***
13 октября 2024 г., 12:30
Примечания:
Буду очень рада фидбеку в комментариях, если вам понравится работа!
Больше моего творчества - тгк Офис Нечаевой
Приятного чтения! 🤍
Зет целует костяшки пальцев. Ксюша не знает, зачем она это делает. Жест одновременно и обыденный, и какой-то слишком ласковый для их взаимоотношений, слишком возвышенный.
Целовать руки — это как гладить кота. Кот ещё должен даться. Ксюша почему-то даётся, хотя не видит в этом никакого смысла — вот зачем её гладить? Спать с ней — это как получать огромную банку валерьянки на душу, для этого не нужно ни доверять, ни любить — это просто до безумия приятно, тепло и легко. Это ни к чему не обязывает.
Они видятся по вечерам, выкуривают вместе пачку дорогих сигарет и перестреливаются парой фраз о прошедшем дне. Зет не ревнует, когда слышит из её уст имя Сони и слова о том, как ей эта девочка стала трогательно близка — потому что знает, что Ксюша просто себя в ней видит, на правильный путь определить хочет. Она иногда подумывает, что это из-за того что у Ксюши детей нет: вот она и чувствует какой-то инстинкт материнский, то к Тихомирову, который в свой сорокет больше на восемь тянет, то к Скворцовой с её очаровательными большими глазами и юношескими амбициями.
А Зет ей просто целует руки, как единственный зрелый человек рядом, который не видит в ней ни идола для поклонения, ни рвуще-метающую мать на полставки, видит только женщину, красивую до одури.
— Может, ты ребёнка хочешь? — интересуется она иногда, закапываясь глубже в мысли. Забывает про положение их, и про специфику отношений.
Нечаева тоже иногда может запамятовать. Отвечает коротко, будто других причин для отказа нет:
— Я детей терпеть не могу.
Изредка ответ звучит несколько иначе:
— А ты статистику по раковым заболевания после эко видела?
Про то, что от курения люди тоже дохнут Зет ничего не говорит — знает, когда шутка начинает выходить за грань, так что Нечаева может сорваться и посмотреть на неё косо.
Ксюша даже имени её не знает. А они о таком личном.
— А я вот, хочу иногда, — признается светловолосая:
— Но это очень иррационально, при нашем с тобой графике, да?
— Мужика себе найди богатого, — обычно, сердито выплевывает Нечаева:
— Будет тебе и место в госдуме, и свободный график.
Тогда безымянная понимает — делиться чем-то с ней, это как руки целовать. И как кота гладить. Чем больше вызываешь привыкание, чем больше присуствуешь, тем Ксюше делаешь больнее.
— Хочешь, скажу, как меня зовут? — пробует она однажды.
Видит, как Нечаева борется с искренним любопытством и азартом, как карие глаза зажигаются на секунду — и тут же тухнут.
— А в этом есть необходимость?
Зет не знает, кто Ксюше так больно сделал, и сделал ли, или она сама по себе чувствовать не умеет. В то, что так только с ней верить бессмысленно: ну не подбирался ещё никто так близко к ней, как это сделала она. Ни практикантки пресловутые, ни милая молодая гардеробщица из министерства, ни подружки из института — она интересовалась. Безымянная знает, что с ней одной так долго и крепко было, за всю Ксюшину жизнь. И никто больше не целовал ей руки.
Когда она делает это в очередной раз, Нечаева жмурится, будто ей в глаза кто-то посветил фонариком.
— Ну и как тебя зовут?
— Не скажу. Раньше надо было, — по-доброму ухмыляется блондинка. А на душе борется чувство небывалой радости и зарождающийся червячок беспокойства. Но с губ все равно вылетает почти бархатное:
— Надежда.
— Надежда… — перекатывается на языке у замминистра. Первые пару секунд она хмурит лоб, будто не может сопоставить образ и его название. Но, потом, распахивает глаза, смотрит прямо и переспрашивает с тем же волнительным трепетом в голосе, что плескается сейчас в сердце женщины рядом:
— Ты Надежда?
— Надежда, Ксюш. Твоя Надежда, — гладит нежно по голове, выуживая по одной тёмной пряди. Сейчас спокойно, хорошо — и неясно, почему внутри что-то скребется с поразительной быстротой, предупреждает, что теперь всё поменялось, теперь, они необратимо связаны.
— На — дя, — добавляет Ксюша, пробуя на вкус. Тычется носом в чужие ключицы, наслаждаясь тем, как длинные пальцы роются в голове — и сама впервые борется с желанием поцеловать в ответном жесте.
Между ними зарождается какая-то случайная, в какой-то мере даже абсурдная, но очень стойкая нежность.
Ксюше тяжело, для неё такое вновь. Она не скажет «люблю», но будет долго-долго массировать чужие плечи, будет драгоценно выдыхать чужое новоявленное имя, будет пропитываться чужой заботой и сама понемногу её перенимать.
Надя знает, что Ксюше до этого было невыносимо плохо с ней, потому что она была слишком близко, опасно близко, потому что для Ксюши любить не только страшно и непривычно, но и, в какой-то мере, неприемлемо.
Но если она Надежда — та самая надежда, одна единственная надежда на свете, на то, что что-то поменяется, то ей можно один раз рискнуть. По-крупному, так, что если провалишься — не выползешь.
— Давай я тебя с Соней познакомлю? — предлагает, будто это самое сокровенное, что у неё есть, и это можно доверить только ей одной, после всего, что они вместе пережили. Надя улыбается, утверждаясь ещё больше в теориях про инстинкты.
Соня хорошенькая. Сообразительная, но глупенькая, по-человечески, чистая, несмотря на все свои похождения с Дударем и алкоголем, и её надеждой, кажется, была Ксюша. Странной весьма: той, что не целовала и не обнимала никогда, не говорила чувственных слов, зато волосы держала, когда она перед унитазом в МПП кланялась после бурной ночи. И отчитывала, не как обычного сотрудника, за несоблюдение рабочей этики, а как провинившегося подростка. И закаляла — чтобы направляла энергию в нужное русло, но не на благо дядек в пыльных пиджаках, а для её собственного благополучия.
У Сони глаза в пол лезут от стеснения. Они сидят за маленьким столиком, пьют чай, как одна странная семья, а Ксюша, при этом, ещё и шепчет что-то на ухо своей таинственной знакомой.
Только Надя слышит тихое-тихое и чуткое-чуткое:
— Вот тебе и ребёнок, пользуйся.
У светловолосой внутри всё обрывается, кричит о том, что дальше они будут только ближе. И уже её начинает сковывать необъяснимый страх.
Потому что это у неё это не впервые. Потому что она уже отдавала своё сердце, и принимала чужое — и, без лишней бюрократии, в каких только по статусу отношениях не состояла. И любила почти каждый раз так же — слепо, сильно и смело.
А потом эта любовь проходила.
Она смотрит на Нечаеву, пряча волнение, и старается говорить о том, как ею дорожит так, словно не делала этого ни разу в жизни. И больше не сделает. У Ксюши были самые удивительные на свете глаза, самые удивительные на свете губы, самые удивительные на свете пальцы. Кажется, будто невозможно однажды просто взять и разлюбить её.
Надя всеми силами пытается забыть о том, как точно так же думала о ком-то другом. Не потому, что это ощущается, как измена, а потому, что она заранее боится момента, когда охладеет. И ужасно винит себя в том, что вообще ввязалась в Ксюшу — прекрасную, сложную, глубокую, совершенно не человеческую, такую, что не отпустит морально, даже, если перестанет привлекать физически, будет висеть тяжким грузом на совести.
Все нормальные люди встречаются и расстаются, целуются в кинотеатрах и шепчат о том, как они друг друга обожают. Нечаева ни разу не делала ничего из перечисленного, но её сухие губы на пальцах ощущаются сильнее тысячи признаний. В голове зудят мысли о том, что она не просто любит её: она выражает эту любовь так же, как она, она хочет показать, что любит так же.
Но она не может любить так же потому что никого больше не пускала к себе в душу, никому больше не дарила такие трепетные поцелуи, и ни с кем не расходилась, отламывая по щепотке от себя. Её пробивает током от мысли о том, что Ксюша любит намного сильнее и больнее — потому что любит в первый и, возможно, в последний раз.
Нечаева узнает о том, каково болеть, когда тобою кто-то дорожит, каково возвращаться в чужую квартиру, потому что по уровню обжитости, она почти пересилила свою, каково путать с утра рубашки — иногда Наде кажется, что ей не надо никакого дополнительного ребёнка в лице Сони, когда есть более близкий и знакомый — огромный внутренний у дорогой сердцу женщины. Который не бегал за симпатичными девочками и мальчиками в классе, не дрался, не дёргал за косички и не испытывал на себе это дергание, и даже, когда вырос, не получил свободы, в которой нуждался.
— Все хорошо?
Ксюша не слепая и не глухая, а где-то в глубине даже умеет анализировать чужие чувства. Поэтому, однажды она замечает перемены в их отношениях. Не те, временные, которые случались, когда кто-то был не в настроении или они ссорились. Серьёзные.
Они были такими же спокойными, как их привычная текущая нежность, но сухие, невыносимые, как штиль.
Надя просто не могла сказать ей правду.
Закричать: «Все плохо, плохо! Ты только посмотри, я же больше тебя не люблю!». Она хотела, чтобы Ксюша поняла сама. И, одновременно, панически боялась этого же.
Нечаева не перестала казаться необыкновенной. Она все ещё была самой-самой, одной, неповторимой, но больше не вызывала трепета или прилива тёплых чувств, от которых хотелось сложиться клубочком и мурчать, как тот самый кот, который доверился и дал себя погладить. Зря.
Некоторых котов лучше не трогать. Оставлять их, тощих, с грустными глазами под дождиком, с куском просроченной селёдки наперевес. Потому что обогрев, приютив, приручив животное, которое никогда не видело ласки и уюта, ты не сможешь спокойно отказаться от него, когда появится такая необходимость. Оно будет грызть в воспоминаниях ту самую селёдку, только, на этот раз, зная, какая она — другая жизнь, полная тепла и заботы, и от того, смотреть не просто грустно, а уже с какой-то непередаваемой скорбью.
Ксюша целует пальцы. Надя целует пальцы в ответ. Кажется, что все хорошо.
— Я больше не люблю тебя, — неожиданно выдаёт Нечаева.
Надя смотрит с карикатурным неверием, будто сейчас попросит ущипнуть себя, или чего похуже. Отодвигается, все ещё чувствуя след чужой матовой помады, неприятно стягивающей кожу.
— Спасибо тебе за все. И прости меня, пожалуйста, — шепчет заммина.
Светловолосой кажется, что мир уходит из-под ног. Но не от эйфории и облегчения, а от ощущения, будто её где-то обманули, ей где-то что-то не договорили. Что так не может быть.
— Ты догадалась, да? — хрипит она, выуживая из кармана сигарету. Они уже давно не курили, стараясь заниматься вместе чем-то другим. Ксюша тоже протягивает руку в просящем жесте и медленно затягивается дымящей палочкой.
— Да, — честно признается Нечаева, но, угадав ход мыслей собеседницы, опровергает:
— Нет, я не из-за этого. Я просто перегорела. Такое бывает. Мне разонравилось.
Надя старается ловить в каждом отрезанном предложении печаль, но не находит. Не понимает откуда в ней взялся такой садизм, почему она хочет, чтобы Нечаева жалела, когда ей больше всего на свете хотелось заставить её улыбаться, даже, если они разойдутся. Когда она ожидала худшего — что она потеряет веру в людей, или вовсе лишится надежды.
Надежда… Что она вообще для неё значила?
Быть может, она и не была такой единственной? Были ещё, в юности, в детстве, надежды на нормальную жизнь с нормальными людьми, было время, когда Ксюша любила, и любили Ксюшу — и она просто ничего об этом не знала, не смогла найти информацию во всех своих многочисленных источниках?
Разве может такое единственное, исключительное чувство завершиться?
Теперь Наде кажется, что она все ещё любит. Любит. Любит больно и глубоко, поэтому придала этой обыкновенной пошлой любви такое большое значение, так её выделила, хотя она была самой непримечательной, бытовой — и закончилась очень непримечательно. И любит настолько, что ей противно находится там, где не любит другой — тот, кто должен был любить сильнее.
Они сидят и курят, пуская дым в открытое окно, чтобы не задохнуться. Одна — от пустоты, вторая — от досады. Обеим до ужаса хочется поцеловаться, а, ещё лучше, контрольно переспать, чтобы вымести из души весь дрянной осадок. И оставить в воспоминаниях только нежность, что раньше их окружала.
— А я ещё люблю тебя, — признается Надя, поджимая губы. Тушит сигарету прямо о подоконник, чувствуя на себе чужой тяжёлый взгляд.
— Себя ты любишь. И свою значимость, — выплевывает Ксюша в ответ, соскребая ногтем следы от пепла.
Надя почему-то думает, что Ксюша её тоже ещё любит. Просто, она закрылась, как раньше — снова не даёт себя гладить.
— Хочешь, скажу, как меня зовут? — тихонько спрашивает она, подбирая Ксюшину ладонь.
Зависает на минуту, выравнивая дыхание, когда чужая рука вырывается, касается подбородка и изучающе проходится по щеке, протягивая след из сероватых кошек.
— А в этом есть необходимость?