Присмотрелся?

PG-13
Завершён
20
автор
Фэндом:
Размер:
19 страниц, 7 551 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Часть, где происходит все

Настройки
Тихо дребезжит холодильник. Я сижу за столом и пытаюсь хоть как-то отвлечься от бессонницы, цепкими лапами впившейся в меня и не желающей отпускать. На кухне ни души. Рассвет забрезжит за тонкими стеклами, в лучшем случае, только спустя пару часов. Темнота. Огромная и непроглядная, она, как лавина, поглощает меня целиком, и я позволяю ей забрать меня в свои объятия. Холодильник перестает дребезжать, и в голове оседает мягкими хлопьями блаженная пустота. Хочется курить. Я перебираюсь на подоконник. Он слишком узкий для того, чтобы нормально уместиться на нем с удобством, но к этому можно привыкнуть. Подтягиваю одну ногу к груди, чувствуя, как ткань брюк обтягивает колено, а вторую свешиваю, и она безвольно качается. Лакированная кожа туфель блестит в слабом отсвете луны, и я потираю ее мозолистой подушечкой пальца, слушая скрип. Закуриваю. В открытую форточку влетает стылый ветер, забирая к себе запахи дыма и парфюма — неизменных моих спутников. Люблю ветер и подоконники. Едкие сигареты, от которых остается шлейф, и тонкие перчатки. Последние лежат в кармане пиджака, а тот — на спинке стула, видавшего виды. Я медитирую, когда курю вот так - в темноте кухни, тишине базы и свободе ветра, задувающего в форточку. Кажется, в нее смогу улететь и я, стоит только лишь пожелать. Перспектива стать ветром манит, и я прикрываю глаза, слушая стук ставень и возобновившееся гудение холодильника. Идиллию прерывают тихие шаги, чуть стучащие, твердые и аккуратные. Я знаю, кто идет сюда, могу представить, зачем. — Herr Spion, — тихий шелестящий голос разрывает размеренный шум тишины, и я оборачиваюсь на него. — Что вы тут делаете? Глупый вопрос. Видимо, Медик совсем поплыл из-за бессонницы, а раз пришел сюда, значит, заварит себе или травяной успокаивающий отвар, или крепкий кофе. Запах у обоих будет одинаково привлекательным, и я, думая о нем, медленно моргаю, фокусируя взгляд на пришельце. — Я здесь курю, mon cher, — привычный нахальный тон режет язык, и я еле удерживаюсь, чтобы не прикусить его от отвращения. — А вы пришли, чтобы поквитаться с бессонницей или чтобы укрепить ее? Улыбка сама ползет на потрескавшиеся губы, и я чувствую, как тонкая кожа вновь распарывается под давлением. Выкидываю окурок в пепельницу — курю не я один — и стекаю с подоконника слитным движением, контролируя каждую мышцу. — Ни то, ни другое, — лицо, словно выточенное из мрамора, смазывается в почти кромешной тьме. — На этот раз не угадали. Он чуть хмурится, близоруко приглядываясь, отчего морщины тонкой сеткой проступают вокруг глаз. Я вижу их, потому что подошел непозволительно близко. Вытяни немец руку - упрется широкой ладонью прямо в воротник рубашки. Медленно одеваюсь, застегиваю верхние пуговицы и снова повязываю галстук отточенными движениями. Слишком привычно и слишком неправильно. — Снотворное уже закончилось? — Медик говорит полушепотом, но его голос вибрациями разлетается по кухне вместе с дребезжанием холодильника. — Почему не пришли за новым? — Не хочу, — звук голоса легкий и идеально выверенный по тональности. Я настолько вжился в образ, что выходить из него полностью такими темными ночами, пропитанными запахом ветра, порой тяжело. — Сегодня я хотел насладиться покоем. А вы, mon cher, чего бы вы хотели? — Выспаться, — немец отвечает едко и с иронией, я это слышу слишком отчетливо и усмехаюсь на несколько тонов тише, чем должен бы. Облокачиваюсь на столешницу. Она поскрипывает для проформы и успокаивается, когда я поглаживаю ее. Смотрю на широкую спину, обтянутую халатом, и не спешу уходить. Негоже быть слишком тактичным для такого представления. — В любом случае, жду вас завтра вечером, — он не говорит, где. Я знаю дорогу туда слишком хорошо, могу пройти по ней, закрыв глаза. — Не хочу потом латать лишние тела на поле боя. Вокруг тишина, состоящая из периодического дребезга холодильника, стука открытой форточки о раму и шелестящих твердых шагов. Она не звенящая, иначе мы бы тут оба сошли с ума. — Как скажете, — он не видит моих улыбок, но поворачивается на голос. Стекла очков блестят в уходящей от нас темноте. — А пока — прощайте. И с добрым утром. Разворачиваюсь медденно, лениво, засовывая большие пальцы в карманы брюк, и выплываю с кухни. Шаги легкие и тихие, а за спиной — шумный вздох и шелест хлопкового халата.

***

В лазарете ярко. Это отличает его от всей базы, в каждом помещении которой находятся старенькие лампочки накаливания, жужжащие и периодически лопающиеся из-за выкрутасов Инженера. Я хожу тихо, всегда и везде, одежда не шелестит, ботинки не скрипят, я почти не дышу. Он сидит за широким письменным столом чуть сгорбившись от усталости, но я знаю, что выправка у него истинно военная — не могут обычные врачи ходить так. — Вы может и ходите тихо, но с тишиной явно не сравнитесь, — он, будто читая мысли, щурится и смотрит на мои ноги. Глаза уставшие, вокруг — морщинки, и я позволяю задержаться на них взглядом чуть дольше пары секунд. Пальцы Медика сухие, жилистые и узловатые. Ладони широкие, такие, что могут без труда обхватить мою руку, хрупкую по сравнению с его. В жестах — сила и покой, приправленные бессонным изнемождением. Растягиваюсь на кушетке, пытаясь пародировать гигантского кота. Слышу фырканье со стороны стола и чеканные шаги — тихие для военного, громкие для убийцы. В протянутую ладонь не опускается желанной бутылочки с белыми-белыми таблетками, которые так удобно делить на части и плавать потом в стыке между миром реальным и миром, созданным воспаленным мозгом. — Сперва осмотр, — он кидается словами, а я их ловлю, как собака, которая давно истекала слюной на сочный бифштекс с хозяйского стола. — Вы же знаете, что из раза в раз ничего не меняется, зачем снова протягиваете руку? Острый уголок брови подлетает вверх, и остается там на пару секунд, тревожа мышцы лица. Взгляд тоже острый, пусть и поверх очков, пробивает не хуже шприца с мерзкой отравой, заставляющей конечности неметь. — Вы ни разу не вложили в нее ничего, кроме таблеток. Например, свою ладонь, — шаг наугад, при свете электрической лампы, жужжащей в меру надоедливо, ощущается падением в пустоту. — Или вы не из тех, кто любит эксперименты? Провокация. Правильная в своей неловкости и растекающаяся стыдом по грудной клетке, сковывающая ребра и заставляющая губы снова трескаться от растяжения. Я завожу руки за спину и приподнимаюсь, выгибая шею так, что край маски сместился и теперь обнажает кадык. Мерзкая тряпка. Стянуть бы ее и сжечь. Нельзя. — Эксперименты такого рода меня не интересуют, — Медик снимает с шеи стетоскоп и жестами просит (скорее, приказывает) раздеться. — Обратитесь за этим к кому-нибудь другому. Я притворно дуюсь, манерничаю и все же раздеваюсь. Не полностью, ведь снимаю только жилет и пиджак, а рубашку расстегиваю, позволяя ей обвиснуть на исхудавшем теле. Мышцы, закаленные боями, просвечивают сильнее, чем требуется в нормальном состоянии, и я подавляю желание снова одеться и закрыться от мира в непробиваемом футляре одежды. Прикосновения инструмента холодные, я бросаю пару остринок по поводу того, что Медик мог бы поступить ласковей, но тот со скучающим лицом продолжает слушать что-то там, что бьётся внутри. Почему-то у него есть повышенный интерес к сердцам других. Проверки-проверки-проверки. Он настолько дотошен в желании узнать, не сломалось ли чего в хрупком механизме человеческого тела, что я уже не выдерживаю и отползаю на кушетке дальше, к краю, для устойчивости раздвигая ноги и хватаясь ими за боковины. Сижу на ней верхом, жаль, выгляжу не как принц. — Не будьте ребенком, — раздраженно бросает он. Обычно он и проявляет эту эмоцию — раздражение. Дальше он испытывает только ее градации, если как следует не выпьет или не выспится. И то, и другое бывает редко, но мне всегда удается застать их и впитать в себя. Почти. — Не будьте стариком, — парирую я, раскачиваясь на скрипучей кушетке, наклоняя голову в сторону и смотрю на него сквозь полуприкрытые ресницы. — Мы оба давно знаем, что все тесты одинаковы. Зачем вы все это делаете? Он не отвечает, только глубоко вздыхает и машет рукой, мол, одевайся, черт с тобой. Глаза его колючие, холодные и жесткие, как он сам. Взгляд иногда пробирает до костей, но сейчас я сосредоточен на том, чтобы застегнуть пуговицы. Руки мерзнут, особенно сильно они немеют от холода в лазарете — тот находится в подвале, а он плохо отапливается. Немец достает из кармана халата — не того грубого и жесткого, что для боев, обычного, хлопкового, медицинского — баночку с живительными бусинами-таблетками и кладет в протянутую ладонь. Стекло чуть скользит по перчаткам, и я крепче стискиваю его, запихивая в карман пиджака. Сегодня же я буду наслаждаться небытием. А дальше все идет, как по четко выверенному сценарию. Я хожу по лазарету, листаю записи, сделанные на другом языке, кое-где лежащие в беспорядке, заглядываю за широкое плечо, наблюдаю за уверенными движениями рук. — Еще не надоело? — раздражение Медика усиливается, но я не отхожу назад, а только наклоняюсь ниже. Образ нахальности становится нужным в такие моменты, и я могу сколь угодно долго играться вот так. — Non, я еще только начал, — в груди зудит напряжение, и я перетекаю на край стола рядом, опираюсь на его и смотрю в стылые глаза. — В конце-концов, должен же я еще немного полюбоваться. Ах, если бы они не преследовали меня каждую ночь, заставляя просыпаться то в холодном поту, то в неистовом жаре, избавиться от которого не помог бы и айсберг... — Полюбоваться сможете, смотря в зеркало, frecher Welpe. — акцент звучит приятно, не портит картину ничуть. — А сейчас выметайтесь. Медик хмурится, появляется складка между бровей, которую так хочется разгладить холодными подрагивающими пальцами, но я лишь сильнее впиваюсь ладонями в стол и покачиваюсь. — В следующий раз, mon cher, — не хочу уходить, но на этом сцена заканчивается, скоро опустится занавес, а главное действующее лицо должно перейти в другие обстоятельства. Ухожу, покачивая бедрами. Никогда не оборачиваюсь, но знаю, что острый взгляд режет мне спину, пробираясь к самому сердцу. Тихо шагаю, не слышно шороха одежды, не скрипят ботинки. Дыхание сбилось.

***

Зима приходит незаметно, накрывает базу пуховой снежной периной и заставляет кутаться во все, что есть и чего нет. Чай стынет быстрее, руки мерзнут чаще, Снайпер ворчит и перебирается жить на базу, оставляя фургон, и я застаю его в дверях с сумкой. Он весь всклокоченный и дрожащий от холода, потому что зимних вещей у него мало, и они почти не греют. — Первые Снайперы прилетели, зима действительно наступила, — я усмехаюсь и приветствую его рукопожатием. — А первые Шпионы сейчас скукожатся и превратятся в ледышку, — манера общения, взращенная годами, не дает сбоев. Австралиец трясет головой в старой ушанке и уходит куда-то наверх, стряхивать годовую пыль с ветхих скрипящих половиц мертвой комнаты. Я больше не могу находиться в лазарете так долго и часто — совсем покрываюсь корочкой льда. Лед этот стягивает маску, и она становится прочной, как щит из титанового сплава, и хрупкой, как хрустальный бокал. Все становятся угрюмее, но держатся ближе, подолгу сидят в гостиной и обмениваются теплыми вещами. Мне перепадает широченный свитер нашего Пулеметчика, и я молча, но благодарно укутываюсь в него, скидывая осточертевший пиджак. Свитер теплый, мягкий и чуть-чуть колется, когда кожа попадает на игольчатые нитки. Медик сидит рядом, его Демо обернул в какой-то плед, и теперь края касаются и меня, залезая на колени и ластясь. Я поглаживаю рисунок, отпиваю обжигающе горячий чай и все еще чувствую холод. Мерзко, хочется тепла, и мы ждем весны. Первые дни зимы всегда проходят в боях, но на первые сильные морозы у нас назначено перемирие, пока все оклемаются. Тут и там мелькают Скауты, распаренные, бегучие и покрасневшие от первых серьезных холодов. Теперь я не сижу подолгу у открытой форточки, потому что стылый и злой ветер так и норовит свалить меня с лихорадкой или чем похуже. У меня слабое горло, всегда было, и голос порой становится сипящим, некрасивым и совсем-совсем не бархатным, каким я привык его показывать. Медик замечает. Зовет в лазарет несколько раз, а потом приходит сам, с пледом на плечах, посреди ночи, прямо в комнату, зная, что я не сплю. Приносит пластинку таблеток от боли в горле. Не хочу их снова глотать. На вкус они как зима и разочарование. У всех наемников в апартаментах есть обогреватель, лично каждому по штуке вручил Инженер, и я им охотно пользуюсь. Слишком я не люблю зиму, слишком она не любит меня. Мы существуем в устойчивой неприязни друг к другу. Образ Шпиона, каким тот должен быть, и каким меня заставляли становиться долгие часы тренировок перед вступлением в команду, начинает ломаться на третий год. Сейчас я не совсем я, половина маски все еще комьями слипается на лице. Эта зима - перевалочный пункт между бредом и сумасшествием. Медик сам проходит в комнату, сам двигает обогреватель ближе, сам стаскивает меня с подоконника и усаживает на кресло, в тепло и проеденную молью мягкость. — Вы дурак, Herr Spion, Du bist einfach ein Idiot, — я прикрываю глаза и вытягиваюсь поперек кресла, отчего голова запрокидывается, а ноги неуклюже свисают. — Вы неубиваемы на поле боя, а теперь, видимо, хотите умереть от халатности? — От простуды не умирают, — мурлыкаю, закатывая глаза, когда сухие теплые пальцы подлезают под маску и касаются лба в попытке проверить температуру, но я мотаю головой, и они выскальзывают. Тишина прерывается звуками зимы — холодными ветрами, пытающимися снять с кого-нибудь кожу, жужжанием обогревателя, дыханием Медика, шорохами свитера и кресла. — Вы кормите меня таблетками, а тепла я так и не получаю, — щурюсь и поднимаю ладонь к его плечу, поправляя съехавший кусок цветастого безумного пледа. — Стоит ли продолжать, если все стоит на месте? Я имею в виду лечение, но подсознание мерзко хихикает и твердит, что я лжец и безнадежный дурак, дублируя тысячекратно слова Медика. Пока затыкаю его, бьюсь головой о подлокотник. Немец ругается и тащит меня на себя за ворот свитера. Я все еще завернут в него, как в теплый-теплый кокон, но с приходом Медика он почему-то перестает греть. Ни в одну зиму из трех такого не было. До этого момента. Уверенные и усталые руки перетаскивают меня на кровать и кидают на нее, как мешок с картошкой. Не сопротивляюсь - не хочу. Хватаю бледной и тощей ладонью точеное запястье и тяну на себя до тех пор, пока не чувствую тепло кожи где-то на шее, выглядывающей из-за гигантского ворота. Медик удивленно смотрит на сие действо и снова проверяет температуру. Хочет сдернуть маску, но я хмурюсь и отшатываюсь, а он снова пришатывается, потому что руку-то я так и не отпустил. — Вы теплее свитера, — шепчу, не узнавая свой голос. То ли таблетки так действуют, то ли я совсем уж сошел с ума. — А мне нужно тепло. — А мне, — он шевелит пальцами, и от мест касаний проходят приятные волны расслабления и облегчения. — От вас не нужно ничего. Отпустите. — Non, — я настойчиво тяну его за руку, понимая, что, если бы он хотел вырваться, то ударил бы меня пару раз, может, сломал бы в итоге нос, но непременно ушел. Наверное, он замерз, как и я. — Не пущу, хоть убейте. Vous feriez mieux de me tuer. Он снова забирается под маску, теперь уже почти всей ладонью, отчего она стягивает лицо сильнее, и я снова дергаюсь. Медик переставляет руку на середину груди и держит крепко, не давая вылезти. Теперь ему что-то от меня нужно. — И давно вы бегаете с температурой? — его желание вылечить всех слишком велико, к нам на базу даже приходили наемники из другой команды, просились к Медику, а я не видел смысла ему мешать. — Не знаю. Я ее не чувствую, а у вас и без меня хватает забот, mon cher, — только сейчас замечаю, что голос у меня сипящий, некрасивый, как флейта с трещиной в корпусе. Наслаждаюсь рукой, все еще лежащей у меня на груди и давлю кашель в зачатке, только бы не сдвинуть эти узловатые пальцы и широкую ладонь. Сердце предательски сильно бьется и стремится к теплу прикосновения. Слишком близко. Слишком не так. — Уходите, — я отворачиваюсь, маска перестает быть слишком тугой, но на груди все еще лежит чужая ладонь, и теперь я пытаюсь ее отодвинуть, обжигая холодные пальцы о чужую кожу. — Кому-то вы нужны больше, чем мне. Забавно, сперва я молил его остаться, но, как только на горизонте замаячило что-то, что он мог бы увидеть или почувствовать под пальцами, я захотел его оттолкнуть. Так, чтобы он ударился головой о стену и не встал до завтрашнего утра. Мы меняемся местами и смотрим друг на друга, как бараны на узком мосточке. В стылых глазах напротив замерла тень, и она разрастается, пока я пытаюсь нырнуть в ее глубину. — Вы начали бредить, — не уходит, не отпускает, тянет на себя и скидывает в итоге с кровати, отчего я ударяюсь о холодный скрипящий пол плечом и коленом. — Я не могу вас так оставить. В действиях — неприкрытая ярость, в словах — врачебное участие. Контраст на контрасте, осколок на осколке. Он хватает меня за шиворот и встряхивает, отчего голова дергается, как у болванчика. Я раздраженно на него матерюсь, на французском, разумеется, и пытаюсь подняться. Комната кружится, но, после третьей попытки встать, я все же нахожу устойчивое положение. Его руки на вороте свитера. Мои ладони лежат поверх и раскаляются до покраснения. Лампа тусклая, сливается светом с чихающим детищем Инженера, и я фокусирую взгляд на нагревательном элементе. — Вам так нравится кидать меня туда-сюда? — теперь я ощущаю только надоедливую боль, проедающую дыру где-то над бровью, как огромный и жирный червь. — Голову оторвете, потом пришивать устанете. Я вам не профессор Доуэль. — А я вам не Шредингер, чтобы думать, проснетесь ли вы завтра здоровым или будете метаться в бреду, — очки блестят, на них — прозрачные пятна света. Глаза кажутся горящими, и Медик поправляет огоньки и потирает острую бровь острым пальцем. В нем слишком много углов, и я настолько часто бьюсь о них, что выучил каждый. В нем нет плавных линий, он жесткий и несгибаемый, и сострадание к пациентам перемежается с почти каждодневной жаждой убивать. Кривлю губы, отворачиваюсь, смотря в серую зимнюю темноту за окном. Стаскиваю с себя чужие теплые руки и чувствую непрошенные мурашки, от которых волосы на затылке встают дыбом. Подоконник прохладный. Открываю форточку, отчего ледяной воздух улицы сгоняет с комнаты всю теплую спесь. Медик хмурится, сжимает руки в кулаки и смотрит сквозь бликующие стекла. Я неряшливо скидываю ботинки и подтягиваю ноги к себе. Выгляжу слишком по-домашнему в огромном свитере Пулеметчика, полосатых дырявых носках Снайпера и собственной рубашке, пробивающейся воротом через колючие нитки. Ни для кого уже не удивителен круговорот шмотья, все мы сжились, срослись, и уже не можем представить жизнь друг без друга. Мы готовы грызться между собой до смерти, а через час лежать кучей на улице и смотреть на звезды, мечтая о временах без войны. Немец раздраженно встряхивает головой — серебро на висках окрашивается в теплый цвет лампы — и уходит, плотно прикрывая за собой дверь. Без него становится еще холоднее.

***

— Сигаретки не найдется? — Скаут, встрепанный, как воробей, стоит в проходе. С него стекает снег, и я пялюсь на его грязные кроссовки, думая, что потом буду вытирать после них пол. — Для тебя, mon chéri, нет, — носки на мне теперь другие, снайперские вернулись к хозяину, зашитые и постиранные. — Медик меня убьет, вчера вот уже пытался. Скаут недовольно хмурится, поджимает тонкие обветренные губы и скрещивает руки на груди. Он постукивает ногой по полу, отчего становится еще больше похож на зайчишку. Ухмыляюсь, собираю снег с наружной рамы и комкаю снежок. Руки краснеют и отнимаются. — Да брось, ты же ему не расскажешь. И я не расскажу. И вообще, чего ты такой вредный, а? — мальчишка несдержан, ему хочется сразу же воплощать все идеи, приходящие в голову, а я на это только закатываю глаза, пытаясь достать до мозга. У одного из нас он просто обязан быть. Обогреватель все еще работает. Скаут, не дожидаясь приглашения, стаскивает промокшие кроссовки и ставит их поближе к теплу, а сам шлепает по направлению к креслу. В него прилетает снежок, пущенный непослушной рукой, и попадает не в голову, а куда-то за воротник куртки, отчего Разведчик взвизгивает по-девичьи и стряхивает с себя снег прямо на маленький коврик. — Ты‐ы-ы! Я тебе сейчас... — он подскакивает ко мне и замахивается для удара, но я спрыгиваю с подоконника и успеваю перехватить его руку. Отнимаю сигарету ото рта и выдыхаю дым ему в лицо. Скаут закашливается, вырывается и уходит обратно к креслу, кидая верхнюю одежду рядом со шкафом. Спасибо, не на ковер. Он становится еще больше похож на ободранного воробья без своей большой куртки, очевидно, с чужого плеча. Я потягиваюсь и сетую на то, что он согнал меня с хорошего места. Приходится закрыть окно — я наступил в лужу от растаявшего снега, и теперь иглы холода пытаются исколоть мне кости. Переставляю пепельницу ближе к креслу. Получается примостить ее только на пол, потому что столик двигать долго, а на обивку ставить — себе дороже. — Ну дай ты покурить, ну хоть попробовать, — бостонец настойчив не в меру, и во мне играет раздражение вперемешку с любопытством. — Жалко что ли? — Non, я просто хочу докурить эту, — показываю на половину оставшейся сигареты и нащупываю портсигар в кармане свободных брюк. — А тебе зачем? Он начинает что-то мямлить, потом утверждать, а потом сдается и раскрывает карты — спор. Банально до одури, но старо как мир. Настолько правдоподобно, что в пору не поверить. Я не верю, но прикидываюсь, что на мне сработала эта ложь. — Un lapin stupide, — усаживаюсь на подлокотник, и опираюсь локтем на спинку кресла, прямо над ним. Кресло тут одно, и я не собираюсь сидеть на холодном полу. Он смотрит на меня большими голубыми оленьими глазами, а я размышляю, почему влюбился не в него. — Тебе покрепче или повкуснее? Мальчишка, временами смотрящий на мир глазами старца. Рано позвзрослевший и много повидавший. Он сохранил детскую непосредственность, но порой на него что-то накатывает, и он приходит к кому-нибудь из нас, старших, чтобы решить вопрос из головы, пришедший изнеоткуда и оставшийся погостить. — А есть и то, и то? — он загорается, словно спичка, и теперь в голубизне глаз сквозит неприкрытый интерес. Он из тех людей, что смотрят прямо в лицо, не волнуясь о том, как ты себя при этом чувствуешь. — Есть, — открываю портсигар. Табак на любой вкус и цвет. Сверху — крепкие со сладким фильтром, снизу — и крепкие, и некрепкие, но горькие и вяжущие. Курить те, что справа, кроме меня, может только Снайпер. Те, что слева, любит Инженер и иногда просит у меня штучку. Та, что сверху и посередине — только для Медика, но он обходится своими. Разведчик зачарованно тянет руку в бинтовой обмотке к никотиновым палочкам, что лежат внизу. Его пальцы я отодвигаю, а низ портсигара прикрываю, позволяя выбрать правильный вкус. В итоге он выбирает что-то в меру крепкое, со сладким фильтром. Мальчишка крутит сигарету в руках, нюхает и примеряется, как будет держать ее. Забираю табачную гадость мягким движением и раскуриваю под недовольный возглас. Сладость остается на губах, и я прищуриваюсь. Сегодня у меня хорошее настроение, и даже Скаут его удивительно не портит. Зажимаю сигарету между пальцами и поворачиваю огоньком на себя. Тот пару секунд смотрит на нее, а потом забирает, копируя жест. Прикладывается к фильтру, резко втягивает дым и неистово закашливается. Я смеюсь сипло, у меня болит горло, и, вообще, курить и смеяться мне противопоказано, но я плюю на все. Разведчик выглядит разочарованным и недовольным. — А ну, дай еще раз попробую, — он тянет мою руку на себя за запястье, но я снова выворачиваюсь и делаю затяжку. Потом еще одну. — Она вкусная, так, наполовину. Дым разлетается по комнате, пока Скаут, не отпуская меня, еще раз примеряется к сигарете. Теперь он действует осторожнее — прихватывает ее губами, втягивает дым медленнее и старательно пытается не закашлять. У него не выходит, и спустя пару затяжек он давится и откидывается на спинку кресла. Когда я смотрю на него дольше нескольких секунд — как сейчас — замечаю слишком много сходств. Тот же разрез глаз, те же губы. Если бы я снял маску, он удивился бы? Тонкие паучьи пальцы тоже похожи на мои, и я даже не противлюсь тому, что он держит меня за руку. Слишком знакомый у него жест. Слишком отчаянная хватка. Слишком дрожащие руки, явно не от холода — моя комната едва ли не самая теплая на всей базе. Меня пробивает догадкой, и я внимательно наблюдаю за Скаутом, забирающим у меня затяжки одну за одной. Он тих и аккуратен, с него слетел образ нахального оборванца, и от этого он кажется еще младше, чем есть. С каждого из нас рано или поздно сползает вся клишированная ерунда. Позже всего начал очищаться от нее я, бог знает, почему. Отнимаю у него почти докуренную сигарету и завершаю ее жизнь об край пепельницы на полу. Мальчишка все еще смотрит на меня во все глаза, изредка моргает, но не высвобождает мое запястье из цепкой хватки. — Делай, что задумал, — мне даже интересно, насколько далеко он может зайти. Ему точно разобьет сердце мое напускное безразличие, но так для него будет даже лучше. — Или боишься? Поворачиваю его голову на себя, дублирую взгляд в глаза и жду. Минуты тянутся, глаза приближаются, и мне на секунду кажется, что они стали размером с лицо, что весь Скаут — один сплошной зрачок, пялящийся на меня и желающий попросту сожрать. Неужели и я так выгляжу, когда смотрю на Медика? Он неловко тыкается своими губами в мои, обхватывает нижнюю, как будто снова пытается ощутить сигарету, но чувствует только сладкий вкус фильтра. После этих целоваться сладко, я знаю, и он теперь знает тоже. — Давай покажу, как надо, — во мне просыпается детский азарт, а в мальчишке напротив загорается огонь, который норовит смести меня с лица Земли. Зарываюсь ледяными пальцами в мягкие волосы, притягиваю к себе и чувствую чужую дрожь на губах, руках, на всем своем существе. Скаут боится, по нему видно, но подается вперед с отчаянием человека, бросающегося в пропасть. В бостонце много страсти, во мне — усталости, и мы делимся этим друг с другом. Он все еще смотрит прямо в лицо, неловко подается навстречу губами, пытается использовать язык, но терпит провал. Слишком мало опыта. Слишком много чувств. Он смущен и растерян, когда я отстраняюсь. Я все еще холодный, губы сладкие от фильтра и поцелуя, но эта сладость горчит одиночеством и невысказанностью. Я действительно идиот. А может, во всем виновата лихорадка. Надеюсь, его организм крепче моего, и он отделается только насморком. — Эй, ты должен был меня ударить, — звучит будто бы разочарованно. Я вижу, что он пытается удержаться, комкая футболку в руках. От чего — слишком хорошо знаю, и не собираюсь поощрять ничего, кроме этого странного, отчаянного поцелуя. Наверное, мне действительно следовало бы влюбиться в него, но он оказался первее и влюбился в меня. — Я никому ничего не должен, — горло болит, я мерзну, руки подрагивают, и по телу распространяется мерзкое ощущение болезни. — Ты получил, что хотел, теперь можешь идти со спокойной душой. Конечно, никакой спокойной души у него теперь не будет, он продолжит тешить себя шансом на взаимность. Может быть, забежит еще пару раз. Может, будет проявлять больше внимания. А может и нет. Разведчик натягивает потеплевшую мокрую обувь, подхватвает куртку и уходит, чуть сгорбившись, не прощаясь, не извиняясь и не болтая ничего. Здесь он перестал быть Скаутом, но я надеюсь, что он стал собой хотя бы на время. Обогреватель жужжит, снег залепляет стекла. Я скатываюсь в углубление кресла и закуриваю новую сигарету. Горькую и тяжёлую, только бы сбить вкус.

***

Просыпаюсь в лазарете. Пахнет кровью, формалином и лекарствами. Яркий электрический свет настенной лампы бьет в глаза, отчего я снова зажмуриваюсь и хочу провалиться в небытие. Чувствую на ресницах сонную влагу и тут же скручиваюсь в приступе кашля. Он раздирает горло, и я царапаю его отросшими ногтями, пытаясь счесать с себя боль. Кашель уходит, и я снова опрокидываюсь на лежанку, чувствуя непривычную для лазарета мягкость подушки. Открываю глаза снова и, преодолевая боль в голове, оглядываюсь. Я лежу на на раскладушке, накрытый одеялом, рядом — табуретка и ширма, отгораживающая меня от выхода и основной части обиталища Медика. Судорожно ощупываю руками голову, а затем облегченно выдыхаю. Маска на месте. Я в порядке. Почти. — И стоило себя доводить до края? — Медик, стоит только о нем подумать, появляется в поле зрения. Стоит, опираясь на левую ногу, чуть сгибая правую. Надо же, я даже не услышал шагов. Теряю хватку. — Однозначно, — говорить тяжело, голос сиплый, а слова тихие, рыхлые, того и гляди, сотрутся в порошок сразу, как коснутся земли. Он снова забирается пальцами под маску, кладет их на взмокший лоб и убирает, только я начинаю возиться. Жаль. Теперь они кажутся мне прохладными, а сам я будто горю, отчего скидываю одеяло и пытаюсь выпутаться из широкого свитера. Очевидно, уже другого. Немец фыркает, стоит рядом и смотрит на это безобразие, а потом просто перехватывает мои руки, засовывает обратно в рукава свитера и обвивает тонкие костлявые запястья одной своей ладонью. Тянет вверх, а потом прижимает к подушке над головой. — Привяжу, если будете дергаться, — голос звучит угрожающе, и я слегка тушуюсь, но пытаюсь высвободиться. Меня слишком волнует это прикосновение и поза, в которой я оказался. — Видно, вы по-хорошему понимать не хотите. Он вытягивает из халата пояс и ставит одно колено мне на грудь — это не тяжело, но чужой вес ощутимо давит, и ослабшее тело не может двигаться. Сердце начинает биться чаще, жар подбирается голове, заставляя жмуриться от боли. Я не могу ничего ему противопоставить, не в том состоянии. — Я не затем двое суток вокруг вас носился, чтобы потом вы же и испоганили мои труды, — он слишком хорош в том, чтобы вязать узлы. Я на пробу дергаю руками, но в запястья впивается лишь ткань пояса. Прохлада рук ушла. Остался только по-военному крепко завязанный узел. — Я ненавижу лазареты и все, что с ними связано, — кроме вас, хочу добавить, но это явно будет лишним. Тем более, кто знает, что я нашептал ему, пока бредил. Двое суток — срок немалый. Он фыркает, зачесывает назад волосы, и седина на висках теперь кажется снегом. Глаза снова холодные. Наверное, он никогда не сможет согреть кого-то взглядом. — Уж лучше бы вы попали сюда ненадолго по своей воле, чем провалялись с температурой бог весть сколько, — голос вдруг делается уставшим, и я не могу разобрать, что это за незнакомая нота проскользнула в хрипящем теноре. Голова болит, кашель рвется из груди, горло режет, тело ломит, мне плохо и мерзко, я болен, и болен не только этой чертовой простудой, переросшей во что-то серьезное по моей же воле. Любовь, если это уже она, страшнее любой лихорадки. Медик уходит на пару минут, я снова начинаю слышать его шаги, такие привычные и знакомые. Он чем-то шуршит, ругается и приходит обратно. В одной руке у него стакан, стекло блестит в свете лампы, и я отворачиваюсь. Унизительная процедура с поглощением таблеток. Я стискиваю зубы до боли и смотрю на него с ненавистью. — Меня не волнует ваш отказ, — конечно, он знает, как я ненавижу лечиться, как я презираю болезни и лекарства. Попади я к нему на стол, он специально оперировал бы без анестезии. Он ставит стакан на табуретку и наклоняется ко мне. Я пытаюсь вырваться, выворачивая кисти, но узел слишком крепок, а тело до безобразия ослабло. Медик ставит колено на подушку, а локтем прижимает к нему голову. Скриплю зубами и извиваюсь, но он зажимает мне нос, перекрывая доступ к кислороду. Дальше отсчет идет на секунды. Я чувствую, как начинаю медленно задыхаться, и бьюсь из последних сил. Кашель подбирается ко мне, и я сглатываю его, отчего уши мерзко закладывает. Судорожно размыкаю зубы на жалкий миллиметр, но между ними тут же влезают пальцы Медика, пропихивают таблетку, а затем прижимают подбородок, отчего я снова дергаюсь, хриблю и извиваюсь. Он не отпускает меня, все еще продолжает брать измором, заставляя смотреть на него, как на врага. Впечатляющее упорство. Жаль, что я его не оцениваю — брыкаюсь, пытаюсь кусаться и вдохнуть хоть каплю воздуха. Большой палец давит под языком, остальная ладонь — на губах, во рту оседает мерзкий вкус таблетки, она горькая, и от нее сводит скулы. Слюна скапливается, и я чувствую себя униженным и побежденным. Сглатываю, давясь, таблетку и, когда он убеждается, что я действительно не спрятал ее где-то под языком, злостно кусаю его за пальцы. Щеку в ту же секунду обжигает болью, я зажмуриваюсь, и теперь к мигрени прибавляется жжение на лице. Когда открываю глаза, передо мной все еще стоит Медик, потирая укушенные пальцы и сверля меня ярким взглядом. Там огонь, пламя самого Ада, но оно не греет, а лишь заставляет скалиться и вырываться с новой силой. Немец устает смотреть, вздыхает и уходит куда-то за ширму. Теперь я хорошо слышу шаги, они все такие же тихие, но отчего-то стали более шаркающие. Мне становится стыдно. Затихаю и начинаю чувствовать боль не только в голове и на щеке, но и в вывернутых неестественно запястьях. Укладываюсь удобнее, насколько могу, прячу голову в изгибе плеча и зарываюсь носом в свитер, пахнущий чем-то домашним, но обретшим привкус лазарета. Все здесь пропитано болью и чудом спасения. Я ощущаю себя мертвым, выжатым, никогда больше не способным встать с этой чертовой раскладушки и выйти в другой мир, который начинается там, за дверями медпункта. Стыд поднимается удушливой волной, и я в итоге отключаюсь, а когда просыпаюсь вновь, руки развязаны, а у самодельной кровати, опираясь боком на нее, сидит Скаут. Голова его клонится вниз, и он грозится упасть. Темно, горит старая керосинка, освещая узкое мальчишечье лицо, коротко стриженные волосы и маленькую горбинку на носу. Он похож на меня, я похож на него, и сейчас, в полутьме, озаряемом зыбким дрожащим светом, я ощущаю к нему странную близость. Мы как два одиночества, сошлись посреди мира без чуда и ходим кругами. Поднимаю руки к лицу, на них следы от ткани, врезавшейся в кожу и оставившей синяки. Я медленно двигаюсь, пытаясь встать, но Скаут как назло просыпается, подскакивает и кладет небольшую ладошку мне на грудь. Она тоже холодная, но холодная совсем иначе. Даже от нее веет отчаянием, и я не могу заставить себя ее скинуть, просто смотрю. Голос не слушается, и я снова закашливаюсь, отмечая, что мне стало легче. — Спай, ты как? — странно слышать от него участие, он обычно менее заботлив и более нетерпим. Теперь он кажется мне менее игрушечным, но я списываю все на воспаленную фантазию больного разума. — Если бы ты заболел, то Медик открутил бы мне голову дважды, — намек на недавнюю близость отражается на лице мальчишки красными пятнами румянца. — Мне плохо. Два слова. Скаут тянется к стакану, стоящему рядом, потом ко мне, а потом не знает, куда себя деть. Я все же приподнимаюсь, осознавая, что боль из головы ушла. Наверное, пока я спал, меня снова чем-то накачали. Жаль, что с простудой совсем не работает медиган, было бы в сотню раз проще. — Меня вообще оставили следить, чтобы ты не убегал, но ты ведь и так не убежишь, да? — в больших оленьих глазах слишком много надежды, и я не могу ей противиться. Хотелось бы быть мудаком, но не здесь и не сейчас. — Медик о тебе волновался, на самом деле, не вылезал отсюда почти, поэтому Хеви выгнал его пинками. Тихо усмехаюсь и снова потираю следы на запястьях. Если Медик так хочет меня вылечить, пускай. В этот раз я тоже не буду сопротивляться. Скаут усаживается на пол, и я хлопаю по краю раскладушки, прося подняться. Мне определенно нужно тепло другого человека, но сейчас, в темноте лазарета, иного тепла не остаётся, и Скаут, стягивая куртку, ложится рядом и накрывается ей же, не желая отбирать у меня одеяло. Так и засыпаем, два одиночества, сошедшиеся на пустоши жизни.

***

На кухне тепло, Пулеметчик печет блины, — узнаю их по характерному приятному запаху — Инженер сидит за маленьким столиком и что-то наигрывает на гитаре. Увидев меня, он поддевает ногой табуретку, и я принимаю предложение. Усаживаюсь рядом и вытягиваю ноги под стол. Все стекаются на ужин, столовая, отделенная всегда открытой дверью от кухни, наполняется звуками разномастных голосов. Рубаха на мне широкая, с начесом. Она пахнет крепким кофе и дорожной пылью, сразу понятно, что снайперская. У того их две, одну он накинул на меня еще вчера, увидев, что из метели я выбрался совсем залепленный снегом, а вторую носит сам. Наконец-то отогреваюсь, тру руки друг о друга и слушаю легкие мелодии с привкусом лета и широкого, бесконечного неба. Чуть не пропускаю просьбу русского помочь и подскакиваю, ударяясь коленом о стол, отчего Инженер подпрыгивает следом и прекращает играть. Повисает вязкая тишина, прерываемая лишь выкриками Солдата и пьяным смехом Демо. Не хочу ее слушать, хочу снова погрузиться в солнечную музыку. — Маленький джентльмен снова не спал? — у Хэви голос, как тихий рокот скатывающихся со скалы камней. — Доктор будет волноваться, это нехорошо. Отмахиваюсь и мотаю головой, на что она снова начинает болеть, да так, будто над левой бровью кто-то методично просверливает дыру. — Скорее уж спал слишком много, — техасец хмыкает на это и двигает ко мне кружку с подостывшим чаем. — Merci, показывайте фронт работ. Дальше все как всегда. Кухонная суета, грохот посуды, шумный ужин и затихший вечер. Оттерев плиту от застывшего жидкого теста, возвращаюсь в столовую. Руки опять отмерзли, — воды горячей зимой дождаться трудно — и я прячу их в широких рукавах клетчатой рубахи. Усаживаюсь на подлокотник дивана, чуть заваливаясь, рядом с австралийцем. Тот кидает взгляд из-под шляпы, критично осматривая меня и то, как висит на мне ткань. Молча протягивает стакан с чем-то янтарным внутри. На вкус - початая бутылка Подрывника, и я, чуть морщась, глотаю обжигающий напиток. Не закусываю. Стекла авиаторов блестят в свете лампочек и кое-как разожженного огня в камине. Через колени стрелка, подтянутые к груди, виден Медик, снова укутанный в плед. Рядом - Демо, рассказывает что-то, закидывает лапищи всем подряд на плечи, балагурит, спорит со Скаутом и создает шум. Пялюсь на него, чувствуя, как постепенно развивается косоглазие, а потом отворачиваюсь. Мне бы немец не позволил так на него вешаться. Ну, или мне следовало быть настолько же пьяным, как и наш шотландский циклоп. Не выдерживаю семейной атмосферы и выхожу курить, стягивая фактически общую куртку "на выход" с вешалки в узком тамбуре. Мороз колет щеки, куртка, оказавшаяся на пару размеров больше, висит на мне комом, и так я смахиваю больше на попрощайку, чем на джентльмена. Пальцы настолько холодные, что я еле сгибаю их, но упорно не хочу дымить рядом с остальными, особенно, когда на столе осталась еда и напитки. Громкое слово для бутербродов, чая и нескольких бутылок горячительного. Тихо хлопает дверь, и кто-то выходит ко мне. Кто-то начинает говорить голосом Снайпера, и я, наконец, поворачиваюсь на него. — Палишься, приятель, — он стягивает с рук перчатки и протягивает мне, пихая в плечо. Ничего не отвечаю, но перчатки беру, пару раз задерживаюсь на небольших трещинках на коже и снова удивляюсь разнице в комплекции. Теперь на террасе горят два огонька. Воет ветер, пробираясь в складки одежды, а мы молчим. Сигарета тлеет, доходя огоньком до сладкого фильтра, и я почти забываю о присутствии бушмена рядом. — И что же мне сделать? — поворачиваюсь на сокомандника и смотрю, как впервые, снизу вверх. В приглушенном снегом свете окошка тот кажется совсем диким, с горящим взглядом и сверкающими в полумраке клыками. Моргаю, прогоняя это ощущение, и снова отворачиваюсь. — Присмотреться получше, — он выбрасывает бычок и закуривает новую, протягивая и мне, а я не отказываюсь. — Я не спец в делах сердечных, ты сам знаешь, но кое-что я все же вижу. И явно лучше, чем ты. — Какое самоуверенное заявление, Динго, — тот кривит губы, а я фыркаю, силясь сдержать смех. Со Снайпером тихо и спокойно, сердце не колотится заполошно, а руки постепенно согреваются от тепла чужих перчаток, бесформенной куртки и тлеющей сигареты. Горькой и тяжелой. — А ты прислушайся хоть раз, тогда и поймёшь, — тот явно не оскорблен, и мы, перед тем, как зайти обратно, перекидываемся пикировками. — После вас, леди, — австралиец шутливо приоткрывает дверь, и в лицо мне бьет теплый воздух вперемешку с запахом спирта и прогоревшего дерева. Я откидываю несуществующие локоны назад и модельной походкой захожу внутрь. Мы толкаемся в тамбуре, пока скидываем с себя лишнюю одежду и почти синхронно заходим в гостиную-которая-столовая. Половина народа уже близка к состоянию «в зюзю», Скаута не видно на горизонте, как и Пиро, он, скорее всего, ушел спать. Медик сидит, чуть развалившись, на нем полулежит Демо, пьяно споря с таким же пьяным Солдатом. Инженер не уже не терзает струны, а режется в карты с Пулеметчиком, методично выигрывая, судя по недовольному лицу последнего. Проскальзываю на кухню змеей, ставлю чайник и усаживаюсь за узенький столик, а Снайпер следует за мной по пятам. Ждет чего-то, смотрит внимательно, изредка кидая взгляд в проход между помещениями. Отсюда мне виден Медик, и я чуть не пропускаю свист чайника, засмотревшись. Жар ручки согревает ладони, — перчатки я уже вернул — и я разливаю кипяток по оставшимся на кухне чашкам с заваркой. Шум постепенно уходит, Инженер убирает со стола, и они вместе с хмурым Хэви заходят к нам. На маленькой кухонке становится тесно, и я подтягиваю ноги к себе, не мешая проходу. Кружки и стаканы ровным рядом отдают честь около раковины, сокомандники устало и пьяно желают спокойной ночи, а мы все сидим. Снайпер перетаскивает пепельницу и кивает на проход. Я отчего-то встаю, просовываю туда голову и ощущаю детский страх от этого — вдруг опустится невидимая стена, и я окажусь без головы? Выхожу в гостиную. На диване остался цветастый плед, который таскает Медик, и я поднимаю его, складываю несколько раз и умещаю на подлокотнике. Любопытство жжется, я оборачиваюсь на стрелка, и тот, ухмыляясь, мотает головой еще раз. «Присмотрись получше» звучит в голове набатом и я, активируя невидимость, проскальзываю на лестницу, ведущую к лазарету. Оттуда слышны голоса, заглушающие тишину шагов. Сердце колотится, терзая барабанные перепонки, а я пробираюсь дальше, и, наконец, вижу их. Медик слишком распаренный, веселый и покрасневший то ли от близости, то ли от алкоголя. Темные руки на светлой коже. Немец смеется так, как не смеялся никогда на моей памяти. Затем смех переходит во что-то, доселе мне неизвестное. Я подхожу еще ближе и мысленно вешаю на себя проклятье за проклятьем. Фигуру Демо узнать легко, и я отшатываюсь от обоих, как от огня, хотя стою на все еще приличном расстоянии. Картинка настолько яркая, что ноги начинают подкашиваться от слабости и неприятной беспомощности. Инвиз заканчивается, и приходится, стиснув сердце сквозь ткань рубахи, вернуться обратно. Ботинки скрипят в такт половицам, сердце колотится, как бешеное, в ушах стоит смех Медика, его руки на чужих, его... его. Звуки не выходят из головы, и я, пытаясь их выгнать, прикладываюсь о дверной косяк виском. Снайпер курит и задумчиво смотрит на меня. Молча протягивает сигарету. Молча ее беру. — Присмотрелся? — я почти не слышу, что он говорит, машинально делаю затяжки. В голове пусто, и только голоса, вопреки всему, отдаются эхом в черепной коробке. — Как видишь, да, — глотаю обжигающий чай, впериваясь в лицо напротив. Там все как всегда: морщинки около глаз и рта, легкая небритость, в ухе блестит серьга-капелька — недавнее приобретение, за которое Солдат чуть не оторвал ему голову. Замечаю тремор рук только тогда, когда широкая ладонь выкидывает окурок, сгребает мои ледяные пальцы и кладет на полупустую чашку. Становится не так мерзко и холодно. Сердце истекает кровью, и эта боль ощущается правильно, голова гудит, руки покалывает от жара чужих, и я снова смотрю на Снайпера. — Давно ты знаешь? — раздражение даже не получается выдавить, в голосе воет сквозняк из усталости и опустошения, и мне кажется, что я сейчас снова простужусь. — Давно, — меня отпускает потихоньку, якорь из горячих ладоней держит крепко, не давая скатиться в глупую истерику. — Присмотрелся? — тихий хмык служит мне ответом, и я опускаю взгляд. В щели воротника блестит подвеска, и я опускаюсь ниже и ниже, прямо на руки поверх моих. Невольно сравниваю их с руками Медика, ловя сходства и отличия, и в конце-концов бросаю эту идею. Утро наступает через два часа.

***

Я постепенно учусь жить заново. Мимо проходит Шмождество, а за ним и кусок января. На пороге комнаты одним выходным объявляется Снайпер, в ушанке и теплой куртке, заходит без стука и опирается на закрытую дверь. Я снова на подоконнике. Сижу, взирая на него будто бы свысока, но знаю, что взгляд у меня пустой и бездумный, как у наркомана. Австралиец всегда смотрит мимо, но бывают моменты, когда он встречает человека глаза в глаза. Взгляд у него тогда настолько выразительный, что даже Медик не в силах с ним тягаться, куда уж мне. Медик. Я действительно присмотрелся. В ту ночь глаз спала пелена безумия, и я увидел то, что лежало совсем на виду — подойди и возьми. Ненавязчивые прикосновения, шутки в адрес друг друга, подколы, отклики на поле, своевременная помощь. Участие. Забота. Тушу очередной окурок в переполненной пепельнице и скидываю себя с подоконника, перебираясь в кресло. — Одевайся, пойдем, — я не знаю, куда он повезет меня на этот раз, но если уж Снайперу что-то пришло в голову, то он будет тянуть меня хоть на своем горбу, но вытащит-таки из комнаты. Упрямей Скаута, ей-богу. Из-за этого его стали часто подсылать ко мне под предлогом помощи или просьбы. Командная работа, мать ее. На улице тихо, метели прошли, и сейчас вокруг только бескрайние белоснежные поля, режущие глаза и заставляющие жмуриться. В этот раз меня насильно укутали в дополнительную водолазку, рубаху поверх нее и шарф, так что мерзнут пока что только руки в тонких перчатках. Я шагаю через снег. Тяжело поднимаю ноги и наваливаюсь на следующий шаг корпусом, чувствуя себя, как Пизанская башня: еще мгновение — и я упаду. Снайпер рядом молчит, ведет к своему фургону по своим же шагам, оставленным с утра, и вдруг сворачивает в сторону леса. Я закуриваю на ходу, но дым лишь обжигает слабое горло, не давая даже намека на успокоение. Трачу сигареты впустую. Зимой я совсем не люблю ветер, и каждый раз пытаюсь от него спрятаться. В нем больше не чувствуется свободы, только пустота и обреченность. Теперь я ледокол — каждый шаг отдается треском снега под подошвами ботинок. Скоро ноги станут мокрыми, замёрзнут, и я снова буду возиться с тем, чтобы их отогреть. Опушка леса такая же белая, как база, поле вокруг нее и деревья, гнущиеся под тяжестью снега. Я пропускаю момент, когда меня прижимают к одному из них. — Смотри только на меня, — говорит Снайпер как-то диковато и загробно. Он опять кажется каким-то зверем, прижавшим добычу, а я только и могу, что отплевываться от снега. И я смотрю. Прямо в черные бездны посреди ледяного озера, смотрю и смотрю, пока не замечаю металл — кукри, кажется, — около закрытой тканью шеи. — Que fais-tu?— занятно, он все понял. Стоит, пялится, что-то хочет, подрагивает, нервничает и тяжело дышит. А я просто хочу обратно в тепло. Мы стоим так вечность, пока у меня не начинают полностью отмерзать ноги. Я пытаюсь отодвинуться, но лезвие прижимается сильнее, и Снайпер теперь выглядит куда агрессивнне. И вдруг закрывает глаза. У него сухие и холодные губы, потрескавшиеся и обкусанные. От него пахнет сигаретами и машинным маслом, а еще - глухой волчьей тоской. Я не отвечаю. Я вообще не сказать, что понимаю, где нахожусь, и что со мной творится. Стою и жду, пока все закончится, улетая мыслями к горячему чаю. В итоге меня отпускают, и мы идем обратно, перебираясь через снег, заледеневший сверху. Теперь я не ледокол, а крейсер, стремящийся в тихую гавань и избегающий преследования. В тамбуре ощущаю, как покалывает ладони и ступни, пока снимаю перчатки и ботинки. Куртку стягиваю неохотно, и она остается обиженно висеть на вешалке. На кухне сидит Медик. Замираю на пару секунд, смотрю на него, на углы, изломы, трещины и царапины, составляющие всю его сущность и тут же отворачиваюсь. Чайник важнее. У меня дрожат пальцы, руки, плечи, спина, даже голос дрожит, и я не выдерживаю — сажусь на подоконник, открываю форточку и закуриваю. Морозный воздух забирается мне за шиворот, Медик хмурится и кривит губы, а Снайпер прислоняется к стене и посматривает краем глаза на меня. Теперь я смотрю на него. Отмечаю напряжение, скрещенные руки и чуть ли не побелевшие пальцы. Он нервничает, Медик чего-то ждет, а я улыбаюсь. Ледяная маска с треском ломается и спадает с истерзанного лица, и я каждой его клеточкой чувствую свободу. Мы ничего не говорим.
20 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)