Часть 1
10 октября 2024 г., 22:05
— Спасибо, Оньянкопон. Завтра здесь же в этот же час?
Ханджи вернула складной телескоп в руки его хозяину.
Без очков она почти ничего не видела, да к тому же зрение, сосредоточенное на мерцающих просторах космоса, не успело еще приладиться к ближнему привычному миру. Лицо ее наставника съедала тьма, и оттого казалось, будто сама ночь улыбается Ханджи широко и белозубо. Ханджи взглядом проводила ее улыбку над своей головой, слушая, как отряхивается Оньянкопон, складывает карты и встает на ноги.
— Да будет так. Ох, что-то вымотался я за день, — признался Оньянкопон весело и смущенно.
— Немудрено, — понимающе кивнула Ханджи. — Так много дел… и так мало времени. Можем отложить.
— Нет, нет. Такой ученик мне только в радость. Здесь с вами я и отдыхаю. Спокойной ночи, командор Ханджи.
— Перестань. Тебе не обязательно так меня называть.
— Мне нравится.
Ханджи повела плечом — дело твое, мол.
— И тебе спокойной ночи. Можешь оставить карты? Завтра верну.
— Да ведь вам они уже не нужны, — Ханджи заметила, с какой гордостью это было сказано, и поймала себя на странном подзабытом ощущении: это было как-то по-детски приятно. Как будто ей снова двенадцать, она надевает УПМ и держится в нем так, словно родилась с пристегнутыми к бедрам баллонами, а инструктор кивает едва заметно.
Оньянкопон все же исполнил просьбу и вручил ей стопку сложенных листов, а Ханджи отогнала воспоминание. Легко ей было быть молодцом в двенадцать лет.
— Значит… вы пока тут останетесь?
— Да. Посижу немного.
— Я бы сказал, вы двужильная, — пошутил Оньянкопон на прощание. — Берегите себя.
И дверь на крышу, скрипнув, захлопнулась.
А Ханджи осталась одна в тишине и темноте под размытыми звездами. По ее подсчетам не меньше четверти часа оставалось у нее наедине с ними, и, выдохнув, Ханджи сползла в горизонтальное положение. Лопатки уперлись в остывающий камень, и, хотя это было совсем не похоже на большую и теплую командорскую кровать, блаженство заполнило Ханджи до краев.
Славно же было лежать и никуда не спешить. Как это она раньше не замечала и не ценила таких простых вещей?..
Полежав так с минуту и побоявшись, что заснет, а если заснет, то замерзнет, Ханджи начала пробежку по созвездиям. На близорукий глаз надеяться было нечего, и двигалась Ханджи почти вслепую. Но уж на собственную память она точно могла рассчитывать.
Пожалуй, Оньякопон был прав. Теперь она и в небе не потерялась бы.
Ханджи достала и разложила трубу — слабенькую, кадетскую, не чета оньнкопоновской — и заглянула в нее, чтобы себя проверить. Звезды сразу появились на законных местах и посмотрели в ответ. Далекие и холодные, манящие и подавляющие — словом, обычные, как всегда.
Она хорошо с ними ладила — еще с тех пор, когда не знала их имен, зато без очков запросто различала. Тогда они будили в ней странное чувство такой величины, что оно едва умещалось внутри: беспричинная горько-светлая тоска густела в горле и рассеивалась по всему ее небольшому телу, шевеля на голове волосы и рассыпая по рукам и ногам мурашки. Только звезды и могли так с ней, неунывающей девчонкой, не знавшей по малолетству сентиментальности и тревоги, полутонов и предчувствий. Ханджи с трепетом впускала в себя это новое, взрослое и непонятное, прислушивалась, приноравливалась, собираясь осознать и помудреть разом; но это чувство ускользало, стоило какому-нибудь подлому комару запищать возле уха или ее сонному отцу вдруг проворчать, чтобы она шла домой. Зато пока он храпел, Ханджи могла сколько угодно таращиться в громадное дразнящее небо. Лежа под тем бескрайним небесным одеялом, она должна была чувствовать себя крохотной и незначительной — но отчего-то наоборот, казалась себе бесконечной, бессмертной, прямо как эти сияющие огоньки. Ханджи уже отыскала те книжки, что остались от матери и отец прятал, уже начала их читать потихоньку и знала, что огоньки эти не такие уж маленькие на самом деле. Совсем даже нет. На них могли бы жить другие люди, вот насколько они были велики.
Вот так, разбросав руки под необъятным небом в непостижимом мире, ночевала на маленькой крыше любопытная девчонка — и гадала, смотрит ли кто-нибудь на нее оттуда.
…Ханджи нахмурилась, защелкнула трубу, и звезды вновь пожрал близорукий мрак.
Может и хорошо, что так далеко. Если и был там кто, вряд ли у них было как-то иначе. Стало быть, кровь, ложь и война. Ждать дружелюбия от неведомых краев было слишком наивно, вот что пришлось ей узнать.
Ханджи глубоко вдохнула, раскидала руки в стороны, как в детстве, и заставила себя не думать о соседях — тех и этих, за морем и в небесах, сверху и рядом. Хорошо бы было вообще ни о чем не думать, хоть на полчаса выбросить из головы все мысли и беспокойства.
Моблит шутил, что живут они, будто играют в бесконечные шахматы — чокнутые такие шахматы на невидимой доске с непредсказуемым числом клеток и фигурами всевозможных цветов, преимущественно серыми.
Такой уж он был. Любил чего-нибудь с чем-нибудь сравнить иногда. Творческая душа.
Был бы он жив, Ханджи рассказала бы ему, на что теперь похожа ее жизнь.
Гости из Маре среди прочего привезли чудной прибор под названием проектор. Внутри у него пряталась лампа, а впереди была трубка с линзами. Свет бил из нее, покуда не достигал стены, а в специальную прорезь между коробкой и трубкой вставлялись тонкие стеклянные пластинки с фотографическими картинками на них. Линзы в трубке увеличивали эти картинки, и на стене они становились огромными полотнами, а менять их можно было как хочешь быстро — сколько хватало ловкости рукам. Картинок этих на корабле было много, и проявлять их было волнительно и любопытно: они так задорно щелкали о металлическую подставку, и в темноте у Армина глаза сияли что луч из проектора, Конни и Саша ухали и ахали, похожие на радостных детей, и даже Леви не отказался от удовольствия повозиться с чудесной машиной. А Жан — тот вообще установил чуть ли не единоличную власть над проектором, объявив, что у него обращаться с ним получается лучше всех. Оживился и Эрен, очарованный волшебством цивилизации, вынырнул из зачастившей своей задумчивости. Широкие мощеные улицы, высокие ладные мосты, крутобокие дирижабли, металлические громады на гусеницах и другие диковины теснились на цветных стеклышках, а просветительный луч из хитрого прибора бил в стену, исторгая из себя великий и ужасный прогресс.
И все это было, конечно, здорово. Занятно. Но все больше Ханджи казалось, что жизнь ее превратилась в такой аппарат, а картинки менять доверили маньяку, не знавшему жалости, усталости и стройности мыслей. Стараясь принять как можно больше даров замечательных гостей, Ханджи захлебывалась книгами с материка, и было это нелегкое чтение. Физики, астрономы, географы — все они переворачивали ее мир с ног на голову, но если бы день ее проходил только с этими уважаемыми учеными людьми, она была бы счастлива.
Увы. Чаще она занималась тем, чем совсем не хотела.
Времена, когда прежние командоры выпрашивали деньги на экспедиции, остались в прошлом. Маленький, но несокрушенный отряд, доставшийся Ханджи, занял свое место в сердцевине истории, и вот тут оказалось, что быть отщепенцами, на которых все давно махнули рукой, было по-своему даже удобно. Теперь тысячеглазый и тысячерукий мир ждал от них долбаных чудес и сжимал в тисках своих надежд и претензий. Иногда Ханджи несколько дней кряду не покидала Митры, общаясь с Закклаем, лидерами подразделений, оружейниками всех мастей и вчерашними вельможами. Эти были хуже всех. Расставаясь со старыми порядками и заводя новые, они ссорились и выясняли, у кого яйца больше, и ждать от них можно было какой угодно подлости. Война подстерегала остров Парадиз за морем — но была она и рядом, готовая вспыхнуть от любого неосторожного поступка, слова и даже взгляда. Ханджи старалась пореже думать о том, какая роль ей в этом новом мире отводится, да не пугать себя лишний раз.
Она начала вставать с рассветом и дошла до того, что приноровилась ночью спать часа по четыре, а остальное добирать в дороге, когда ей случалось куда-то ехать. Чтобы не забывать, куда она должна успеть, Ханджи завела специальный блокнот; иногда на его страницах оказывалось, что быть ей нужно в трех местах одновременно. Все ее подопечные, все эти выжившие храбрецы, за которых после Шиганшины сердце Ханджи стало болеть еще пуще, — Жан, Армин, Саша, Конни, Эрен, Микаса, даже Флок, ну и Леви, само собой, — все они помогали ей как могли, и их лица давно потеряли здоровый цвет.
И все-таки ни одного из них не звали командором, и ни от кого из них не ждали решений и слов, каких от нее ждали. В самые невыносимые минуты Ханджи тоскливо думала, что поменялась бы местами с любым.
Но она держалась.
Уже не ради человечества, хотя все ещё ради тех, кто родился на одной с ней земле. За последний год в столице она узнала больше о людях, чем когда-либо в жизни, и они начали понемногу разочаровывать; но что-то в характере Ханджи не позволило бы бросить за них бороться.
А может, все было проще, и она продолжала ради друзей, которым не суждено было узнать материк. Как можно было оставить их жертву напрасной? Они жизнь отдали, а Ханджи сокрушалась, что ей несладко.
Или это тоже было не главное. Может, вперед ее вели невольно люди вроде Оньянкопона: горящие светлые головы из другой реальности, они приближали эту реальность для островитян, верили в них и не давали опустить руки. Как бы ни было тяжело, Ханджи возвращалась в штаб отряда, где этот чернокожий добряк ждал ее с новой диковиной, которая наверняка должна была ее занять. Ну вот вроде звездного атласа и прогулок по небу. Да разве мечтала она в детстве о том, что увидит хвостатую комету в телескоп?..
Ханджи почти ласково погладила стопку карт, убрала трубу в карман и закрыла уставший глаз.
Она держалась, потому что не было такой силы, что могла бы прикончить ту неутомимую жизнелюбивую девочку с крыши маленького дома недалеко от стены Розы. Даже если эта девочка давно разменяла третий десяток.
А кроме всего того… еще одна причина была.
Легкомысленная. Почти что нелепая. И все же весомая.
Оньянкопон был хоть и умен до жути, но в одном наверняка ошибался. Ханджи точно была не двужильная. И устала как проклятая. И, конечно, ей хотелось забраться в постель, где она вырубилась бы мертвецким сном.
Но… ведь она обещала же. И в груди становилось щекотно и горячо, когда она думала о том, кому обещала.
Стоило вспомнить о нем, как дверь снова скрипнула.
«Рановато», — подумала Ханджи. Но привычно обрадовалась, как всегда ему радовалась.
По стихшим шагам и расступившейся за прикрытыми веками тьме она поняла, что он подошел совсем близко, и приготовилась услышать его приветствие.
Он молчал.
Когда тишина стала немного обременительной, Ханджи раскрыла глаз, подобралась, оперлась спиной о бортик крыши и нацепила очки.
— Привет, — сказала она осторожно.
— Привет, — отозвался Жан нарочито ровным голосом. Его лицо в свете керосинки казалось довольно кислым.
Ханджи мысленно прикинула, что могло испортить ему настроение. Вообще-то вариантов было бесконечно много. В последнее время для этого довольно было проснуться. Но как бы ни был паршив день, Ханджи радовалась, если могла закончить его бок о бок с Жаном: эта радость была достаточно велика, чтобы оттеснить на время любые неприятности.
И она простодушно надеялась, что и Жан чувствует то же самое.
Но, может, ему наконец надоело, что все у них не по-людски. Что вместе они только тогда, когда Ханджи заранее просит его помочь или куда-то зовет.
Не так уж часто. Уж точно реже, чем хочется в ненасытные семнадцать.
Ханджи почувствовала, как подхватывает его раздражение. В конце концов, не ее это была вина. Да будь ее воля, она бы тоже выбрала хоть один день целиком прожить, запершись с ним в спальне и забыв все заботы. Может, Ханджи и в самом деле проще было это неудобство перенести, но ее оно тоже не радовало.
Она жестом пригласила Жана сесть рядом. Он будто раздумывал пару секунд — но опустился.
«Уже неплохо», — подумала Ханджи и насмешливо фыркнула, когда он плюхнулся так далеко от нее, что впору было снова доставать трубу, просто чтобы его лицо разглядеть.
— Не хочешь… поближе присесть?
— Ничего. Мне и здесь хорошо.
— Ага. Ну ладно.
Жан ничего не сказал на это. Он старался выглядеть таким же далеким и непроницаемым, как звезды над его сердитой головой. Но для этого он был слишком взъерошен и взвинчен, и получалось у него так себе.
— Дай угадаю. У Леви кончилось терпение, и он заставил вас драить штаб от ворот и до последней выгребной ямы? — предположила Ханджи, рассчитывая, что Жан отмахнется от насмешки и просто наперекор сознается, в чем дело.
— Капитану придется смириться, что мы утонем в грязи, — пробурчал Жан. Ханджи почувствовала, что он перегнул, но не стала его одергивать. Должно быть, он и сам спохватился, потому что неохотно добавил:
— Приезжал Пиксис. Весь день чертили эти дороги. Ну, чтобы поезда пустить. Хитрый жук, старался запудрить нам мозги, как он это умеет.
— Да? А чего он хотел?
— Узнать, какие планы у Эрена.
— Планы Эрена — планы разведотряда. Пиксис их знает.
Жан порывисто приподнял плечо и случайно толкнул костяшками керосинку. Ханджи машинально потянулась, чтобы придержать ее; Жан как-то слишком поспешно отдернул руку, словно испугался, будто она до него дотянется.
— Ну ладно. За Пиксиса я не переживаю. Он нам точно не враг.
Нет, дело было явно не в Пиксисе, не в железных путях, не в любви капитана к чистоте и не в планах Эрена. Дело было в ней, в Ханджи. А Жан продолжал красочно, но совершенно непонятно молчать, и она сдалась.
— Ну что не так?..
Получилось грубо. Но спроси Ханджи даже чуть иначе, «что-то не так?», он бы еще раз пожал плечами — дескать, все так — и ей пришлось бы придумывать новый вопрос, а за ним, может, еще один, а за тем следующий, когда говорить она хотела совсем о другом, а если уж совсем начистоту, то и вовсе не ради разговоров его ждала.
Но Жан не собирался облегчать ей жизнь честными ответами на прямые вопросы. Встопорщился весь — очевидно, все в полном порядке, и совершенно неясно ему, чего она от него хочет.
Тогда Ханджи сама придвинулась к нему ближе. Острое плечо, стоявшее колом, чуть смягчилось: ее касание будто брешь пробило в угрюмости Жана, и он ехидно передразнил:
— «Спокойной ночи, командор. Мне так все нравится, командор. Да вы просто гений, командор. Не могу завтрашней ночи дождаться», — пробубнил он под нос.
Ханджи захотелось рассмеяться — таким его голос она еще не слыхала — но хорошенько встряхнуть его захотелось не меньше.
— Ты что, подслушивал?
— Я? Подслушивал?.. — выпалил Жан, оскорбившись. — Да я просто делал, как ты… как вы и велели. Это же вы просили меня прийти сюда, я и пришел. Что-то хотели мне показать… командор?
Он надавил на два последних слова, и Ханджи выдохнула, сложив губы трубочкой и напоминая себе, что любит этого дурака.
Прелестно, значит, они снова играли в эту игру. «Все-то вам можно, тиран командор» — так она называлась, и смысл ее заключался в том, чтобы укорить Ханджи всеми доступными Жану средствами. Самым его любимым было это официальное и насмешливое «вы». Любимым, но не единственным: он ершился, передергивал, делал сложное лицо и не называл ее по имени.
Было бы даже смешно, если бы так сильно не раздражало.
— Хотела, — согласилась Ханджи.
Иногда она скучала по той неопределенности, что сопровождала их несколько невероятно долгих по меркам разведотряда месяцев. Скучала по тому мальчику, что следил за ней одними глазами, не позволяя себе ничего более, — не из робости, но из уважения ко всем ее чувствам, среди которых не было уверенности, что так нужно и можно.
Теперь со всей жадностью молодости и строптивого характера он предъявлял на нее права, и было это необычно и ново, а главное — непонятно. Непонятно, хорошо или плохо, уместно или не очень, радует или тяготит. Все это было сразу, и Ханджи начала думать, что Жан случился с ней в первую очередь затем, чтобы она научилась двум вещам: ценить здесь и сейчас и не удивляться собственным чувствам. Величине их и нелогичности.
— Так что? Все показали? — пробурчал Жан.
— Нет.
— Нет?..
Жан так возмутился, что его плечо снова отодвинулось. Ханджи не выдержала. Рассмеялась.
— Ну что, что ты опять? О чем ты вообще? Хотела бы я знать столько, сколько он знает. Он меня в небе научил не теряться. А я тебя научу. Я затем и хотела, чтобы ты пришел сюда. Ты вот знаешь, как этот ковшик правильно называется?
— Может, он называется «кто-то на этой крыше такой тупой, что даже ковшик не знает»?
— Жан, эта шутка оскорбляет твое прекрасное чувство юмора. И вообще… вообще ты рано пришел. Мы не договаривались так. Это мне нужно ворчать сейчас, не тебе.
— А по-моему, в самое время.
Ханджи пристально посмотрела на него. И отодвинулась тоже.
А Жана несло.
— Ну простите, командор. Я же не знал, что помешаю.
Вот это было не только несправедливо, но даже терминологически неправильно: Жан не мешал, а сам придумал невесть что и путался теперь в своих пустых обидах. Ханджи не сомневалась: если он будет продолжать в том же духе, она вспылит. Ее в жизни в этот балаганчик не тянуло, и будь на месте Жана кто угодно другой, она секунды не потратила бы на беспокойство.
А он, безусловно, заслуживал услышать, что ведет себя как глупый кадет, а никакой не офицер.
Но — странное дело — говорить этого не хотелось. Жаль было тратить время на споры о том, чего и на свете-то нет. Жаль было дурака этого — хотя и порядком эгоистичного, но все же славного и отчего-то настолько любимого. Какая-нибудь другая, более мудрая Ханджи растолковала бы ему, где и почему он не прав, но у Ханджи в запасе была единственная Ханджи, которая только училась не выходить из себя в ответ на такие неуклюжие притязания.
Никто ею не владел. Никогда. Даже Моблит, крепкий друг из кадетского детства, маленький ее любовник, твердыня и тыл. Так они с самого начала без слов условились. Совесть не мучила Ханджи, когда ей случалось посмотреть в чью-нибудь еще сторону. Ревность не точила ее, когда Моблит рисовал Петру и пропадал в кабаках, убиваясь по несовершенству мира. Любить Ханджи было можно; привязывать — точно нет.
Она-то всегда такой была, она родилась с этим чувством. Теперь, оглядываясь в прошлое, Ханджи сказала бы, что со временем оно въедалось в девять разведчиков из десяти. Вот как они жили, когда им было по семнадцать, когда они были такими, как Жан?
Да почти безнравственно. Очень скоро. На лету. Тела просили тепла и ласки, а назавтра рвались на кусочки и ленточки в гигантских зубах. Некогда было долго запрягать, больно было слишком привязываться. Вчерашний кадет из набора чудесного Эрена Йегера — одна экспедиция на счету и совершенно новый разведотряд после — что мог он об этом знать? Желторотый разведчик, родившийся на свет в такое удачное для вопросов время? Счастливчик, который все ответы принимал как должное?..
Но это не имело значения, насколько он отличался. Она его полюбила.
И он ее полюбил. Ханджи знала.
Она была уже достаточно благоразумной, чтобы не наделать лишних движений, когда поняла это. Любовалась им издалека, грелась о его существование. Обнимала — все больше мысленно.
Время пустой поспешности прошло. Ханджи стала осторожнее, только что не суевернее: незачем было портить то, что так честно и милосердно сложилось. А то, что было раньше молодым безрассудством, вдруг стало подлостью: какие-то боги сохранили Моблита, и они с Ханджи выросли вместе, вопреки и плечом к плечу. Стоило ли расшатывать этот славный порядок? Стоило ли усложнять?
Едва ли. Она и не стала.
Но Моблит погиб и освободил Ханджи от всех — даже тех, что она не осознавала, — клятв.
А заодно погрузил ее в отчаяние. Только потеряв его, Ханджи запоздало поняла, какой незаурядный он был. Славный чудак из тех, кто любил чисто, накрепко и бесстрашно. Десятый: он был привязан к одной женщине так, словно других не было больше на свете.
Ничего не хотелось ей после той смерти. Только и держало ее, что завещание Эрвина, только и спасало, что ненавистное командорство.
И Жан. Она все еще любовалась — теперь уже дальше, чем издалека, и не обнимала даже в глубине сердца: его она выменяла на блокноты доктора Йегера и оставила в Шиганшине.
Но Жан ждал, сочувственно и упрямо. Он совсем не похож был на Моблита. И он был точь-в-точь такой же. Его молчаливое присутствие делало для Ханджи больше, чем она могла заметить и оценить в то время; когда она наконец позволила себе что-то чувствовать, она сильно удивилась, найдя сердце на месте, а внутри его — не только ужас и боль.
Сон пропал.
Ханджи смотрела на дрожащий огонь в керосинке и постигала здесь и сейчас.
Ей все-таки было почти хорошо, потому что ей вообще было хорошо с ним рядом. Слишком долго она сомневалась, хочет ли этого, и теперь, когда точно знала, что хочет, позволяла себе в полную силу его любить.
— Обними меня, что ли, — примирительно предложила она.
Жан остался сидеть как сидел.
Иногда Ханджи думала, что, может, оно и неплохо, что она его старше. Будь ей столько же лет, как ему, у них точно ничего бы не вышло: у нее не хватило бы терпения. В ее семнадцать ей очень не хватало терпения.
Но, в конце концов, у него и сейчас были пределы.
«Ты хоть понимаешь, как это глупо?»
Вот что она хотела сказать.
Бессовестный огонек в керосинке насмешливо прыгал, словно дразнил и ждал, когда и она вспыхнет. Ханджи дотянулась до лампы и прикрутила фитиль так, что стало почти темно. Жан потихоньку глянул на нее.
Нет.
Казниться ей было не за что. Не рвалась она с ним спорить, не собиралась говорить неуклюжих слов, но и смотреть на то, как он страдает тут до самой луны, не собиралась.
— Ладно, — согласилась Ханджи. — Хорошо. Если ты не хочешь… гм, приятно провести время… тогда я, пожалуй, пойду спать.
И в самом деле она поспешила встать на ноги. Широко и размашисто Ханджи дошла до лаза на чердак и отодвинула дверь. А оказавшись по другую ее сторону, в тесной тупой темноте, начала запоздало злиться.
…Да как случилось-то так вообще?
Вообще не этого она хотела. Сапоги ее стояли на чердачной лестнице, но душой она оставалась на крыше.
Жан, конечно, был не прав. Все, что он вывалил там на нее, было просто нелепо. Но Ханджи не чувствовала радости в своей правде. А значит, и она облажалась.
Что-то только что надломилось; что-то такое, чего очень легко было избежать, если бы…
Если бы что?
Быть бы ей другим человеком? Жить бы им в другое время, попроще?
Или, может, по другую сторону моря?
Ханджи почувствовала себя препаршиво. Да вдобавок приложилась обо что-то в темноте локтем. Жан пришел с керосинкой, а у нее даже лампы не было при себе. Ничего не было.
Ханджи поморщилась. Проклятые карты. Она забыла их там.
— Вот дерьмо, — пробурчала она.
Ханджи уже давно понимала, что Жан за человек. Знала его достаточно, чтобы предвидеть, что он прихватит находку — такую ценную! — с собой. Ждать от него чего-то другого было бы просто бестактно.
И все-таки…
Все-таки она не могла заглянуть ему в душу. А значит, оставалась маленькая такая подлая вероятность, что сделать этого он не захочет. И не станет. Существуй формула, чтобы подсчитать объем глупости, выточенный в чужой душе дурной ревностью, можно было бы оценить риски.
Ханджи схватилась за голову, чтобы унять воображение. Да все могло быть еще проще. Жан мог попросту карт не заметить. А оставлять их на крыше было никак нельзя. Что она сказала бы Оньянкопону, если бы ночью начался дождь?
Ханджи заколебалась. До чего ж неудобно выходило. Чего бы ей ни хотелось на самом деле в глубине души, там оно и должно было остаться. Возвращаться было глупо. Стыдно. Она даже не знала, за кого из них — себя или Жана — ей стыдно больше.
Ханджи подумала, не подождать ли где-нибудь в темном углу, пока он появится, с картами или без них; и если без, она дала бы ему мимо пройти, а потом вернулась бы на крышу, и…
Поймав себя на этой мысли, Ханджи ужаснулась.
Это было уж слишком. Командор отряда — сильно бы она отличалась тогда от мальчишки, что таился за дверью и подслушивал слова Оньянкопона, толкуя их не в свою пользу?
Ханджи обругала себя, выдохнула, решительно пошла назад и так же быстро снова оказалась у двери. Толкнула ее, перешагнула порог — и не то споткнулась, не то врезалась во что-то, чего там точно не должно было быть; рядом звякнуло и промелькнуло быстрое пятно света, Ханджи выцепила взглядом крылатую нашивку, и раньше, чем она сообразила, что произошло, какая-то сила ухватила ее за бок, не давая упасть.
— Ханджи, ты…
Раздался хруст помятой бумаги. Подзорная труба за пазухой больно ткнулась в ребро. Ханджи поморщилась и полезла в загрудный карман.
— …ты забыла, — закончил Жан, выпустив ее и звучно тряхнув стопкой карт.
Она переложила трубу в карман на поясе и внимательно посмотрела в его удивленное лицо.
— Это моя труба?
— Что? Нет.
Это и впрямь была его труба. Ханджи в шутку обещала конфисковать ее за то, что в нее он глядел в командорское окно давней ночью. Хорошо им было той ночью, и оба наивно рассчитывали, что впереди таких будет еще много. Трубу Ханджи стащила у Жана в одну из тех, что случались все же, — хотя в целом с ожиданиями они здорово просчитались.
— Моя, — недоверчиво прищурился Жан. — А я все гадал, куда она пропала.
Ханджи шатнулась вперед, обхватила Жана за пояс и ткнулась щекой в его шею.
Говорить ей так и не захотелось.
И Жан молчал. Прижался лицом к ее волосам, руками своими длинными обернул ее плечи. Может, и ему казалось, что, не говоря ни слова, он скажет самое главное, а ненужного, наоборот, — ничего. Ханджи нутром чувствовала, что так и есть. Что потому они и стоят тут на этой крыше, в конце концов, несмотря на все препятствия и недоразумения.
Их так сильно тянуло друг к другу. Это чувство было крепче, больше и важнее всех остальных.
— Ты покажешь мне ковшик?.. — наконец нарушил тишину неуверенный голос.
— Не заслужил.
— Да я… я просто…
— Знаю. Ты скучаешь. И тебе семнадцать.
Жан что-то неразборчиво заворчал. Ханджи улыбнулась. Он не любил, когда она тыкала в его возраст. Говорил, что она его нарочно дразнит. Что он тоже теперь ветеран отряда. А еще он был выше ее уже на полголовы — и Ханджи видела, что на этом он, нескладно вытянутый во всех своих мальчишеских линиях, не остановится.
На самом деле все это никогда не было особенно важно. Он был велик достаточно, чтобы решиться надеть зеленый плащ и выйти за стены. Удачлив настолько, чтобы вернуться оттуда живым. Он был рядом до сих пор, а это уж что-то да значило в их проклятом мире. Для того чтобы оказаться в постели Ханджи, роста и лет ему точно хватало.
— Эх ты. Думаешь, мне не хочется… поколотить весь мир за то, что его так много сейчас вокруг и он не дает мне просто… выдохнуть. Просто побыть с тобой. Не полчаса. Не бегом. Не сколько получится. Столько, сколько я хочу.
Жан притих, и Ханджи почувствовала, как неуверенно, тревожно и нескладно его руки лежат на ее спине и плечах, как мешают ему керосинка и звездные карты, которые он тоже так и не выпустил.
Ханджи думала об этих картах.
А еще о том, что не унизит ни себя, ни Жана лишними словами. Не опошлит веру в него напоминаниями, что она командор отряда, и рядом всегда будут люди, и людей будет много, но какое это может иметь значение, если он — он будет такой один. Ей хотелось доверять ему — и забытые вещи, и личное время, и мысли, и все остальное. Любить так, как ей хотелось его любить, и так, как он этого заслуживал.
Хорошо бы он ей это позволил. Хорошо бы не валял дурака. Не увяз в какой-нибудь мелочной глупости, не затруднил сам себе жизнь.
— А тебе хочется? — тихо спросил Жан, и Ханджи за ним тоже перешла на почти шепот.
— Чего?..
— Ну. Поколотить. Весь мир. Ты так сказала.
— А. Ну да. Бывает, конечно.
Она нащупала и разгладила вышитые крылья на его спине.
— А иногда — балбеса одного. Ох как ты напрашивался, когда вон там сидел и кривлялся.
Ханджи кивнула на то место, где оставила Жана несколько минут назад.
Жан фыркнул.
— Что же тебя сдерживало?..
Она притянула его к себе крепче. Дотянулась до шеи, сомкнула пальцы под его волосами — там, где холодный позвонок топорщился посреди теплой кожи. Чуть ниже того, где одни элдийцы рубили головы другим.
— Ну, это как-то неправильно. Непрофессионально. А вдруг мне понравится, и я начну кидаться на людей. Оскандалюсь на весь мир. Некстати нам это будет сейчас.
Жан жадно слушал эту чушь, жался к ней и горячо дышал выше уха, в висок, а Ханджи слушала, как он дышит, и глядела на огромную тень, чудную и нервную: серый край рукава подергивался на каменной кладке, раскрошенные в космосе звезды клонились в сон, и весь мир как-то покачивался, застывший под россыпью созвездий и заставший неспящими двух людей в одинаковых пальто. Ханджи гадала, кому из них эта тень принадлежит — как зачарованная гадала, пока ее вдруг не выбросило обратно в реальность.
— Ладно. Пойдем, — решительно сказала она.
— Ханджи… погоди. Ну покажи. — И Жан кивнул в черное небо. — Ковшик. Хоть что. Еще там посуду какую, может.
Ханджи мотнула головой.
— В другой раз. Сегодня… для этого явно не лучший день.
Жан заколебался.
Ханджи видела, что он не хочет уходить. Расставаться не хочет. Почувствовала, как замер он, точно вкопанный, не торопясь подчиняться и разжимать рук. Догадалась, как расстроился, оставшись на этой крыше в одиночестве. Как неправильно это было и как похоже на то, что чувствовала она по другую сторону двери. Ей стало смешно и радостно, а в груди разлилось коварное тепло: пусть она давно уже забыла, что такое здоровый сон, было у нее дело и поважнее.
— Пойдем, Жан. Пойдем вниз, ко мне. Только тихо, — предостерегающе сказала она, глядя, как он начинает догонять в свечении керосинку. — Все спят уже.
Она и он. Младший офицер Жан и командор Ханджи.
Полгода минуло с тех пор, как это перестало быть чем-то хрупким, созданным фантазией и одной ею живущим. Не только Леви, верный наблюдательный пересмешник — все уже знали.
Ну и ладно, думала Ханджи. И ничего. Не было в этом ничего стыдного и предосудительного.
Но и легко не было. Командорские нашивки на форме поселили в ней странную небывалую тревогу: как будто за углом прожитого дня на углу нового утра ждать ее могло что-то такое, с чем справиться будет тем проще, чем более налегке она туда попадет. Не стеснение, но что-то новое, еще более сложное поселилось в ее сердце, и некого было спросить, нормально ли это.
Иногда она не узнавала эту подозрительную нервную Ханджи. Думала о предыдущих командорах и находила в их тенях отражение своих мыслей.
Они все были, в сущности, одиноки. Одиноки больше других. Как будто это звание и назначение давались им, чтобы отделить от всех остальных.
Отказаться Ханджи не могла. А потому училась жить так, как было возможно. Здесь и сейчас.
Потому она была все-таки дьявольски рада тому, что Жан — вот такой — просто есть. Что, в конце концов, плевать ему на ее опасения, предрассудки и нашивки со сверкающими нитями в белых крыльях. Ему на все было, в сущности, плевать — кроме убежденности в том, что он нужен ей: такой непробиваемой убежденности, что Ханджи не осталось ничего, кроме как согласиться.
К тому же он был, в общем-то, смышленый. Приходил, когда ей было удобно, и уходил, когда следовало. Иногда он сам угадывал, когда ему стоит быть рядом, а когда лучше держаться на расстоянии. Иногда не угадывал, и это было ему, конечно же, больно. Его огорчения и всплески ревности были неудобны Ханджи, но в целом понятны. Она могла только надеяться, что они оба задержатся на свете еще достаточно долго, чтобы все это дерьмо пережить.
Приподняв лампу, Жан высвечивал скважину и беспорядочно целовал Ханджи в шею, спину, затылок, уши — куда дотягивался — пока быстрые тени пальцев и ключей отворяли дверь в командорские покои. Опередив ее, он беззастенчиво и прямо-таки по-хозяйски скользнул внутрь, бряцнул лампу на столик и вернулся, распахнув руки, чтобы встретить в них Ханджи, — как на крыше, только ловчее.
— Да погоди ты, дай запру, — проворчала она, посмеиваясь над его нахальным проворством. Оно хоть и возмущало, но радовало больше — до того, что все звенело и замирало внутри.
А Жан, конечно же, и не думал ее слушать. Его шустрые руки были везде, окатывали Ханджи, как море, и хотя она наделала шума, из раза в раз промахиваясь мимо замка, меньше всего ей хотелось, чтобы он перестал.
Наконец она справилась, развернулась и залюбовалась невольно: керосиновый огонь за спиной Жана чертил контур стройного беспокойного тела, искрил в растрепанных волосах, вспыхивал в веселых глазах, отражаясь от стен, и причудливо плавил углы комнаты и самообладание Ханджи заодно. Всклокоченный и сияющий, Жан был теперь в ее спальне и распоряжении; но прежде чем сполна отдаться этому обстоятельству, она успела коротко подумать о том, сколько они уже вместе прошли и с чего начинали.
Так просто и быстро было подумать о том, что совсем не было быстро и просто.
Мир, ставший непредсказуемо и враждебно угловатым с тех пор, как они возвратились из Шиганшины, не скупясь раздавал затрещины одноглазому командору, а Ханджи притворялась, что это не больно и не страшно, и что повязка поперек лица беспокоит ее не больше, чем неуклюже сострадающих свидетелей. Что ничего в ней нет особенного. Так хорошо притворялась, что нашла в ней, наконец, свою прелесть: прикрываясь ею, Ханджи становилась будто и не совсем собой. Она могла быть кем угодно — а значит, и командором разведотряда могла быть.
Притворяться стало настолько обычным делом, что наглазник этот точно прирос к ее лицу.
Только для одного он совсем не годился. Неправильно, неудобно и нечестно было любить, закрывая лицо.
Но глупые страхи командору не подчинялись. Спрятаться от плоского мира, раствориться всеми своими щербинами в мутном пространстве — вот чего ей хотелось поначалу, когда они с Жаном оставались наедине; ей казалось тогда, что так навсегда и останется.
…Она ошиблась.
Теперь озорной огонек керосинки вздрагивал, точно посмеиваясь над тем, как смело Ханджи вытряхивает Жана из лишней одежды, а он, сбив одеяло, в расстегнутой наполовину рубашке торопливо возвращает ей каждый ее поцелуй. Теплый свет маслянисто мазал по плечам, спинам и рукам, подвижные тени заостряли и углубляли все линии и черты — она видела, каким он будет через пять, десять, пятнадцать лет; что он видел, Ханджи не знала. Она перестала об этом думать, когда поняла, что та Ханджи сильно отличается от ее отражения в зеркале.
Столько нежности Жан выворотил в ее глазницу за эти полгода, что в постели с ним она перестала заботиться о том, как выглядит ее не прикрытое повязкой лицо. Кончиками пальцев он мягко водил по бугоркам шрамов и целовал ее там так бережно, как если бы это не уродливая полость была, а что-то прекрасное. Это было странно и подозрительно — не шутит ли, здоров ли, почему да зачем. Никчемные мысли шевелились в голове, мешая расслабиться и забыться, но время было для Ханджи лучшим лекарем: в конце концов она просто привыкла к теплому взгляду и нежным рукам. Поверила, что Жану красиво. Не искала за его любовью никакого криводушия.
И тогда ей даже понравилось.
Она прижималась к нему так, что ближе некуда, а сознание ее, наоборот, будто отодвигалось немного в сторону, чтобы глянуть на себя и Жана со стороны, — и, когда это получалось, Ханджи видела что-то чудесное. Расплавленное керосиновое золото проливалось на их изгибы, лизало ямки и чашечки, обжигало ребра и подзуживало — и море не было бы соленым, если бы они оба не были красивы в этот момент.
Быть красивой ей тоже внезапно нравилось. Не беспокоиться о тощих ребрах и других совсем небогатых достоинствах. Не вспоминать, что она вообще-то стареет, а мешки под глазами растут вместе со званиями. Не думать, что волосы не стрижены уже, наверное, тысячу лет, а распуская их, она и сама себя не узнает. Не искать в себе изъянов вообще — незачем их было искать, когда Жан так на нее смотрел и упрямым шепотом в ухо твердил, что она красивая, красивая, безумно красивая.
Раньше ей вроде и безразлично было, красивая или нет. Она знала, что нет. Жить это не мешало. Но теперь, когда этому чудаку воздуха не хватало, чтобы разубедить ее, а ей не оставалось ничего, кроме как слушать, что-то дрогнуло в привычном движении мыслей.
И Ханджи бросила колебаться. В конце концов, все эти бесконечные шептания оставались в стенах ее спальни — а кому что за дело было, в какой вздор она верит и какое упоение чувствует, когда они с Жаном заняты друг другом. Оно рождалось где-то в горле и разливалось по телу, приподнимало волоски на коже и собиралось на кончиках ее пальцев — и оттого они никак не могли на чем-то остановиться, и Ханджи гладила Жана беспрерывно, будто так могла объяснить ему, что он делает для нее и что значит. Не словами: сказать это было все равно невозможно. Не до разговоров ей было, да и язык бы ее сломался о такие нежности. Но они все равно рвались из нее, выплескивались наружу, щекоча, и Ханджи смеялась, и делать ей хотелось какие-то совершенно безумные вещи.
Жан тоже смеялся. Разделял ее волнение, заражался ликованием, расплывался — такой хороший, такой близкий, родной такой. Полгода она могла слушать, как он смеется в этой комнате. Полгода любовалась, как почти незаметно глазу природа растит из славного мальчика красивого мужчину. Полгода редких, вырванных у скупого времени ночей: этого было мало, чтобы узнать друг друга вдоль и поперек, но достаточно, чтобы изжить почти все ее тревоги и его стеснение.
Поначалу он ужасно спешил. Кончал, стоило ему оказаться внутри, а запросто и раньше, в ее руках, на ее губах; Ханджи только начинала воспламеняться, когда он, примятый обломками своего же потрясенного тела, уже приходил в себя. И все же легко было простить ему нетерпение и неуклюжесть, когда он в вечной своей манере рвался за справедливостью, а значит, стремился дать ей долю ее удовольствия. Минуты не проходило, а он уже брался за нее — ртом или руками — так, будто сдавал экзамен или от этого чья-то жизнь зависела. Ханджи веселилась, но недолго. Ничего уже не казалось забавным, когда он находил то, что искал, — точку, ритм, скорость; а когда доводил ее до конца, и подавно становилось без разницы, с какой звериной серьезностью это было проделано.
И все-таки без смеха не обходилось. Он был с ними повсюду. Отступал в самые ответственные моменты, но непременно бродил около.
— Ты там письмо, что ли, пишешь? — спросила Ханджи однажды, когда он, устроившись лицом между ее бедер, языком вытворял что-то замысловатое.
— Вот и не угадала.
— Не письмо? А что?
— Объяснительную. На имя командора разведотряда. Почему проспал построение.
Вот как ей было удержаться? Но тут Жан дошел в своем сочинении до каких-то особенно ласковых слогов, и, зачитавшись, Ханджи забыла, как смеяться.
— Так ведь я не могу ее принять в таком виде, — наконец ответила она, когда набухла и лопнула этом чудном документе жирная точка, а Жан, довольный собой, подтянулся выше, чтобы видеть ее лицо, прильнул к ней блестящим подбородком и прошептал в ухо:
— Это почему?
— Да почерк у тебя не очень разборчивый.
— Ты сейчас намекаешь на то, что все надо переписать? — хмыкнул Жан.
Ханджи рассмеялась ему в плечо и схватила его в охапку, а Жан, почувствовав, как она кивает, ворчал, что это наглость, что она злоупотребляет положением и что он тогда и к полудню не проснется, — но все это была, конечно же, чепуха, и никуда он не рвался из этой кровати. Отдохнув и дав ей остыть, он писал все новые строчки, и получалось у него дьявольски ловко. Ханджи так и подмывало спросить, откуда он все это знает и умеет. В очередной раз вздрагивая и тяжело дыша после его успеха, она так и сделала.
Жан свистнул и усмехнулся.
— Ну… в следующий раз, когда поедешь в кадетский корпус, загляни кому-нибудь из парней под матрас. Там обязательно найдешь источник мудрости.
Удивил. Видала она такие сочинения. Изящества и знания в них было не больше, чем в лопате. Вопиюще бесстыжие, неуклюже топорные — вот какими были те свитки засаленных мальчишечьих знаний.
— Что, прямо с инструкциями? — не поверила Ханджи.
— Ну… — Жан скривил гримасу, припоминая. — Всяких дурацких картинок было, конечно, побольше.
Еще бы.
История некоторых дурацких картинок рождалась у нее на глазах: к ним был причастен пунцовый от возмущения и стыда маленький художник, проспоривший желание своим друзьям. Моблит в конце концов разыскал почти все свои творения, разлетевшиеся по кадетской казарме, и порвал на кусочки, но поздно: их неумелые копии множились в ужасающем количестве, и остановить это производство мальчик уже не мог.
Ханджи точно рассказала бы Жану эти смешные истории. Рассказала бы, кто причастен к половому воспитанию всех следующих поколений кадет и как прославлен и обессмерчен был этот герой среди своих пубертатных товарищей.
Когда-нибудь. Попозже. Ханджи любила их обоих, и это чувство — любовь к живому и любовь к мертвому — не всегда легко укладывалось в голове. Даже у нее не укладывалось — чего уж было на Жана взваливать столько. Она чуяла: с ним говорить о Моблите еще очень рано. Да и не к месту было поминать одного, заплетая ноги на горячей спине другого.
Ханджи притянула Жана к себе покрепче, чтобы отогнать нежданную печаль. Он не заметил этой отчаянности, но всем телом отозвался на ее порыв, обнял — как-то везде сразу.
— А у тебя под матрасом много такого добра хранилось? — полюбопытничала Ханджи.
Он не ответил. Она фыркнула и растрепала его волосы. А он улыбался каким-то своим мыслям — но Ханджи видела, что посерьезнел, и с любопытством вгляделась в его лицо.
Жан помолчал еще немного и признался:
— Да глупости это все на самом деле, Ханджи. Картинки. Инструкции. Ерунда. Просто… Ты бы знала, сколько я об этом думал и чего только в голове не делал.
— Чего же? — улыбнулась Ханджи.
Жан снова скорчил гримасу: смутился.
— Ну давай, давай. Не держи в себе. Я хочу знать, что за грязные дикие мысли ты прячешь в этой светлой голове.
Но Жан не сознавался. Отмахивался.
Ханджи не настаивала.
Были и другие способы узнать. Все, что это для этого требовалось, — просто продолжать. И они оба это делали — изучали друг друга, учились доверять, запоминали и наблюдали.
Они вместе по этой дороге шли. Она — от смерти лучшего любимого друга, притупившей чувства, до смиренной радости и, наконец, нового огня, самого жаркого в ее жизни. Он — чудной, деревянный, даже пугливый поначалу — просто креп в собственном опыте, как и было ему положено. Привыкал, что в постели — это не на приеме у главнокомандующего войсками. И даже не при свете дня наедине с Ханджи. Запоминал, что заслуживает всех наслаждений мира, что вправе их захотеть и получить. Что она может целовать его там, где поначалу ему так неловко, а потом зайдет сильно дальше, и он взорвется в конце концов прямо в ее обжигающем рту, и испачкает ей подбородок; и противно ей будет не больше, чем Жану, когда он нежничает над развороченным ее левым глазом. Ханджи так хотела видеть его настоящего, извести в нем скромность, заставить забыть о всякой брезгливости — а он впитывал ее любовь с распахнутыми глазами и душой и целовал в сладко-соленое лицо, возвращая себе свое.
Теперь они были где-то здесь.
Здесь Ханджи сбрасывала с себя рубашку и брюки, чтобы прижаться к нему быстрее и плотнее; ей хотелось чувствовать его везде, каждой клеткой своей кожи его каждую почувствовать. Тело его — такое ладное и ласковое — было точно создано для нее, и, едва коснувшись его, Ханджи понимала: вот так правильно. А он держал ее крепко и тесно, и его осторожная нежность становилась требовательной и горячей.
С каждым разом им было проще, и они делали это свободнее.
Дольше. Порывистее. Даже громче.
Как-то сами собой друг к другу по-новому прилаживались, стараясь найти особенное удовольствие. И Ханджи уже не помнила, в какую из этих ночей они перевернулись так, что его язык оказался между ее ног, а член — у нее во рту. В какую он взял ее сзади. В какую уложил ее бедра на краю кровати, а сам устроился на полу, воткнувшись между них ртом. В какую ее ноги оказались у него на плечах.
Только одно было одинаково всегда. То, как он смотрел.
Его хитроватые и вечно прищуренные, точно он всегда был настороже, глаза теплели, и Ханджи казалось, весь рассеянный по комнате свет собирается в них, чтобы, уплотнившись от нежности, выплеснуться обратно. Ханджи почти кожей его чувствовала. Жан смотрел, и счет всегда был два-один в его пользу: чтобы вернуть ему сполна этого света, ей недоставало симметрии.
Она так и шутила.
Жан морщился, но не спорил. Вместо этого целовал долго, бесконечно ласково и чуть ли не нравоучительно.
Дескать, молчи лучше.
Замри. Не говори глупостей. Вообще не думай.
Такая любовь обжигала. Это было вроде непрошеных пальцев на пульсирующей натруженной плоти, но еще мучительнее. Ханджи выворачивалась из неуемных рук и забиралась на свой собственный стол, нарушая порядок и сминая бумаги. Уголки попавшихся навстречу книг жалили голые бока, но Ханджи не замечала этого. Она глядела на него — счастливого и, чего уж, одержимого в прикованной к ней нежности — и снова ее клевало любопытство. Снова она гадала, чем он так восхищен. Снова видела себя со стороны — ну и что? Странное существо, лишенное почти всего, что должно было выдать в ней женщину. Может быть, сидя на корточках и цепляясь за столешницу вот так, она напоминала одно из тех каменных изваяний, красующихся на водостоках столичных дворцов, — бесполых и угловатых.
Но что он видел?..
Ханджи так и не решалась спросить.
Да и не стоило, наверное. Достаточно было чувствовать его взгляд, полный обожания, сидя на импровизированном постаменте.
Она и теперь убежала от его нежности, передохнуть и налюбоваться. Скверное зрение не позволяло увидеть, как хитро, гордо и мечтательно он улыбается, распластавшись блаженно на смятых простынях, но она и так это знала.
Он, конечно, тысячу раз забыл о сцене, которую устроил на крыше, а Ханджи вдруг ужасно захотелось поддразнить его.
— Завтра снова нужно ехать в Митру, — сказала она и больше угадала, чем увидела, как переменилось лицо Жана и тень озабоченности пробежала по нему.
— С утра?.. — испугался он и обернулся на настенные часы.
— К полудню. Закклай хочет о чем-то поговорить. Со мной и Леви.
Она нащупала свои очки: единственная предусмотрительность, о которой она непременно вспоминала, прежде чем потерять голову в двух любимых руках,— оставить их на краю стола. Нацепила на нос.
— Оньянкопон тоже вызвался. У него там свои дела.
— Ага.
— Хочет получить специальный пропуск в библиотеку. Без меня это будет затруднительно.
— Ага, — повторил Жан.
Теперь, в очках, Ханджи могла отчетливо его видеть. И совсем не удивилась тому, как скептически он приподнял бровь: смекнул, что нарочно она издевается.
Теперь, уязвленный, раздетый донага и совершенно отчетливый, он показался ей ужасно хрупким.
Даже сидя напротив, отдельно от него, Ханджи не переставала чувствовать его рядом. Она как будто все еще его касалась, он как будто никуда ее не отпускал. Он и сам был вроде лампы, заправленной волнением, ревностью и ребячеством, — только вместо света источал невидимое, такое доброе и нужное ей тепло.
И в эту минуту в ее кровати, и на крыше под небом час назад Ханджи любила его так сильно, что ей понадобилось сейчас же сделать для него что-то хорошее. Утешить. Признаться в чем-то. Поставить точку в их неразгоревшейся ссоре.
Она спешно спрыгнула со стола, юркнула под его бок и, собравшись с духом, сказала:
— Оставайся тут. Спи. Если замерзнешь, в шкафу найдешь штаны и рубашку. Полагаю, ты в них еще поместишься.
Жан посмотрел на нее недоумевающе.
Они не спали в одной комнате. Это было правило.
Он должен был уйти — тихо, чтобы никому не мешать. Они всегда так делали. Не прятались: для этого давно уже было поздно. Шила в мешке было не утаить — особенно теперь, когда в отряд пришло столько новых людей с длинными любопытными носами, небезразличными к содержанию командорской постели.
Все знали. Не всем это нравилось.
И они двое не прятались, но принимали правила казенной жизни. Она, эта жизнь, могла такого и не простить, уколоть в самый неподходящий момент.
Жан встревоженно глянул на Ханджи, словно напоминая об этом.
— Не переживай, — сказала она мягко, но решительно. — Все будет хорошо.
Несогласные и прочие обеспокоенные белизной командорского звания могли поменяться с ней местами. Тогда они еще и живо убедились бы, что ничего хорошего, кроме этой чудесной широкой кровати, в этой почести нет.
— Я не приглашаю тебя тут жить, — подумав, добавила Ханджи. — Я хочу, чтобы ты остался сегодня.
Жан заколебался.
— Тебе надо выспаться.
Она улыбнулась, наблюдая за тем, как он пересиливает себя: Жан очень хотел остаться, но не кокетничал. Он и в самом деле готов был уйти.
— Не переживай, — повторила Ханджи. — Я слишком устала, чтобы ты мне мешал. Усну, как только коснусь подушки.
Всем телом она почувствовала, как он размякает, соглашаясь. Совсем расслабившись, он повернулся к ней лицом, укрыл подбородком ее макушку, оплел ее плечи.
— Тогда я ее заберу, — пошутил он тихо.
— Какой ты добрый. Только что говорил, мне надо выспаться.
— Так ведь полдень — это все меняет, — пошутил Жан.
Соглашаться было неразумно, но она признала, что да, меняет.
Ведь это значило, что он мог поцеловать ее еще раз. И еще. Хоть немного. Не спешить передавать ее из своих рук в объятия сна. Потому что каждый раз было так: стоило только закрыть глаза, и наступало утро. А новое утро означало новые хлопоты. И куда реже, чем хотелось бы, — вместе.
Ханджи вздохнула. Как бы ни было хорошо сейчас, завтра было неотвратимо близко. Она чувствовала, как оно наступает. Они оба чувствовали — и потому Жан так легко остался, а шутки больше не были такими уж веселыми.
— Надеюсь, обойдемся без репортеров, — хмуро фыркнула Ханджи, поддавшись этой единодушной мрачности.
— Что, боишься, поколотишь кого-нибудь?
— Немного. Иногда они так докучают, что я думаю, неплохо бы телохранителя завести. Только такого, чтобы наоборот. Чтобы не меня защищал, а их.
Жан не улыбнулся.
— Ну, у тебя он будет завтра. Никто не посмеет задавать тупых вопросов, если капитан… да просто посмотрит как следует, — подметил он насмешливо и довольно тоскливо.
Ханджи вздохнула.
— М-м. Ну да.
Она погладила Жана по спине. Ладонями обвела его плечи, шею, дошла до ключиц. Потерлась щекой.
— Я вообще-то надеялась… ну, вдруг ты захочешь.
— Чего?
— Поехать тоже.
— С вами? В Митру?
Так переспрашивал, будто не верил. Ханджи поставила себя на его место: сначала сон в одной постели, теперь столица. Многовато эмоций было для трех минут подряд, наверное.
— Да. Я хочу, чтобы ты поехал.
— Следить, чтобы обошлось без рукоприкладства?
— Ну, в том числе.
Жан как будто задумался.
— А это просьба или приказ?
Ханджи отодвинулась, приподнялась на локте, глянула на него подозрительно и не сдержала досады:
— Не пойму, ты не хочешь ехать?.. Неужели из-за Оньянкопона?
Жан поморщился и отмахнулся.
— Да ну брось! Хватит уже издеваться, а?
— С языка снял, честное слово! — возмутилась Ханджи.
Она замерли, и в эти несколько секунд Ханджи видела, как смешно преображается он — подстегнутый, взъерошенный, почти сердитый; как радость и покой меняют его живое лицо, а он старается оставаться серьезным и выглядеть задетым.
— Да не в этом дело, — сказал Жан. — Просто… дороги. Я же говорил. Завтра тут снова будет Пиксис. Мы вроде как… идем в восточные леса на карте.
И он значительно посмотрел на Ханджи.
— Но если это приказ… то Армин с ребятами и без меня справится.
— Тогда приказ.
Тут Жан, наконец, улыбнулся.
— Так точно, командор.
Хорошая улыбка была, настоящая. Гнала из этой кровати все лишнее и дурное.
Но как же с ним было… нескучно. Ханджи покачала головой: она полюбила чудовище.
Чудовище дотянулось губами до ее уха и прошептало счастливо и осоловело:
— А мы с тобой тоже пойдем в библиотеку?
Хорошо бы, подумала Ханджи.
— Если время останется. А тебе зачем туда?
Жан пожал плечами.
— Ну… ты же хочешь.
Библиотека Митры была настоящей сокровищницей. Теперь, когда старые архивы были рассекречены, — не для всех, конечно, но Ханджи была не последней в очереди, чтобы приобщиться, — она мечтала обойти ее снизу доверху. Да хотя бы заглянуть лишний раз ради собственного любопытства — и то было здорово.
— Слышал, там много книг, — пробормотал Жан заплетающимся языком. Ханджи поняла: такой неумеренный объем впечатлений сморил его окончательно.
— Еще бы нет, это библиотека. Ты что, никогда не был в столичной библиотеке?
— Ну, почему-то у нас как ни история, так не в библиотеке, — подметил Жан.
Это было и смешно, и грустно, и справедливо.
Ханджи встала погасить керосинку.
Комната погрузилась во тьму.
Вернувшись к Жану, Ханджи укрыла его и себя одеялом. Прижалась. Отняла у него одну из подушек. Прислушалась к себе: все-таки не расходиться на ночь — это было что-то новое.
Ничего. Непривычно, но ничего. Может быть, они могли бы делать так чаще.
Может быть, стоило так и делать.
— Что ж, тут ты прав. Книг там действительно много.
— И всяких мест, — добавил Жан уже совсем тихо и еле разборчиво, задремывая.
— Каких мест?
— Укромных мест…
Ханджи фыркнула и погладила его лицо. Не видела, но пальцами чувствовала, как улыбается он сквозь сон.
— Найдем, — кивнула она.