый раз же, не рассчитал, значит, просто… Саш… Я – если больно, извини, извини, я правда не хотел, ты еще молчишь, как партизан, ты сказал бы… Саш, открой, я прошу… ну нахуй меня пошли хотя бы… Саш – скажи, что не так, ну чо, в угадайку играть будем, что ли?
Дергал ручку. Стучал. Потом поддал плечом. Дверь стояла крепко.
- Саша, блядь!
Влупил по ней ладонью.
- Вот щас хуже бабы – ей-богу…
Дверь открылась. Потом, когда шторм миновал, Сашка пошутил, что в лучших домах Европы для этих дел было придумано стоп-слово, а у них других не завезли.
Сашка стоял, привалившись к косяку, в халате, измученный и явно к разборкам не готовый. Плечи беззащитно поникли. Вове стало дурно.
- Саш, я люблю тебя.
Он отвел глаза, покрутил край пояса. Потом тихо ответил:
- Еще любишь, да.
Взлетели слипшиеся, потемневшие ресницы.
- Так – еще хочешь даже.
- Сашка, не честно, ты сам предложил, если на то пошло –
Он кивнул, не дожидаясь продолжения.
- Да, да… да. Не вопрос.
Вскипел чайник, сидели на кухне, Сашка подобрал под себя босые ноги.
- Ты не прав.
Сашка сделал неопределенное движение головой.
- Ну говори по-людски, прошу тебя.
- Может, не прав. Я не знаю.
Раньше, чем успел вскипеть Вова, он продолжил.
- Но если мы с тобой раз в неделю в койке оказываемся, это чудо, считай.
- Слушай, ну так тоже нельзя –
- Обычно уже не оказываемся.
- Это как связано вообще должно быть?
Вова сам понял, что заторопился.
- У меня так-то служба – не хуи пинать, ты серьезно щас? Я на зубах домой доползаю…
Сашка молча выкинул пакетик и отпил из чашки.
- А сегодня чо поменялось?
Хотел огрызнуться: мол, это уже допрос какой-то идиотский. Помедлив, ответил:
- Я не знаю. Ты предложил – вслух. Ну и – новое что-то, может… не, не то.
Сашка вдумчиво кивнул, соглашаясь.
- Не то.
Осторожно отставил чашку.
- Сильно на меня злишься?
Вова спросил на автомате:
- За что?
Потом понял, что попался.
- Все не так.
- Да ладно, чо ты, все свои.
- Ты щас выставить пытаешься, как будто…
- Не пытаюсь, не. Говорю в открытую.
- Ты сам предложил.
- Я не спорю.
- Сам ремень мне дал! Блядь – это такая тупая хуета все, типа подержи, пацан, пакетик – все, зовите понятых.
Сашка усмехнулся, почти, как надо, почти по-прежнему.
- Я не в претензии, если чо.
- Я так и вижу.
- И я – вижу…
Хотелось поспорить, очень. Даже повторил:
- Я не злюсь.
Но сам себя убедить не смог. Наконец, признался:
- Я не знаю.
Вова потер лицо руками. Бессонная ночь навалилась неподъемным грузом.
- Может, злюсь, хорошо. Наверно, злюсь. Я не знаю, на что даже, на…
- На меня.
Прозвучало так просто и так обезоруживающе правдиво, что Вова испугался. Слов не находилось. Протянул через стол руку. Саша свою вложить отказался, но по запястью похлопал, все понял.
- Может, сегодня просто… честней все было, что ли. Я не могу, когда возвращаюсь и –
- А тут я сижу.
- Нет. В смысле… хуй знает, как объяснять. У меня права злиться нет, если на чистоту. Ты же не виноват, что…
Встретились взглядом. Сашкин жадный, нетерпеливый, отчаянный интерес резанул по живому. Чем его накормить, Вова не знал, все, что крутилось на языке, было не точно, не полноценно, и значит – лживо насквозь.
- Меня от всего тошнит сейчас, от всех. От себя тошнит.
- Лукавишь сейчас, по-моему.
- Что ты хочешь, чтоб я сказал?
- Говори, как есть, переживу.
- Я… Саш, я не знаю, как есть. Может, я не переживу. Может, я мудак просто. А может –
- Лаврентий Палыч Берия вышел из доверия. А я – из соответствия, видимо.
Вова вовремя прикусил язык. Никакому, в общем, золотому стандарту Сашка не соответствовал никогда. Он не изменился. Это было самое гнусное и несправедливое, во всех переживаниях последних лет. Сашка не поменялся, он был ровно тем человеком, которого Вова выбрал. За которого держался, двумя руками, не выпуская, которого любил всем сердцем, обещал любить всегда. До сих пор не понимал – врал ли. Просто раньше –
- …или раньше ты был со мной счастлив, а сейчас чо-то как-то вряд ли.
Должен был возразить. Обязан был, немедленно. И все равно – не смог.
- Мне кажется, что я тебе вру, все время. Использую тебя, что ли.
- Типа ты ходишь-думаешь там, как я тебя заебал, а потом меня целовать - лицемерие такое, да?
Звучало уродливо. Хуже было только то, что нечем было возразить.
- Зато ремня всыпать – самое то.
- Нельзя было. Я уже понял.
Сашка закурил.
- Да это мне нельзя было, наверно. Просто ты на меня посмотрел тогда – совсем, как раньше. Ну и я не удержался, чо.
Боялся в эту сторону думать. В детстве – не осмеливался открыть в темноте глаза, слыша странный скрип или шорох. Казалось – если он увидит, КТО там, в ответ увидят его, и тогда будет не спастись. Правда была в том, что ни с кем – не был так счастлив, как с Сашкой. И если с ним больше не выходило, значит, были все шансы, что счастье потеряно, как обонянье после ковида. Нельзя представить – нельзя, но приходится смириться, когда случается на самом деле. Новогодние фонарики, слюдяной блеск, радость без удержу, без устали, без стыда. Саша. Когда Вова был в армейке, он прислал видео, копали фундамент под полковничью дачу, Вова проебывался в леске, открыл – и там не было порнухи, вообще ничего не было такого, хотя обычно у Сашки была самая щедрая рука на диком западе, и Вова до смерти боялся, что тайник с мобильником запалят, - а тут, с десяти секунд, Вову придавило душным, жарким маревом, и стояк был такой, что не утаишь за ширинкой. Десять секунд. Сашин лениво приоткрытый рот, во весь экран, и пальцы медленно, бесцельно, небрежно ощупывали его потрескавшиеся яркие губы. Тогда Вова понял, раз и навсегда, что Сашка смотрит его сны. На открытом уроке по литературе, в девятом классе, делали упражнение и писали стихи. Приходил какой-то полуизвестный Казанский поэт, делиться мастерством. Вова тогда написал строчку – «Проще представить, что погаснут звезды, чем что я больше не услышу о тебе». Сашка тогда уезжал из Казани. Саша тогда уже был во всем, повсюду, и Сашей переполнены были все Вовины обрывочные движения, все муки дрочбы и пубертата, все унижения и восторги самых прыщавых лет. Полупоэт снисходительно послушал – Вова сам не хотел читать, но заставила Лариса Камильевна, - а потом заявил, с глубоким чувством собственного веса:
- Между прочим, звезды-то могут погаснуть, они прекрасно гаснут, по большей части – они, между прочим, многие мертвые, а до нас просто с запозданием доходит свет. Тут, молодой человек, важна точность, важно точно понимать, о чем пишите.
Вова попросился в туалет, отмудохал жестяное ведро под раковиной, порвал свой двойной листок на лоскуты и запихал в сортир. Сортир забился. Перед шестым уроком весь этаж построили: и допрашивали, кто забил сральник. Вова молчал с наслаждением. Через много лет услышал похожую строчку – Саша оформлял налоговую декларацию и из кабинета играла музыка:
- …знай, эти звезды без тебя погаснут.
Зачем-то сказал ему:
- А ты в курсе, что они так-то – ну, уже, по сути, с шансами погасли? Давно?
Саша отодвинул мобильник с открытым калькулятором и поднял на него усталый взгляд.
- Вов. Родной. Ты зачем душеебишь?
И тогда никто не поругался, Вова только жалел, что не спросил об этом полупоэта, вышло бы хорошо.
Но звезды гасли. И это было так же жутко и непостижимо, как мысль о собственной смерти, естественной и обязательной.
Проспавшись, Вова звонил ему. Сашка за ночь не вернулся домой. Он не отвечал, потом пропал со связи. Вова писал. Надиктовал с десяток голосовых. Через час переслушал, удалил – порадовался, что были не открыты. Истоптал всю квартиру. У зеркала лежали Сашкины солнечные очки, наушники, на диване – домашняя майка. В ванной – грязные носки на корзине. Вова поднял крышку и убрал их внутрь. Почему не положить грязное в корзину сразу? Не закрутить зубную пасту? Вопрос двух лишних движений.
Саша. Саша.
«Саш, ну хорош, взрослый мужик, так нельзя с людьми, просто скажи, где ты и что»
«Саш, я тебе сто раз говорил, чтоб ты не водил бухой, я ж не просто так тебе мозга ебу, я узнать пытаюсь, ты цел вообще? Ты в курсе, что тысячи людей за неделю только так на ноль множатся? Ну какое-то должно быть понимание?»
«Саш, прости, что я с тобой не так поговорил, это теперь такой повод, чтоб мне потроха вынимать, что ли?»
«Как бы, ладно – тебе похуй, каково мне, похуй, что я волнуюсь. Проблема только, что мне не похуй, я хуй знает зачем время трачу, блядь, выясняя, жив ты или сдох, а тебе чо, как бы, еще наебнем и по новой погнали, праздник только начался»
«Тебе же абсолютно поебать – на всех живых, на меня, на всех, ты ни о ком, кроме себя, думать не способен, и это вот тебя никак не парит, это типа так и надо, хавайте, а чо теряться»
«Ты ведешь себя сейчас, как мразь последняя»
«Саш, пожалуйста, ответь, не важно, что, что хочешь, я отстану»
«Саш, я прошу тебя, приезжай домой. Может, я неправ, наверно, я неправ, пускай, но надо как-то по-людски это решать, нельзя просто взять и все в помойку выкинуть, это ж не причина, это ерунда какая-то»
«Саш, ты знаешь, что я тебя тоже могу не простить?»
«Ну приезжай и ебало мне разбей, в конце концов»
«Саш, я не могу так, не надо»
«Саш, возвращайся домой. Если захочешь, я уйду»
Потом в дверь позвонили и выяснилось про брошенную тачку.
Ни тела. Ни камер. Ни второй машины. Только кровь на подушке безопасности.
- И я еще, пока волшебный дуб не обнял, нихуя там найти в лесу не мог. А потом копал, как Генрих Шлиман – Трою.
Далекий день. Сашина с Серегой квартира на Касаткина. Его сияющая юность. Вова прогулял историю, ехал к ним на автобусе. Они только встали, лениво собирали завтрак, и на улице стояла лютая, убийственная духота, а тут солнце покорно, робко, словно прося прощения, лизало чуть приоткрытые жалюзи, и царили прохладные, безмятежные сумерки, шумел кондей, Сашка резал хлеб, на второй разделочной доске плотным слоем лежала трава, и Серега деловито вертел косяки.
- Короче, разрыл слева, разрыл справа, ясно сказано – под корнем, корней – до сраки, я уже думаю: ну ненаход, по-любому, тут только попуститься и пиздовать домой. Ан нет! Это изолента черная. В черной почве, черной ночью. Я ее на ощупь задел, чудом, когда уже уходить собрался.
Серега хлопнул Вову по плечу:
- Помой картошку.
Теперь и вспоминать смешно, а тогда эта квартира была убежищем. Его четырнадцать лет, страшная нервотрепка вокруг экзаменов, ГИА, по ночам снились ответы к тестам. В детстве у отца в офисе стоял шредер, в редкие дни, когда мама приводила, Вова играл на пузатом древнем компьютере во вторую «Кваку», и как-то раз забрался в полный мешок изрезанной бумаги, утилизировали документацию перед проверкой, - а теперь так же работал его мозг, нарубил в солому все, что в него отчаянно запихивали с начала года, и перемешал в безумную кашу, путались буквы, в вопросах была сплошная бессмыслица, Вова просыпался, вздрагивая всем телом, в лучезарные пять утра, уверенный, что опоздал на экзамен, а потом снова проваливался в сон, и будильник выхватывал его оттуда разбитым, отупевшим и обессиленным. Сбегал – конечно, к Сашке. Знал, что пустят. Они жили какой-то небывалой, непредставимой жизнью, казались недостижимо взрослыми, хотя Сашке едва-едва исполнилось восемнадцать, вставали за полдень, бессовестно проебывались, и ни дня, казалось, не делали того, что не хотели. Это завораживало. Обескураживало. В то время как будто с утра до ночи не смолкал надсадный, многоголосый вопль. На Вову орал каждый день. Орал, что мир устроен не так, что он это усвоит, непременно, своим горьким опытом, что он в шаге от жуткого, непоправимого провала и его предупреждали, ему говорили, его, как могли, старались спасти, но он упустил последний шанс, он никогда ни с чем не справится, он не готов, он не способен, он все заранее испортил, он умрет нищим под мостом с героиновым шприцом в жопе, Флюра Габдуловна повторяла:
- Дождешься, Суворов, тут даже отец тебе не поможет!
Но Саша подкуривал косой, отставив пивную бутылку, и жизнь текла покорно, беспрекословно и мирно, лаская его босые ноги. Не то, чтоб им сходило с рук вообще все. Случалось, что Сашку принимали в «стакан». Бывало, Вова заставал его с разбитой рожей. У них кончались деньги, всегда внезапно – и начисто. Выпадали совсем голодные дни, как-то раз даже варился крапивный суп. Но и эти напряги с Сашки стекали, как с гуся вода: даже когда все на свете указывало, что он свернул не туда, что пора опомниться, что все это плохо кончится – уже кончилось так себе – Сашка даже не морщился. И казалось, что перед ним – взрослый мир бессилен. Что Сашка непобедим. И – пока Вова с ним рядом – до Вовы взрослому миру не добраться.
- Ее в мундире ставить?
- Дай-ка глянуть.
- Чо-то, по-моему, нет ей веры, с такими глазками. По-моему, посрамит она, честь мундира.
Die Antwoord, казахский рэп, Вова не понимал ни слова, чистил картошку и с неповоротливым, сладким движением сердца встречал его взгляд, когда Сашка протягивал косяк, задерживал его в руке, дразнясь, как будто сомневаясь, и Вова перехватывал его, брал не в затяг, дым жег легкие, но так хотелось не отставать. Школьный рюкзак валялся в прихожей, Вова отрубал телефон, и до вечера его было не отыскать.
- Так и чо, двадцать штук – это с коммуналкой?
В тот день к ним зашел Славка. Он придирчиво, тщательно осматривал плиту, кухонные шкафы, стол и стулья.
- Без коммуналки.
Саша покачивался на задних ножках и вертел в пальцах фильтр. В отличии от Сереги, он привык вместо травки жарить гаш на конце сигареты и всегда, даже если плюхи там не было в помине, держал ее горящим концом кверху.
- А чо так жирно?
- За удобство и уют.
- Чо, и не скинете, по-братски?
- Братан – мы ж не в наваре, нам хозяину платить: Серега ищет, кто въедет вместо меня, пока я в Питере кручусь. Я тебя уверяю, желающих хватает.
Славку, как всегда, душила жаба: пацан он был прижимистый, с деньгами расставался трудно.
- Бля, ну хуй знает. У меня как бы батя не олигарх, как у малого – и то ты за траву с меня состриг…
- Так ты и не малой.
Вова хотел ответить в том смысле, что и он – не малой, нехуй тут. И только тогда понял, о чем речь.
Сашка уезжает.
Они поддрачивали друг друга, спорили, дым висел в воздухе, жужжала вытяжка, валил бит, а Вова сидел, замерев над столом, с мокрой картофелиной в руках, и нож шуршал по боку, срезая слой за слоем, пока не впился в большой палец, и в воду не закапала кровь. Тогда казалось, что весь мир кончился. Убежища не стало. Фунт мяса вырвали из груди. Не мог сказать ни слова. Нелепо и по-бабски было предъявлять за то, что Сашка не попрощался. Не сказал сразу, когда Вова вошел. Не сказал ему одному, отдельно. Что он вообще решил уехать – хотя Вова был тут. Никогда не был меньше. И такой сокрушительной, разрушающей беспомощности не чувствовал с тех пор, как умерла мама. Но и об этом, конечно, не сказал.
- Да блядь…
- Ну все, картоха с кетчупом.
Вышел в ванную, пустил воду. И лупил головой об кафель, пока не отпустило. Потом дверь тихо скрипнула.
- Тихо. Ну тихо-тихо. Ну все хорошо.
Знал, что лицо мокрое, не мог спрятать. Саша взял за руку. Его белая майка, голые плечи, теплые руки. Достал из шкафчика перекись, потом пластырь. И не замечал, ради них обоих, что Вова прилип к нему, что не оторваться, не отрубить –
Сашкина рука в волосах. Его губы сочно, крепко чмокнули в макушку. Ничего не говорил. Не уходил. Широкая, тяжелая ладонь легла между лопаток. Вода текла. Из-под запаха дезика едва-едва тек запах его пота, знакомый и родной. Крик из-за двери:
- Ну вы ебетесь там?
- Да, и без тебя: ты всратый!
В тот день – отдал бы все на свете, лишь бы он еще на день задержался.
Теперь, вспоминая, сам себя чувствовал обманщиком. Сам себя ограбил. Сам себя предал. Сам себя толком не узнавал.