***
Парень не помнит, что было дальше. Точнее — помнит! Но очень смутно… Его привели в какую-то ванну, отмыли, одели во что-то приличное, скрыли худобу и синяки на лице, а Россия даже в толк не брал, что происходит. Да и всё равно ему было. Пушистые кудри завивались на солнце кучерявыми облаками. Мальчишеский румянец и веснушки усеивали его потухшее лицо. Не играло на ней улыбки прежней, не смеялись глаза по-доброму, не жмурился он под светом ясным… За место этого из красиво украшенной комнаты вышла кукла: красиво разодетый парень с широкими плечами, высоким ростом, да вот только глаза будто впали в череп. Словно устали выливать солёные моря наружу, и теперь юноша плачет своими глазами-впадинами внутрь. Туда, где бьётся сердце. Туда, где он жадно верит и ждёт своего счастья быть свободным и живым. Его вели, как на эшафот. Но Россия не дрогнул. Не дрогнул тогда, не дрогнет и сейчас. Ему, возможно, страшно и противно, но он даже не позволит мелькнуть мысли в голове о страхе. Он выстоит любой позор. Возможно… Под звуки каторжных рабочих его вывели на небольшую плиту, чтоб видеть, он мог всех, а все лицезрели его. Он смотрел прямо на уставшие и изнеможённые лица, а сердце щемило от тоски и жалости к родным отечественным глазам. Здесь были все: казахи, украинцы, белорусы, молдаване, кавказцы, русские… И все их лица сочились непонятной для русского пленного злобой. Словно именно он — враг фашистский. Но он молчал, пока вещал народ. Вот он — обещанный «концерт»… — Ах, поглядите-ка! Весь румяный, холёный, разодетый чуть ли не по моде! — И смотрит, как другие мучаются! Да ещё и с каким наслаждением! Они видели в нём не человека — а предателя народного масштаба. Вот он, с прямой осанкой, весь ухоженный и уложенный стоит перед самыми простыми людьми: мужчины, женщины и дети. И в глазах каждого горит огонь презрения. И только несколько человек смотрят с жалостью. Возможно, красивая одежда не может скрыть тех синяков и шрамов. Что словно отпечатались навек. Возможно, видно всю его костлявость под слоями красок и беспросветной лжи. Но даже так их речи слишком горьки и тихи. — Мы твои товарищи, а не сброд людской, Россия! — Россия, Россия, як тебе не стыдно…? А Россия слушал. Слушал и молчал. Ибо знал, что каждое их слово вбивает острый гвоздь в его больное сердце. И от каждого гвоздя хотелось нестерпимо плакать. Он не жалел себя и подставлялся под волну негодования. Он видел в них измученных, уставших. Злых и отчаянных. Таких же, как он сам. Он видел эти слёзы, слышал крики, дышал с ними одной болью. Но один крик вывел-таки русского. Задел за самое живое. — Россия, мы твоя семья и мы тебя любим! А русский мог только, и стоять потерянно под гнётом каторжных рабочих, видя, как сияет его младшая сестра. Она тоже здесь. Вместе с ним. Рядом с ней стоял брат, что, не скрывая слёз, плакал навзрыд. И Россия тоже не заметил, как заплакал. В одну секунду один из негодующих мужчин сорвался с места, взяв в руки камень да замахиваясь получше для броска. Но он не успел. Прозвучал оглушающий выстрел и тело рухнуло наземь. И только истошный вопль резал тишину и напряжение. — Не-е-ет! То кричал Россия, видя смерть народа. Видя смерть своей страны…***
Война окончилась, а пленность вместе с ней. Россия был в больнице, пока сёстры милосердия сопровождали плачущих матерей к палатам безликим. За чьими дверьми раздавались крики и вздохи. За одной такой дверью был его брат Украина и сестра Беларусь. — Вам в 38-ю, — скромно отозвалась девочка, что помогала маме на работе. Она глядела на воплощение с тихим восхищением, но её усталый взгляд говорил ему о многом. Рядом стоявшей бабушке она шепнула, — А вам в 37-ю. Её тихий, скромный голосок звучал, как клич надежды для людей. Но кому-то она отвечала, что родной и близкий человек уже гостей не ждёт. И звучало это, словно приговор: не успели на прощание повидаться… Опоздали… И в ту же секунду о стены больницы ударялся новый тихий плач, а порой и крик. Россия шёл в молчаливом напряжении с бедною старушкой. Она шла, едва переставляя ноги. В волосах её уже резвилась седина, а лицо покрывали морщины. Она тихо-тихо плакала и говорила, что её Серёженька уходил на фронт давным-давно. Уж думала, что похоронка, а не сын, в двери постучится. А русский снова слушал. Он слушал все эти грустные оды, внимал каждой полученной ране. Он дышал со своею страной одной болью. Он много слышал за сегодня щемящих его совсем младое сердце слов. Его благодарили, а он не знал за что. Он просто слушал и сопереживал старушкам. Оплакивал боль вместе с матерями, утратившими свой смысл жизни. Рыдал вместе с детьми, что лишились детства. Он будто продал свою жизнь, чтобы поделится кусочком счастья этой жизни с каждым. И чем ближе был он к нужной двери — тем сильнее тоска надрывалась на душе. Отец снова не смог приехать. Но ничего… Они увидятся, и будут обсуждать, как всё решить. А потом соберутся за семейным столом и выпьют чай. Ведь остальные дети под защитой доброго и сильного отца. Да, о таком старался думать парень. Но перед тем, как заглянуть в свою палату, он остановился у таблички «37». Помог открыться двери, впуская внутрь тоскующую мать. А на старенькой и ломаной постели лежал мужчина. Лицо, перемотанное наполовину бинтом, было болезненно серым и бездумным, а ноги обвёрнуты толстым слоем марли. Бабушка, трясясь от сожаления, тихо подходила к сыну. И раз за разом звала сыночка, а тот не окликался… Зашла в палату врач и объявила, что ног уж больше нет у её героя. И то, что тяжкая контузия оставила свой след. На прощание она позволила ей забрать его с собой, а сама, извинившись, покинула гостей. И уже такое больное сердце России пропустило очередной тяжёлый удар, когда женщина упала на колени и зарыдала в голос. — Серёженька… Серёжка… Не волнуйся! Мы обязательно с тобою всё поправим. Ах, как же Машка рада видеть тебя будет! Ей уже 15 полных лет… Ах, как она тебя ждала! И Россия плакал, смотря на всю картину. Как же много боли пропустил через себя советский человек…! И хоть Россия долго плакал, пересиливая себя, он развернулся и пошёл-таки в палату к брату и сестре. Совсем скоро всё будет лучше. Совсем скоро…!