Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он как душа неразделим и вечен —
Неколебим, свободен и беспечен
Срастался он под сенью дружных муз.
Тук. Тук-тук. Тук. Тук. — Арсений? Тишина. — Арс, дежурный ушёл уже. Слышишь? Нет ответа. — Да что ж ты… Антон откидывает одеяло, встаёт на узкой кровати, стараясь не скрипеть, и выпрямляется во весь рост, чтобы подтянуться на перегородке и заглянуть в спальню к соседу. — Я что-то сделал? Ты не разговариваешь со мной с ужина. Темноволосая макушка на подушке внизу демонстративно не шевелится. Антон окидывает взглядом комнату. — Ну не спишь ведь, Арс. У тебя чернильница открыта и бумага на столе лежит. Пара мгновений, и макушка всё-таки совершает вращательное движение, чтобы найти глазами примостившийся наверху силуэт. — Пасмурно. Луны не будет. Ложись спать, Антон. — Но как же ты без стихов? — Сегодня нет вдохновения, — бурчит Арсений и отворачивается к стене. У Антона устают руки. Приходится тихо спрыгнуть обратно и устроиться на постели — это, впрочем, никогда разговорам не мешало, звуки в соседней комнате было слышно и так. Жаль только, лица товарища не увидеть. — Арсений, я так не усну. Что-то случилось? — Ничего. — Да как ничего, если ты не написал ни строчки? Как же твои упражнения? — Это моё дело. Было, по крайней мере. Вот оно что. Антон засовывает озябшие ступни под подушку, сидя лицом к окну. За ним ничего, кроме шелеста листьев и мелкого дождя — тот меланхолично орошает стекло слезами. Метафору, кстати, придумал Арсений, когда писал новое в свой летний цикл, а Антон по обыкновению выступал первым слушателем. — Ты из-за того, что я при всех обмолвился про твоё творчество? Осуждающая пауза вместо ответа. — Арс, ну я не мог смолчать! Сашка рано или поздно зазнается, все ему так рукоплещут, будто он одно-единственное дарование на весь Лицей. Они же не знают про тебя! — И поэтому надо было после Сашиной декламации ляпнуть: «А Арс, вообще-то, тоже пишет»? — шипят по ту сторону стены. — Во-первых, у меня даже не было ничего заготовлено. Во-вторых, Пущин теперь будет меня недолюбливать из-за Саши, которому ты смазал триумф. И в-третьих, я говорил тебе, что это моя тайна и я пока не хочу ею ни с кем делиться! Я же потому и упражняюсь — куда мне до Пушкина? Он строчит эпиграммы даже на полях во время геометрии, а мне нужно вдумчиво сидеть часами ради пары строф. Зачем было выставлять меня дураком? — Но это литературный вечер, — оправдывается Антон, вкладывая в тон всё своё возмущение несправедливостью. — Каждый должен иметь право показать свой талант, не один Пушкин и его элита! Тем более, ты этого абсолютно заслуживаешь! Сколько можно прятаться в тени? — Это мне решать! За аргументом следует разъярённое сопение. Доходчиво: Антон соображает, что погорячился. — Ну, прости меня. Мне было невыносимо видеть, как одному достаются все лавры, а тебе ничего. — У Саши острый язык и цепкий слог. Он, Дельвиг, Кюхля — в их кружке каждый второй где-нибудь печатается. Опытные сочинения уж интереснее, чем моя лирическая размазня. — Меня твоя размазня цепляет больше, — ощущая здесь нужду в зрительном контакте, Антон вновь штурмует перегородку и вглядывается в низ, сдувая с глаз отвоёванные у цирюльника в прошлый визит кудри. Арсений сидит, сложив руки на груди, но голову на повторное вторжение поднимает. — Потому и читаю я её только тебе. Не боюсь, что засмеёшь. А другие теперь могут. — Вздор, — парирует Антон. — Сергей приструнит их, если что, а Дима урезонит словесно. — А ты будешь храбро стоять в стороне? — Меня будешь держать в стороне ты, потому что я первый полезу драться. Антон, наконец, добивается желаемого: губы Арсения трогает улыбка. И хотя он поспешно скрывает её, наклонив голову, Антону большего и не надо. Сквозь короткую штору вдруг пробивается свет — рыжая полоска выхватывает из темноты ножку конторки. — Фонарщик за работу принялся. Лету конец, — комментирует Антон и возвращает взгляд на Арсения. — Похоже, судьба диктует тебе взяться за перо. Арсений, чьи глаза теперь видно лучше, задумчиво прикусывает губу. Антону эта привычка знакома уже четыре года; но, когда Арсений вскоре зачитывает ему трёхстопный ямб, содержащий его же последнюю фразу, у Антона в голове вместо образов из стихотворения почему-то рисуются нашёптывающие их губы.* * *
— Стоп! Дубровин, Шастун, arrêtez-vous. Рассекание воздуха безвредными эспадронами — по большей части вялое — приостанавливается, пока Вячеслав Юрьевич шагает между парами к названным лицеистам. Антон приготавливается к веселью: Вадим, с которым они до этой минуты изображали бой на шпагах, густо краснеет. Его чувствительность ни для кого не секрет, а вот стеснительность, по наблюдениям, всегда особливо проявляется на занятиях фехтованием — причём тех, которые ведёт помощник их основного преподавателя, молодой Чепурченко. Кто-то приписывает Вадиму страх перед учителем, кто-то — уважение, кто-то — нежную любовь загадочной природы. Антону с Арсением нравилась последняя: уж больно уморительно сбивалось у Вадима дыхание в простейших поединках с преподавателем. — Дубровин, мне напомнить вам предостережение господина Вальвиля? «Шпага есть ужаснейшее холодное оружие после штыка, потому что соединяет острие трехгранной шпаги и лезвие сабли». Вы же машете ею так, будто специально расчищаете дорогу для клинка неприятеля к своей груди. Мы здесь не на подмостках. Что вы утрируете? Движения должны быть точными — давайте, coup d’arrêt! Пока Чепурченко чередуется выпадами с Вадимом, Антон бочком двигается к ближайшей от себя паре. — Что, Серёжа, Поз задаёт трёпку? — в шутку стучит он клинком по эспадрону Матвиенко. — Отстань, Шаст, — ворчит тот, мстительно тыча его тупым концом в икру. — У меня это ваше фехтование в печёнках сидит. — Как и конкур, — довольно улыбается Дима. — Да что уж там! Как и гимнастика, словесность, точные науки и Закон Божий, потому что ты путаешь молитвы. — У меня плохая память! — Ну-ну, — Антон примирительно треплет Серёжу по плечу. — Зато в рисовании и чистописании тебя никто не обойдёт. — Если бы ещё написанная речь была чистой, цены б тебе не было, — не унимается Позов. — За этим пожалуйте к Арсу, — кривит лицо Сергей; но, как всегда, беззлобно. Арсений стоит чуть в стороне — сегодня он бьётся с Кюхельбекером, и Антону не очень спокойно. Происшествие на литературном вечере действительно подмочило Арсению репутацию: над ним дамокловым мечом повис титул неудавшегося поэта, хотя вслух этого никто не говорил. Антона такое положение категорически не устраивало. Как не устраивали и вид расстроенного друга, и шорох его одеяла от ворочаний по ночам, и рассеянность на занятиях, и пауза в стихосложении, которую Арсений себе объявил. Сколько бы Антон, Дима и Сергей не оберегали его от нападок, шепотки пресечь не удавалось. Хуже всего то, что в общении с однокашниками у Арсения мало что поменялось; но вот посматривать на него начали насмешливо, свысока, словно он неразумное дитя, занявшееся не свойственной себе глупостью. Справедливости ради, Арсений был известен преуспеванием в точных науках и в гуманитарных вроде логики или правоведения, да и эссе ему давались легче, чем художественные сочинения. Что не отменяло его увлечения поэзией — по мнению Антона, вопреки предрассудкам, весьма многообещающего. — Думаешь избавить его от Кюхли? — прослеживает Антонов взгляд Дима — и усмехается в ответ на его поднятую бровь. — Да не клинком! Просьбой поменяться. — Антон Кюхлю и клинком в два счёта размажет, — замечает Сергей. — Не думал вызвать его на дуэль? — Не болтай ерунду, Шасту не нужны проблемы, — шипит Дима. — Арсу тоже! — Молодые люди, вы услышали хоть что-нибудь из мною сказанного? Вячеслав Юрьевич смотрит на них строго, но не сурово — за это его и любят. Вадим уже переминается с ноги на ногу, в очередной раз сражённый преподавательским клинком (и бог его знает чем ещё), понуро устремив нос и эспадрон в пол. — Шастун, soyez si gentil, поменяйтесь с господином Кюхельбекером. Вадиму нужен посильный напарник, а вам менее болтливые соседи. Все — отрабатываем garde de la contre pointe! И попробуем деми-вольту. Оказавшись лицом к лицу с Арсением, Антон чувствует облегчение. Тот тоже обрадованно улыбается — видно, бесследно импровизированная дуэль с одним из ближайших друзей Пушкина не прошла. Чепурченко командует встать в позу, и Антон с Арсением даже не глядя в сторону своих товарищей озвучивают каламбуры, которыми Матвиенко всенепременно обсыпает Димку Позова. Когда приходится замолкнуть и сосредоточиться на фехтовании, дабы не постичь судьбу злополучного Вадима, Антон вдруг ловит себя на странном ощущении. Их с Арсением клинки стукаются друг о друга отточенным манером, смотреть на них нет нужды; глядеть в таком случае остаётся лишь в глаза своего визави, и именно это непривычно Антона волнует. На подразумевающих физкультуру занятиях Арсений красив, как герой поэм: растрёпанные волосы, волнами окаймляющие лоб, пудренные румянцем щёки, горящие от азарта глаза — если бы Антон был поэтом, то сравнил бы их цвет с лазурью бушующего моря. Но он не поэт, поэтому сравнение получается только с цветом стен в старой детской комнате, когда поутру её заливает солнце, а нянюшка одевает Антошеньку в парадное по случаю дня рождения матери, которую тому уже не терпится обнять. Странно ли, что глаза Арсения напоминают о доме? Пожалуй, не страннее того, что его полурасстёгнутая от жары рубашка, к тому же просвечивающая в местах потной кожи, уводит мысли в крамольное русло. Антон чувствует: абстрактные доселе грёзы рискуют этой ночью обрести конкретные очертания. Он так задумывается и засматривается на Арсения, что пропускает очередной выпад. А потом стоит, даже не подняв шпаги, с чужим остриём у сердца — и податься вперёд внезапно хочется сильнее, чем требовать реванш. Арсений тоже почему-то медлит — не отводит клинка от Антоновой груди, взирая на него удивлённо и озадаченно. — Я сражён, — всё-таки комментирует Антон отчасти в шутку, отчасти всерьёз. Но речь, кажется, не о поединке на казённых эспадронах. — Так быстро? — Арсений всё же отмирает и опускает оружие. — Обычно с тобой долго приходится бодаться, даже Пушкин на той неделе опростоволосился. Это я вдруг стал maître escrimeur или ты витаешь в облаках? — Без твоих стихов заснуть не мог, не выспался, вот и рассеянный, — смущённо бормочет Антон. Арсений хлопает глазами совсем растерянно. Это он зря: Антон словно впервые замечает ресницы, длинные и выразительно загнутые к уголкам. Образ лучшего друга, до сих пор такой знакомый, а теперь будто чётче и детальнее представший в новом свете, будоражит до тянущего ощущения где-то под рёбрами. Антон обнаруживает, что это мешает дышать. — Всё хорошо? — неуверенно спрашивает Арсений, подходя на шаг ближе. — Тут душно. Может, тебе воды? Антон с его приближением чувствует, как самообладание утекает сквозь пальцы: неуклюжесть обжигает такая, словно он гиппопотам в лавке с фарфором. И это на фехтовании — одном из любимых предметов! — Я… действительно выйду подышу, — удаётся Антону извлечь из себя, и он на нетвёрдых ногах и под прицелом обеспокоенного взгляда идёт отпрашиваться к Вячеславу Юрьевичу. По пути к выходу он минует Вадима — и, встретившись с его подозрительно понимающими глазами, даёт себе зарок больше не смеяться над ним. Не сможет: у самого дыхание сбито.* * *
Осень наступает, как французы на Москву три года назад — быстро и заметно. Но, в отличии от Бородинского сражения, против осени ничего нельзя поделать, и если Саша Пушкин в это время года фонтанирует вдохновением, то Антон погружается в задумчивость. Развеять её помогают забавы с друзьями, да и уроки не дают скучать; но занятия на свежем воздухе, хочешь не хочешь, а вынуждают лицезреть увядающую зелень, хотя с лета прошло всего ничего. Леспуар пофыркивает, регистрируя ушами обстановку вокруг и отмахиваясь хвостом от мошек. Шагает он устало: Антон похлопывает его по холке в очередной раз. — Ну-ну, скоро будем отдыхать… — Да что же это за наказание! Раздражённый возглас раздаётся сзади — Антон поворачивается, чтобы завидеть восседающего на вороном коне Арсения, который всеми силами пытается этого коня оттянуть от пышного клёна. Коню, впрочем, на его потуги всё равно: листья на ветке манят куда сильнее. — Ты сегодня будешь слушаться или нет?! Под свист арсеньевского хлыста Антон разворачивает Леспуара и подъезжает к горе-тандему. — Власик, а ну перестань, — строго прикрикивает он и цокает-чмокает губами несколько раз. — Влас! Конь Арсения реагирует на команду не сразу, но всё же оставляет дерево в покое и возвращается на аллею с торчащим изо рта пучком листьев. — Не день, а днище, — мрачно жалуется Арсений. — Синевлас сегодня не Cheveuxbleus, как его по-нормальному зовут, а натурально Швабля, как его зовёт конюх. — Будет тебе, — Антон дотягивается до холки упомянутого Швабли, чтобы погладить. — Он просто чувствует твоё настроение и заражается им. — Хочешь сказать, я упрямый ишак? — ощетинивается Арсений. — Хочу сказать, что тебе лучше выговориться, если что-то гложет. Полегчает. Арсений досадливо вздыхает. Это его настроение Антону тоже хорошо знакомо: здесь надо просто быть терпеливым и обратиться в слух. Как и ожидается, спустя пару десятков лошадиных шагов Арсений подаёт голос: — Прости, я невыносим. В последние дни всё как-то… плоско. — Плоско? — У меня мир вдруг стал площе. Раньше куда ни глянь была глубина, смысл, цель. Я стоял посреди ледяной пустыни, но, разбей я лёд где надо, там было целое подводное царство, бесчисленные интересы. А сейчас я просто посреди пустыни. Песчаной. И куда ни ступлю, всё бессмысленно. — Арс, твой поэтический язык прекрасен, — аккуратно замечает Антон, — но ты мог бы расшифровать метафору? Леспуар вдруг заинтересовывается шагающим рядом Власом — тыкается ему в крутую шею носом, тихонько ржа. Влас, он же Швабля, он же Синевлас, встряхивает гривой и свой нос воротит, ржа что-то в ответ. — Я пытаюсь сказать, — произносит Арсений, чуть подобрав повод во избежание конного баловства, — что, кажется, взрослею. Но мало ещё понимаю. Все эти годы я учился, будучи твёрдо уверенным, что перейму дело отца — а там, глядишь, стану достойным чиновником при дворе. Потом я так же твёрдо уверился в своей страсти к стихосложению и стал упражняться, потому что поступал так с любой новой наукой. А стихи оказались не совсем наукой. Там первостепенно творчество. Я как-то с головой в это ушёл, упиваясь неизведанным, и… похоже, запутался. — В том, что чувствуешь? — подсказывает Антон. Отчего-то ему волнительно слушать такие Арсовы речи — тот никогда не называл причину ухода в поэзию, Антон просто безоговорочно поддержал его новое увлечение. — И в том, кем хочу быть. Скажи честно: ведь я не поэт? — Что? — возмущённо смотрит на него Антон. — Если на тебя повлияли настроения шайки Пушкина, забудь о них! Ты волен заниматься тем, что тебе нравится! — Мне приятна твоя защита, но я много думал об этом. Откровенно ведь — я не поэт. Саша — да, Дельвиг — да. А во мне нет искры таланта. Стихи я пишу скорее для самовыражения, для себя же самого. Я люблю литературный мир, однако он вытащил на поверхность такие мои чувства, которые сбивают меня с протоптанной тропинки. Вдруг я зря поступил в Лицей? Меня устроил сюда отец, я не привык ослушиваться. Мне даются науки, но они начали вгонять меня в скуку. Военное дело меня не прельщает. Я хотел найти себя в творчестве, а подходящее творчество для себя — не смог. Ещё и… мысли всякие одолевают, какие никогда меня не беспокоили. Неужто отрочество так беспощадно? Арсений прикусывают губу, стеклянно глядя перед собой. Антон сказанное пока переваривает — но смотрит на Арсения тем самым новым взглядом, который растревожил душу на фехтовании. С того дня становилось только хуже — или лучше, Антон не мог точно определить. Арсений обрастал новыми деталями, разговоры по ночам становились более философскими, сама дружба — одновременно доверительней и дистанцированней. А ещё Антон начал всё чаще просыпаться от жарких снов, ощущая в теле отголоски эфемерного плотского удовольствия. Однако его всегда не хватало: Антон знал средство от этого зуда, но боялся шума и собственной реакции. Поэтому спасался от греха разглядыванием крохотного иконостаса в красном углу. — Я тебя понимаю, — проговаривает Антон. — Я тоже странно себя чувствую. Но, наверное, это нормально для нашего возраста? Через два года выпуск, в этом — экзамены на новую ступень. Время найти себя ещё есть, хотя перемены волнуют. Пожалуй, можно лишь смиряться с ними и искать поддержку в друзьях, которые проходят через то же самое. — Сомнительно, — качает головой Арсений, многозначительно кивая на едущих ближе к началу колонны Поза и Матвиенко. — Серёжа сейчас уснёт прямо на Буцефале, а тот уснёт, как только дождётся ужина. Если Димкин Пеле́ ему в ухо не ржанёт. Или сам Дима — в ухо Серёже. По-моему, он все эти годы исключительно Серёжиным будильщиком и работает. — У них соседние комнаты, — пожимает плечами Антон. — И всё же я бы не стал утверждать, что подобные нашим перемены им не знакомы. И что Серёжа главными в жизни считает еду и сон. — Ну, разумеется, — вздыхает Арсений. — Я просто пытался развеять атмосферу. Они шагают некоторое время в тишине. До конюшни остаётся совсем немного — кони это чуют, ступая бодрее. — Ты когда-нибудь задумывался, какими храбрыми бывают лошади? — заговаривает Антон, чувствуя необходимость поделиться чем-то в обмен. — В кавалерии так вообще. Им не страшно скакать в полную силу на стену врагов, на штыки, на других лошадей, хотя шансы погибнуть равны человеческим. Некоторые кони даже обучены помогать кавалеристам в сражении — кусаться и теснить противника. Тяжеловозы в деревнях выполняют труднейшую работу. Дворянские скакуны доставляют своих хозяев, куда те пожелают. Но как люди бывают неблагодарны! За день до моего отъезда в Лицей у нас был полон дом гостей: родители устроили званый ужин. Среди приглашённых значился мой дядюшка, которого я крайне безнравственно (и безграмотно) нарёк в четыре года «Носистым», но потом не испытывал угрызений совести, потому что свой нос он совал решительно во все отцовские дела. А ещё сватал мне своих племянниц. Так вот, этот дядюшка приехал с сыном — тому недавно купили коня, он наотрез отказывался явиться в карете. Но мало того что коня обкорнали так, что грива у него короче, чем у Диминого Пеле́, так ещё и обращение с ним было бездушнее тюремного: для Демида конь игрушка, а для дядюшки транспорт с копытами, который иногда требуется заправлять сеном. На мою просьбу о разрешении поздороваться Демид расхохотался, а дядюшка явно счёл меня полоумным — пробормотал, как всегда неразборчиво, что мне «жениться надо, иначе до hallucinations недалеко — новая болезнь, модная». В общем, коня я приласкал, да и наш конюх обслужил его на высшем уровне. Бедняга стоял тише мыши — на каждое прикосновение шевелил ушами и наклонялся меня обнюхать, будто впервые имел дело с добрым отношением. Так полвечера вместе и провели. Я к чему это всё — как можно быть настолько чёрствым? Как может человек мнить себя царём природы и совершенно к природе не прислушиваться? Не любить её? Не понимаю. Будь моя воля, я бы составил какой-нибудь свод законов в защиту животных и окружающей среды. Антон переводит дух, чувствуя, что щёки от речей раскраснелись. Со стороны Арсения поначалу не следует никакого ответа. Затем раздаётся отрешённое: — Не исключено, что сможешь. Когда доучимся. Щёки горят сильнее: Антон совсем прячет лицо, завидуя бесстрастию белых статуй слева по аллее. — Если честно… Я не знаю, хочу ли идти предписанной нам дорогой, — признаётся он после недолгого колебания. Антон не видит, но знает, что на него изумлённо повернулись. Однако вопрос спустя миг молчания оказывается на удивление сдержанным: — А какой хочешь? — Я не очень-то толков, — Антон пожимает плечами, заставляя себя хотя бы наполовину повернуться обратно. — Сам знаешь, оценки у меня посредственные. Я бы… Я не просто так заговорил про кавалерию. И физическая нагрузка мне неплохо даётся. — И фехтование, — странно упавшим голосом добавляет Арсений. Антон наконец глядит на него — но Арсений уже смотрит куда-то вбок. — И фехтование, — соглашается Антон. Сердце громко бьётся. Арсений медлит немного, затем произносит: — Значит, армейское дело? — По крайней мере, я это могу. Но на самом деле меня просто тянет к животным. Потому и кавалерия. Не поймут же дворянина, если он внезапно подастся в конюхи или пастухи. — А судьи кто? — вдруг хихикает Арсений. — Я уверен, если бы не общественность, ты бы и в крестьяне подался. — Резонно, — поддакивает Антон и улыбается: миссия поднять настроение выполнена. — Разводил бы скот, завёл с десяток собак и кошек. — У вас в имении и так свора гончих. — Это отцовские. — Но возишься с ними ты? — выдерживать лукавое голубоглазие Антону всегда трудно, поэтому он сдаётся полностью: — Я. Хотя на охоту не езжу — не люблю. У нас ещё и домашняя собака есть, золотистый ретривер Сеня. — Золотистый ретривер — это ты, — фыркает Арсений. — А Сеня — ты! — не остаётся в долгу Антон, но быстро смущается: — То есть, наша Сеня девочка, если что. И назвали её так ещё до меня, когда отец привёз матери в подарок щенка из Англии. — Да уж вряд ли в честь меня, — Арсений озорно выпрямляется в седле. — Но согласись, что-то пророческое в этом присутствует. Они в конце концов въезжают во двор конюшни — Антон здоровается с мальчишкой-конюхом (тоже Тохой, волею случая) и спешивается. Леспуар длинно фыркает и тычется носом в предплечье, по обыкновению вызывая приступ нежности. — Ну, ну, — Антон ласково гладит мягкий нос. — Скоро увидимся. Тох, захватил для него угощение? Вот, мой хороший, держи, — под аккомпанемент этих слов Леспуар довольно хрумкает морковью и в благодарность измазывает Антонов рукав пенной слюной. Налобызавшись с конём, Антон ловит на себе взгляд. Арсений Власа уже сдал — и стоит у ворот, задумчиво теребя перчатки (девственно белые, в отличие от Антоновых), так что момент для завершения недавнего разговора представляется отличный. — Я чего хотел сказать, — произносит Антон, подходя. — Ты необыкновенный. Что бы ты себе ни думал, ты абсолютно исключительный человек — я таких не встречал. Не переживай, призвание найдётся; главное, слушай своё сердце и не давай страхам, сомнительным авторитетам и злым языкам взять над собой верх. Ты заслуживаешь самого лучшего. И ты талантливый. Поверь мне. Арсений часто-часто моргает: перчатки в его руках мнутся почти до состояния тряпки, поэтому Антон думает, что переборщил — и сконфуженно добавляет: — Прости. Я просто подумал, тебе нужно услышать такие банальные вещи. Что всё будет хорошо. Арсений резко опускает глаза — Антону даже чудится шмыганье, но в следующую секунду на него смотрят совершенно обезоруживающе: — Откуда ты такой, конечно… А дальше потный от верховой езды, вонючий, испачканный лошадиной слюной Антон обнаруживает себя в объятии. И покрывается мурашками от влажных висков до затупленных шпор на пятках, когда в ухо шепчут: — Необыкновенный — это ты.* * *
Как говаривал дядька Леонтий — польский шляхтич на службе в Лицее, из-за своей щедрости в вопросе контрабанды популярный среди воспитанников, — «чем дальше в лес, тем толще партизаны». Копируя логику этого высказывания, чем дальше в осень, тем менее предсказуема петербургская погода — и лицеистам приходится убеждаться в этом на прогулках изо дня в день. В непримечательный сентябрьский вторник, после вечернего чая, Антон, Арсений, Сергей и Дима шагают с толпой однокашников по пёстрой дорожке парка. Предводительствующий гувернёр нервно поглядывает на небо, ожидая от него пакости в любой момент: поскольку прогулки для всех обязательны независимо от погоды, перспектива сушить сюртуки с панталонами мало кому понравится. Впрочем, это не отменяет традиционного желания некоторых улизнуть от надзора в глубину парка. Пока Серёжа с Димой спорят о целесообразности изучения латыни, Антон замечает Пушкина, Кюхлю, Дельвига и Пущина, всё больше отстающих от общей процессии. — Как думаете, куда они вечно сбегают? — перебивает он аргумент Серёжи о бесполезности забивания ума мёртвым языком, как только названная компания скрывается меж деревьев. — К Кемерскому, куда ещё, — ухмыляется Поз, вынужденный придержать аргумент о тренировке мозга. — Говорят, дядька Леонтий к своему ассортименту «конфект, кофия и шоколада» добавил портер. — Который нам раньше давали за обедом? — удивляется Арсений. — А то. В уголке Кемерского, по-моему, всё что угодно можно найти, не только пережитки английской системы. Спиртное уж подавно. Причём из личных запасов. — Добрый он, конечно, но такими успехами его рано или поздно поймают, — ворчит Серёжа. — И никаких нам больше «конфект». — Перекантуемся. И он, и мы, — Дима философски смотрит вдаль, где гувернёр уже почти не отрывает взгляда от неба. — Чего Алексеич так мельтешит, а? Вопрос преобразуется в риторический, потому что вместе со следующим порывом ветра всех обдаёт хорошей порцией ливня. «Уф», — успевает вымолвить Антон, прежде чем услышать возглас гувернёра: — Мне велено приучать вас к закаливанию, но тех, кто спрячется под деревьями, я осуждать не буду! Как по команде лицеисты бросаются врассыпную — Антон чувствует хватку на своей руке и уже через минуту бежит не по гравию, а по траве, причём петляя среди деревьев. Дождь заливает глаза, но определить Арсения в прущей тяжеловозом фигуре впереди несложно; сложнее понять, куда тот так упорно Антона тянет. Марафон заканчивается, когда оба оказываются под раскидистым дубом у пруда посреди рощи. — Уф, — во второй раз пыхтит Антон, уперевшись руками в колени. — Ты Пушкиным и компанией вдохновился, что ли? Деревьев и в поле зрения Алексеича было достаточно. — А ты предпочёл бы остаться со всеми? — спрашивает Арсений, так выразительно глядя на Антона через плечо, что у того все вопросы как-то сами собой отпадают. Переводя дыхание, они некоторое время смотрят на пруд — вода из-за ряски красивая, малахитовая. Дождь, как подобает всякому ливню, то усиливается, то затихает, обещая скоро прекратиться. Под дубом мокро, но не так, как на открытой местности — и Антону начинает казаться, что Арсений здесь не впервые. — Ты что-то задумал? — озвучивает он догадку, окончательно распрямляясь. Арсений подходит к основанию дуба и облокачивается на него спиной. Влажные волосы забавно липнут к его лбу, но Антону почему-то не смешно. А ещё в такой позиции на Арсения сильнее капает: дуб ближе к стволу оказывается плешивым. — Совсем вымокнешь ведь, простудишься, — беспокоится Антон и приближается сам, намереваясь спасти глупца от беспечности. Но что-то идёт не так. Вместо того, чтобы податься за рукой Антона, Арсений дёргает его на себя — так, что тот не удерживает равновесие и второй рукой едва успевает предотвратить столкновение. Собственно, теперь на Антона тоже капает — только сейчас его это волнует в последнюю очередь. — Ты чего? — обескураженно выдыхает он. Арсений близко-близко: в голубых глазах смешинки, на щеках ямочки, ресницы мокрые и слипшиеся. Какого-то лешего Антон в тысячный раз обращает на них внимание. — Мы же не будем тут сюжет «Бедной Лизы» разыгрывать? — выдаёт Антон первое, что приходит на ум. Арсений прыскает и наконец подаёт голос: — Так теплее. И честнее, потому что я мокну не один. Антон растерянно моргает. — Можно просто отойти туда, где суше… — А можно не отходить. Антон совсем теряется в Арсовой загадочности. Тот взирает на него выжидающе. Идея касательно дальнейших действий, конечно, имеется, но Антона словно парализует: никогда, никогда он не представлял такой ситуации. Разве что совсем немножечко. Разве что перед сном. Разве что там он был уверен в себе, тогда как сейчас сомневается не то что в умении обольщать — в способности дышать. Вадим Дубровин наверняка бы его понял. — Хочешь, сымпровизирую стишок? — вдруг говорит Арсений. Антон видит, как ему на нос падает особенно крупная капля. — Валяй, — в прострации отвечает он, наблюдая за тем, как капля стекает в ложбинку над губой. Дальше Антон за ней, если честно, не следит. Арсений по-лисьи щурится. — Мне ненавистен свет притворный, Мне ближе сумрак — тих и густ, Когда чужой язык проворный Ворует вздохи с моих уст. Он явно лукавит, потому что следом ворует Антонов вздох сам — и всё, что Антон сначала чувствует, это капля на уже собственной нижней губе. А когда он осознаёт, как она там очутилась, дождевая капля превращается в последнюю каплю терпения. Антон кладёт ладонь Арсению на скулу — второй придерживает затылок, чтобы не тёрся больно о кору — и губами вжимается в арсеньевские, телом в тело, сердцем в сердце; а то стучит, стучит, стучит, как в последний раз, и всё не может поверить в происходящее. Дождь шумит, листья шелестят, кругом ни души: сцена для roman d’amour, не иначе, но Антону абсолютно безразлично. У него в руках, на губах — Арсений. Тот, кто изводил душу без малого месяц, а если поразмыслить — намного дольше. Подумать только… Арсений. Антон до такой степени усомняется в реальности, что заставляет себя на секунду оторваться. Тяжело дышащий Арсений открывает глаза — господи, наяву. Однако, как бы ни хотелось вернуться к обоюдному порыву, Антон с остатками здравомыслия уточняет: — По… Почему? Не очень распространённо, но усилие и так похвальное. Арсений — Арсений! — касается пуговицы на Антоновом сюртуке, смущённо потупив взгляд, и тихо произносит: — Parce que je suis amoureux. De toi. Антон обнимает ладонями его лицо, побуждая поднять глаза. Собственные немножко печёт, но это простительно, учитывая колокольный звон в ушах и набат в груди. И тишину секундой позже. — Я в тебя тоже, — вкрадчиво шепчет Антон. И целует Арсения снова.