<…>
Минги пришёл на следующий же вечер: тихонько постучался в окно, именно то, которое возвышалось над кроватью Юнхо. Он вышел из дома тихо, отец всегда ложился спать рано, и тут же встретился взглядом с любопытными глазами. — Тебя сильно вчера отлупили? — поинтересовался Минги. Юнхо покачал головой. Он врал, за что тут же мысленно просил прощения у Господа, но он не мог никому рассказать, какой жестокий отец бывает в наказаниях — на них была Божья воля, говорил он, полося детскую спину. Юнхо, конечно, верил. — Я заменил воду, как ты и просил. До того ты не мог приходить? — Мы не верим в вашего Бога, поэтому нет, — Минги пожал плечами. — Да нам и не надо, всего в лесу хватает. Просто мне было интересно. И скучно. И одиноко, я уже говорил. Пойдём гулять? — и указал на лес. — Темно ведь! — Не бойся, там нет никого плохого. Дай руку, и пойдём. Юнхо доверился слепо и опрометчиво, решив не думать о последствиях. Пожалел ли он? Ни разу за все те долгие восемь лет, проведённые вместе. Поначалу было боязно и, честно, казалось, будто Минги замышляет что-то нехорошее, от лукавого. Однако дни, недели шли спокойно, их вечерние прогулки продолжались — Минги приходил часто, и гуляли они до самой ночи, пока Юнхо не начинал валиться с ног от усталости. Иногда, когда отец оставлял его дома на весь день, Юнхо уходил сам. Звал друга по имени, стоя меж толстых деревьев, и не проходило и десяти минут, как Минги появлялся. Он показывал разные растения, цветы, зверюшек и насекомых, рассказывал сказки, иногда похожие на страшилки, и всегда приносил в карманах ягоды или фрукты. Сладкие и кислые, большие и мелкие, иногда с сидящими на них гусеничками. — А твоя матушка разрешает тебе гулять так поздно? На пожухшей траве, укрытой опавшими листьями, было мягко. Минги рассматривал башмаки, которые подарил ему Юнхо — он сказал отцу, что потерял их, за что был выпорен, хотя на самом деле хорошенько их спрятал и, только представилась возможность, принёс другу. Тот, несмотря на середину осени, всё ещё ходил босым. — Она всегда знает, где я, она следит чрез птиц, — ответил Минги буднично. Юнхо всё никак не решался спросить то, что так хотел. Он был неглуп; он понимал, что Минги — не просто странненький мальчишка. Он понимал, что никому нельзя знать об их дружбе, даже об их знакомстве! И, конечно, он понимал, что и Минги, и его мать были совсем не обычными людьми. — Вот как… — Я знаю, что ты хочешь спросить, Юнхо, — Минги опередил грядущий неуверенный вопрос. Сел на траве, взглянул на друга сверху вниз и улыбнулся: — Но ты ведь и так знаешь ответ, а? — Твоя матушка — ведьма, так ведь? Колдует и насылает на нашу деревню проклятья? — Нет, ей это незачем, — Минги выглядел обиженным. — Она просто родилась такой. И живёт. Она готовит целебные отвары, а потом идёт в город и продаёт их тем, кто ей верит. А ещё охраняет лес от охотников! Думаешь, здесь было бы столько животных, если б она не предупреждала их о плохих людях? — А ты? — А я… пока мало чего умею, — он поджал губы. — Но я учусь! Когда вырасту, буду такой же умный, как матушка. — И меня сможешь заколдовать? — Зачем? Мы ведь друзья, и ты хороший. — Но мой отец — священник. Он вас не любит. И боится. — Он даже не знает, кого боится! Минги рассмеялся, громко и заливисто, и Юнхо подхватил этот смех. И правда, чего это было бояться?<…>
Оказалось, бояться действительно стоило. Юнхо было четырнадцать, когда в один день вся деревня всполошилась — в капкан, коих было установлено множество от лис, убивающих кур, и от волков, загрызающих собак, попалась женщина. Незнакомка, разодетая пёстро, будто была не из этих краёв — Юнхо узнал это лицо сразу же, как увидел. Она была безумно похожа на Минги. Рана на её ноге чудесно быстро срослась, стоило ей потереть кожу и прочитать какое-то заклинание. Так сказали люди, которые высвободили её. А она молчала, не назвала ни имени, ни того, откуда она здесь. Обмолвилась только одним — спасала животных, застрявших в тех «стальных челюстях». При ней нашлась баночка со странной жижей, какие-то травы, завёрнутые в небольшой отрез ткани, на шее был не крестик, а подвеска с крупным камнем, а в потайном кармане — колода карт с самодельными рисунками. Пугающими, стоило взглянуть одним глазом — так сказал отец. Он разглядел бесовщину в той женщине, опрыснул её святой водой, и на коже, куда попали капли, тут же появились красноватые ранки-язвочки. Это видела вся деревня. Шум оглушил Юнхо — женщину было единогласно решено казнить, — и он никак не мог этому помешать. Наверное, не мог? Он кротко предложил отцу пригласить представителей Святой Инквизиции, чтобы всё было по правилам, чтобы они ещё раз проверили, правда ли эта женщина ведьма. До утра было время, и Юнхо хотел им воспользоваться. Минги не постучал в окно в тот вечер, Юнхо сам отправился в лес — он уже очень хорошо там ориентировался, мог без проблем дойти до нескольких мест, где они с другом проводили время. Не имел понятия, разве что, где дом Минги — он сказал, что матушка запретила водить туда; она никому не доверяла. И, получается, не зря. Той ночью Юнхо едва не сорвал голос, пока звал дорогого друга. Но тот не пришёл. Ни через привычные десять минут, ни через полчаса, ни через два. Без него Юнхо беспомощен, он не справится один — надо было отвлечь местных, дежуривших всю ночь у сарая, где заперли ведьму, чтобы появилась возможность освободить её. Слёзы, вырвавшиеся будто из самой груди, на этот раз не помогли. Минги так и не явился. И уже ранним утром Юнхо видел епископа из городского храма, руководящего несколькими солдатами — они разжигали костёр. И женщина горела, беззвучно проклиная всю деревню. А потом началась засуха, и урожай почти не взошёл. Минги так и не появлялся, целый месяц, даже больше, хотя Юнхо настойчиво звал его почти каждую ночь. Едва ли не умолял прийти. Хотел объясниться. Он не боялся, в отличие от других, но продолжал молиться во имя Божьего, чтоб ненастье отступило от их деревни. Речка, протекавшая рядом с деревней, почти пересохла, — на неделю позже родника неподалёку. Воды на человека было треть кувшина в день, да и та испарялась от жары, если не выпить сразу. На языке постоянно было сухо, и кричать, звать друга уже было сложно. Но Юнхо ходил, не прекращая бессмысленных, возможно, попыток. Он слишком ослаб со временем, оттого, едва присел на поляне на ствол поваленного дерева и прикрыл глаза — тут же заснул. Или потерял сознание? Но очнулся, чувствуя, как его по его волосам скользит тёплая ладонь. Огрубевшая с годами, но родная. Минги сидел рядом, уложив голову друга на свои колени, а на земле стоял кувшин, доверху наполненный водой. — Да ты издеваешься, — прохрипел Юнхо, поднимаясь. Глаза наполнились фантомными слезами. Минги посмотрел на него с печалью, но видно было, как он на самом деле скучал. — Я не мог просто так оставить это! Они убили мою матушку, — он прикусил нижнюю губу. — Они, не ты. Ты не заслуживаешь страдать. — Я приходил, предлагал помочь её освободить. — Я боялся, что это была подстава, и я бы тоже… — Дурак, — Юнхо выдал ему болючий щелбан. — Думаешь, я бы тебя предал? Да я лучше сам помру! — Выпей воды. Хочешь же, знаю. И только Минги это озвучил, как Юнхо схватил кувшин, припал губами к краю. За несколько секунд он опустошил чуть больше половины и, честно, хотел бы ещё, но понимал: от того, что уже долгое время он много не пил, может просто стать плохо. — Почему ты не отзывался целый месяц? — спросил он следом, с укором. — Стоял у котла, поддерживал заклинание, — просто ответил Минги. — Мне нельзя было уходить из нашего… моего дома. Иначе бы всё прекратилось. А матушка завещала ровно сорок дней мстить за неё, если её убьют. — А прошло тридцать три. — Мне стало невыносимо слушать от птиц, как ты приходишь сюда и как мучаешься. Юнхо не удержался: раскинул руки, обнял и прижал расслабленное, тёплое тело к себе, а носом уткнулся в плечо. Минги, чуть погодя, положил руки на его спину, легонько похлопал, погладил и наконец замер. — Пошли со мной? — предложил Минги вдруг. Почти как тогда, когда они впервые отправились в этот лес, когда Юнхо впервые гулял под луной, держа кого-то за руку с боязнью отпустить и потеряться. — В твой дом? — Да, — уверенно. — Но, если ты узнаешь, где он, то больше не сможешь найти путь домой. Это воля матушки. И, должно быть, какая-то магия. — Тогда не смогу. — Почему? — Если я пропаду, отец всю деревню поднимет, и они весь лес обыщут! И инквизицию вызовет, и всё… А я не хочу, чтобы и с тобой что-то случилось. — Ладно, — глухо отвечает Минги и шмыгает носом. — Но… — и тут же осекается. — Но?.. — Юнхо отстраняется, в его глаза заглядывает. Тёмные, будто омуты, они так и влекут к себе, и оторваться не представляется возможным. Минги пытается отвернуться, однако безуспешно — Юнхо касается его щеки уверенно и держит, не давая сдвинуться. — Говори, — просит почти приказно. — Есть способ оставаться мне в этом мире, пока жив и ты. Но это сложно, и я не совсем знаю, как правильно это сделать, и вообще, это нельзя делать! Зря я начал говорить… — Почему? — Юнхо хмурится и, не убирая ладонь, приближает своё лицо к чужому. — Раз есть способ, то я бы хотел… Когда перед ним — единственный близкий человек, то Юнхо готов на всё, лишь бы его не потерять.<…>
— И всё же. Разве Бог не разгневается на меня за такие слова? — Юнхо хмурится, читая пожелтевшую страницу из потрёпанной книги. — Это ведь… ересь. Отголоски церковной службы и отцовское влияние действуют на Юнхо даже спустя годы плотного общения с Минги, таким же человеком, но всё-таки ведьмой по крови. И сложно противиться тому, что было заложено с самого младенчества. Вера во Всевышнего сохраняется в Юнхо даже в его шестнадцать, исполнившиеся на днях. А разве хотя Бог его не должен любить всех, даже ведьм, и никому не желать зла.? — Это церковь так считает, а ты что — священник? Учитывая то, что отец затяжно болел и уже пожелал, чтобы Юнхо после неизбежного сменил его… Желание блага для Минги сильнее веры. Сам Сон Минги — его самая сильная вера. В хорошее, в светлое, в человеческое, в магическое, в лучшее, что только может быть. — Пошли, совсем скоро выглянет Луна, — Минги привычно протягивает ему руку. Поляна освящается лишь звёздами, но с минуты на минуту должно появиться то, что станет началом обряда. Юнхо уже сжимает рукоять охотничьего ножа, морально готовясь, когда как книга убрана в сумку — заклинание было заучено наизусть ещё пару дней назад. Минги стоит напротив, с кувшином, в половину наполненным отваром или, как сам назвал, зельем. Болотного цвета жижа на основе трав пахнет отвратно, и Минги то и дело морщит нос. — Взывая к душам всех умерших и живых, почивших и существующих, — начинает Юнхо, стоит первому лунному лучу выглянуть из-за серых облаков, — я, человек смертный, на земле этой родившийся, соглашаюсь помочь душой своей бестелесной и плотью своей… Руки подрагивают. Юнхо жмурится, пытаясь отогнать страх, но не сомнения — их нет и не было с того самого дня, как Минги рассказал про обряд, — и перекладывает нож в левую руку. Набирает воздух в лёгкие, полосит лезвием по правой ладони — порез глубокий, и кровь тут же капает из него на молодую весеннюю траву. Минги подставляет кувшин, тонкая струйка окрашивает его глиняные стенки в тёмно-красный, а зелье тихо шипит. — Во имя жизни близкого моего, наделённого древним даром; помочь душе его бестелесной и плоти его… Минги подставляет раскрытую ладонь, и Юнхо проводит по ней с нажимом, легко разрезая и сам тому отчасти удивляясь. В кувшин — и эта кровь, той же тонкой струйкой. — Вопреки смерти, даруйте ему единожды жизнь, если сущность его возжелают уничтожить. Под этой Луной я, смешивая нашу кровь… Их поврежённые ладони скрепляются, пальцы переплетаются, и только теперь Юнхо начинает чувствовать жжение, приносимое раной. Или, может, то действие заклинания? — Даю клятву себе, ему и всем умершим и живым, почившим и существующим, что возрожу душу его бестелесную и плоть его — из пепла. Юнхо поднимает взгляд, сталкиваясь с тёмными глазами Минги. Его пристальный взгляд тревожен, но мягок. — И будет клятва моя существовать, пока сам я существую. Минги пьёт из кувшина первый, примерно половину. Юнхо опустошает ёмкость до дна, до последних капель, и почему-то вкуса не чувствует совсем. Луна вновь скрывается за облаками. — Я взял чистую ткань, — Юнхо, едва присев на бревно, достаёт из сумки скрученную полоску хлопка и протягивает Минги, чтоб тот замотал порез. Только после прячет под тканью собственный. Кровь ещё идёт, но эти раны никак нельзя обрабатывать — так было написано в книге. Потому остаётся только терпеть и ждать, когда они затянутся, оставшись на светлой коже шрамами. Юнхо вдруг думает о том, как будет креститься этой рукой, если она вся ноет, а пальцы сгибаются с особо неприятной тянущей болью. — Да что ж ты… — вздыхает Минги, видя, как Юнхо неумело пытается закрепить повязку. Тут же помогает, ловко заворачивая край ткани. — Вот так. Юнхо наблюдает за ним пристально, пока в груди расплывается небывалое тепло. Он не думает, что это действие обряда — скорее, собственные чувства, впервые за долгие годы не подавленные. Ведь, раз Юнхо уже пошёл против отца, против церкви и против Господа, то своё влечение может больше не отрицать? Теперь он начинает освобождаться от оков. — Чего смотришь? — хмурится Минги в непонятках. Юнхо чувствует, как собственные щёки покрываются румянцем, но не смеет отворачиваться. — Я… — начинает он, тут же осекаясь. Пробует снова: — Я хотел сказать, Минги… И не выдерживает этого напористого, любопытного взгляда узких глаз, этих губ с лёгкой улыбкой на них — стремительно приближается и впечатывается своими, целует неумело, из знания имея только то, что несколько раз наблюдал. Минги отвечает без тени сомнения, уверенно и напористо, облизывая губы Юнхо языком и пальцами подбородка касаясь, чтобы Чон приоткрыл рот. Слишком влажно и горячо, и сердце из груди будто вот-вот выпрыгнет. А потом, отстраняясь, Минги смущённо улыбается, и Юнхо не может противиться своему желанию крепко его обнять. — Теперь я меньше переживаю, что с тобой произойдёт непоправимое, — звучит тихое откровение где-то рядом с ухом. Минги гладит его по спине, перебирает меж пальцев волосы. — Ты, главное, себя береги.<…>
А спустя месяц Юнхо неудачно упал и скатился по холму — приезжал лекарь из города и сказал, что сломана нога, и заживать будет, наверное, полгода, а то и больше. От боли хотелось лезть на стену, но Чон не мог и встать с кровати. Ему прописали полный покой, а отец наказал молиться по пять раз на дню, чтобы кости срастались лучше и быстрее. Через неделю в окно постучал Минги, но Юнхо смог ответить ему лишь маханием ладони. На следующее утро, стоило отцу уйти на службу, Минги в то самое окно залез — вход через дверь был для него невозможен, там над ней висел крест. — Что ты… опасно тебе тут появляться! — возмущения Юнхо были громкие. Минги коснулся его губ, чтобы он замолчал. — Вот, выпей, — и протянул следом отвар в кувшине. — И ногу сейчас намажу, скоро обязательно пройдёт. Потерпи немного, хорошо? Но едва всё было закончено — со службы вернулся отец. Юнхо помнит всё так, будто это ему снилось. И крики, и шум, и попытки Минги оправдаться, и сбежать. И то, как Чону пришлось лгать о непонимании происходящего, о тот, что его, должно быть, околдовали — во имя своего же блага, у них с Минги был об этом уговор. Грузный взгляд Минги чувствовался спиной, когда Юнхо говорил это перед всей деревней. Нога, однако, срослась к следующему утру — отец назвал это бесовщиной и наказал Юнхо отмаливать этот грех на коленях, пока они не сотрутся в кровь, однако был рад. Помощь и по хозяйству, и в часовне никогда не бывала лишней. А спустя ещё день в деревню приехала инквизиция и постановила на месте: колдуна — казнить путём сожжения. Юнхо держался изо всех сил, чтобы не издать лишнего звука, не закричать отчаянно, что всё это безумие стоит немедленно остановить. Из его уст слышны были только молитвы, нескончаемым потоком читаемые с прикрытыми глазами. Смотреть, как твой близкий, твой любимый человек превращается в пепел — не то, что Юнхо смог бы выдержать. Сердце болело неимоверно, кости и суставы ныли, кожу щипало, будто Юнхо был вынужден чувствовать то же самое, что и Минги, только во много раз слабее. Он впивался ногтями в ладонь, прямо в ещё тёмный шрам, надеясь, что эта боль отвлечёт от остальной. В воздухе пахло жжёной кожей, летала зола и слышались ликующие возгласы людей. Юнхо тошнило. Незаметно ото всех, он вытирал копившиеся в уголках глаз слёзы. К вечеру от костра остался только пепел. А Юнхо отправился в лес, к тайнику, который, хотелось верить, никогда не пригодится, чтобы достать оттуда ту самую книгу и тот самый нож. И под покровом ночи он вновь пускал кровь — на этот раз разрез надо было сделать подле сердца, прямо посередине груди, — и читал другое заклинание. Перед глазами потемнело, и Юнхо успел решить, что сам умер. А потом — услышал родной голос. Минги стоял напротив, весь покрытый тем серым пеплом. Живой. — Было больно… умирать? — Смотря на тебя — совсем чуть-чуть. То была единственная ложь, произнесённая Минги за всё время их знакомства.<…>
Отец скончался через неделю. Официально — от болезни, которой страдал уже не один месяц. На самом деле — смерть была ускорена, он был отравлен. Юнхо не намерен был больше жить с человеком, который попытался лишить его самого ценного. Тогда Юнхо и вынужден был стать священником. Привычная дорога до дома заканчивается входной дверью. Сутану всё ещё хочется снять, и Юнхо это делает тут же, как оказывается в тёмном помещении. Только после зажигает несколько свечей, надевает обычную одежду, в которой, ввиду своей должности, более не имел возможности показываться перед другими людьми. Наконец, снимает с шеи крест. Сегодняшняя, воскресная, служба была в жизни Юнхо последней. Это было лёгким решением, просто сложным в исполнении — несколько месяцев Юнхо готовился: собирал вещи, немного накопил денег, которые в будущем могли ему пригодиться, и, главное, придумывал план своего исчезновения. Такой, чтобы его не искали. Отец мёртв, но другим ведь тоже может быть до него дело? Святая Инквизиция заинтересуется тем, куда подевался их служитель. Пришлось дождаться весны, тепла; и вот Юнхо уже семнадцать. Он обнаружил недавно, что вытянулся и стал чуть выше Минги — тот только смеялся, обещая, что ещё перерастёт, хотя был старше. Впрочем, главное, что они наконец смогут быть по-настоящему вместе. Часть вещей уже там, в доме Минги, остаётся взять одну сумку и остатки еды, чтоб не пропала. Положить письмо на стол, спрятать крест — будто не снимал, а ушёл с ним, как говорилось в письме, искать себя в монастыре. Свечи потухают, оставляя после себя темноту и пустоту, а Юнхо прикрывает хлипкую дверь. Сюда он больше не вернётся. — Минги! Лес эхом отражает возглас. А кусты шуршат, и из-за них появляется тот, кого только что позвали. Он ждал. Минги машет шрамированной ладонью, подходя, а Юнхо тонет в его крепких тёплых объятиях, утыкается носом в ключицу, сумку с вещами отпускает, чтобы и второй рукой обнять; целует, будто не виделись они целую вечность, хотя последняя их встреча была всего пару дней назад. Жмурясь от удовольствия, Юнхо отстраняется и хлопает ресницами: хочет ещё поразглядывать родное лицо в тусклом лунном свете, пересчитать родинки, поймать тёплый, по-настоящему влюблённый взгляд тех самых любопытных глаз. — Наконец-то ты пойдёшь со мной, — на выходе произносит Минги с облегчением. — Наконец-то, — вторит ему Юнхо и гладит его щеку почти невесомо, губами касается родинки под глазом.<…>
Дом Минги находится в самой чаще, непроглядной и мрачной, но внутри — светлый, чистый и уютный. В углах кроме свеч зажжены благовония, полки заставлены склянками и коробочками, стены увешаны сушащимися растениями и плодами. Большой котёл в одном углу, кровать — в другом. Зашторенные окна, стол с двумя стульями и кот, вальяжно лежащий на одном из них — Юнхо, едва переступив порог, ощутил, что ему тут рады. Его принимает эта неведомая сила, древний дар, коим обладает Минги. Здесь Юнхо чувствует себя на своём месте. И больше никакой Бог не наблюдает, не будет гневаться, не надо будет замаливать пред ним свои грехи, исповедоваться, часами сидя на коленях в пустой часовне. Юнхо больше в Бога не верит — лишь в то, что видел собственными глазами. Он верит в своего Минги. Лёгкий ужин после долгой дороги, и пора уже отходить ко сну. Юнхо отмечает, что должен выспросить обо всех непонятных ему вещах, которые он видит в этом доме, но пока в мыслях другое — и верится там уже очень давно. Ладонь в ладонь — шрамы будто приятно покалывает от прикосновений. — Я хотел бы… — голос Юнхо от стеснения подрагивает, потому что смотрят они глаза в глаза, и от этого не скрыться, — …стать с тобой ближе, Минги. — Да? — переспрашивает тот, будто давая возможность передумать. — Да, — Юнхо кивает без раздумий, вновь целует первым, как любит делать. Жарко становится стремительно быстро и непонятно, от чего: то ли тепло чужого тела греет настолько сильно, то ли собственные чувства разгоняют по телу кровь. Пальцы Юнхо подрагивают, с трудом расстёгивая пёструю рубашку на Минги, и она струится по плечам, пока не опадает на пол смятой тканью. Кровать мягкая, даже слишком, Юнхо утопает в её перине, пока Минги наклоняется и целует вновь и вновь: от губ всё ниже, сначала шею, потом открывает ключицы, сам едва справляясь с пуговицами, касается губами груди — предельно осторожно и нежно по продольному шраму, оставленному ради воскрешения Минги, — по очереди подцепляет соски зубами, нетерпеливо стаскивает рубашку с чужих плеч. Он увлечён и оторваться не может, пока Юнхо не просит жестом: поднимает подбородок, пытается приблизить его лицо к своему — ещё поцеловаться, потому что сам от нетерпения постепенно распаляется, едва не сгорает, и сам коснуться каждого сантиметра кожи Минги хочет. И пальцами, и губами, и легонько зубами. Сердце бьётся спешно, любя предельно сильно. Юнхо чувствует, что ещё немного — и он вознесётся от этого удовольствия, доставляемого его Минги. Его личным Богом, настоящим, во плоти, любящим так же сильно, как любят его — и об этих чувства совершенно необязательно говорить вслух. Они жмутся друг к другу, укрывшись одним одеялом, оголённые и ещё разгорячённые, перед сном устало, медленно целуясь. Губы распухли. — Ты стал моим, — шепчет Минги с мягкой улыбкой на устах. — Я и так был твоим, — возражает Юнхо. — А ты моим. И до клятвы, и сейчас, и всегда. — Навсегда, — поправляет Минги, легонько его губ касаясь. — Навсегда. Пока однажды смерть не заберёт их тела, а души их не предстанут на Божьем суде. Однако раскаиваться будет не за что — они не грешили, лишь решили жить так, чтобы быть самими собой. Быть счастливыми.