пустота
15 октября 2024 г., 18:00
Алфёдова жизнь никогда не баловала, но он как-то научился с этим жить. Научился жить с вечным невезением, с неудачами, провалами, в конце концов, с тем, что его всегда бросают.
Первый раз его бросил отец — ещё в детстве, когда ему было восемь лет. И как бы мама не сочиняла истории о том, что он моряк, ушедший в дальнее плавание, он не верил, он знал правду, которую выболтала бабушка за рюмкой водки.
Алфёдов сам осознал простую истину: папа ушёл, потому что он был плохим сыном: слишком часто плакал — «как девчонка» — презрительно повторял отец, слишком часто капризничал, требовал внимания, устраивал истерики, был слишком громким и непослушным. Только понял он всё это поздно, когда было уже ничего не вернуть и ничего не изменить.
И не то, чтобы детство у него было прям совсем несчастное — но и счастливым его назвать, увы, тоже не выйдет. Только это норма, и жаловаться даже стыдно — у многих всё гораздо хуже.
Следующее разочарование жизнь поднесла в виде дружбы — точнее, её отсутствия.
И страшного, болезненного ничего не было, правда: просто вскоре выяснилось, что дружба втроём — ерунда, что за бортом обязательно кто-то лишний остаётся, потому что эта лодка — двухместная.
И лишним оказался Алфёдов — предсказуемо, но всё равно обидно.
И это не было что-то критичное: было просто «ой, а мы уже договорились сесть вместе, давай в следующий раз», «блин, у меня только два билета, прости» и «ну училка же сказала разбиться по парам — найди себе кого-нибудь другого!»
Было просто ощущение, что он не нужен и не ценен, и, наверное, Алфёдову просто не повезло встретить его людей — только не повезло в тот момент, когда он чересчур сильно в этом нуждался.
Наверное, это нормально, и, наверное, просто требовалось время — только загвоздка в том, что сил дожидаться этого эфемерного, туманного и дымчатого «того самого момента» не было.
Поэтому Алфёдов всё взял в свои руки, решив, что никто ему и не нужен — он со всеми тяготами жизни справится и сам.
И это работало, правда работало: все школьные годы тактика «сам себе ромашка» показывала блестящие результаты. Он ни с кем особо не сближался, держался на почтительном расстоянии, в приоритет ставил учёбу, а не компании и тусовки, и вполне своим существованием был доволен.
Только потом, в середине одиннадцатого класса, случился Он.
Он — лучшее и худшее в его жизни одновременно.
И Алфёдов впервые в жизни влюбился — по-юношески отчаянно, искренне, честно, пусть понимал, что это неправильно, пусть и знал, что запрещено — Он, в конце концов, учитель.
Только это не мешало ловить каждый взгляд серьёзных зелёных глаз, наслаждаться каждой крупицей внимания и из кожи вон лезть, чтобы получить ещё капельку. Алфёдов стал по меньшей мере околдованным — иначе как объяснить необъятную тягу к Нему?
А взять и от Него отказаться было решительно невозможно — особенно после всех улыбок в его адрес, после каждого касания, после объятий, которые заковывали в клетку и заставляли о них вспомнить и прокручивать короткий момент в голове снова и снова, отчаянно желая повторения.
И Алфёдов понимал, что это неправильно, но разве мог он оттолкнуть, когда Он его поцеловал? Когда сердце от такого действия подскочило, забилось в горле, заставило ответить неловко, неумело, и Он добродушно, снисходительно рассмеялся, поцелуй на секунду разорвав.
И тогда, наверное, родилась зависимость, которую Алфёдов по ошибке обозначил любовью. И искренне полагал, что это взаимно, ведь на все его по-детски признания Он покровительственно говорил «Я тоже тебя ценю, лучик!»
И от каждого «лучик» в свою сторону, сказанного низким, бархатным тоном, Алфёдов плавился снежной фигурой под палящим солнцем, превращался в глупую, влюблённую лужицу.
И об экзаменах в таком состоянии думать, конечно, было невозможно: он ссорился с мамой, подметившей ухудшившуюся успеваемость, сбегал к Нему из дома, когда нотации становилось уж совсем невозможно терпеть, не разговаривал с матерью неделями, показывая свою обиду.
Она переживала — став старше, он это понял; она волновалась за своего единственного сына — став старше, он бесконечно о своём поведении жалел, потому что последствия были катастрофой.
Потому что в своей эгоистичной влюблённости он забыл, что у мамы слабое сердце, потому что в одно из своих возвращений домой её там не обнаружил и от соседки узнал, что у неё был сердцечный приступ.
И понять, из-за кого, было несложно.
Перед смертью — от приступа она так и не восстановилась и ушла из жизни через три дня — она тысячу раз, кажется, повторила, что простила его и очень сильно любит, только Алфёдов сам себя не простил.
И Алфёдов со своей скорбью пошёл к Нему, потому что искренне верил в Его поддержку и Его сочувствие.
Только появился он в Его квартире невовремя — настолько невовремя, что застал предложение руки и сердца, которое Он делал какой-то девушке.
— Это мой ученик, — поспешно представил Алфёдова Он, едва получив согласие теперь-уже-невесты. — Сообщение об отмене занятий, наверное, не прочитал, да? — оправдался Он с улыбкой и выдворил за локоть Алфа из квартиры. Прошипел: — Ты правда думал, что это что-то значило? — и захлопнул за ним дверь.
И вместе с ней захлопнулась дверь в счастье.
Из всего оставшегося вечера Алфёдов помнит только снегопад, который может быть удостоен звания метели. Хлопья пролезали под капюшон, сыпались за шиворот, холодили тело — и это было правильно, потому что душа у него и так замёрзла.
И чувствовать больше не хотелось ни-че-го.
Хотелось превратиться в камень, который не знаком ни с чувством вины, ни со скорбью, ни с любовью, ни с предательством, который не способен рыдать навзрыд, свернувшись в клубочек на маминой постели, который не стал бы тело расчерчивать глубокими царапинами, пытаясь найти выход из клубка грёбаных эмоций, в которых Алфёдов путался, как в паутине.
Экзамены в том году он всё-таки завалил, потому что пропустил почти целый семестр. Учителя списали это на смерть матери, жалели его — он это видел, но благодарен не был.
Потому что благодарность — это чувство, а чувствовать он больше ничего и никогда не будет.
Решение, принятое сгоряча, в пьяном угаре, наутро стало казаться даже более привлекательным, чем до этого.
И равнодушие стало его спасением.
Алфёдов всё лето усердно себя в кокон закутывал: не бояться, не ощущать, не чувствовать, не любить. Четыре принципа, которым он старался безукоризненно следовать, наказывая себя за любую эмоцию.
Потому что эмоции делают его слабым, потому что эмоции превращают его в того мальчишку из одиннадцатого класса, который смотрел на мир сквозь розовые очки.
Хватит, достаточно. Такого больше никогда не будет.
Экзамены он пересдаёт с блеском, и результатами можно было бы даже гордиться — только у Алфёдова новая цель — учёба в университете и старательный побег от любых близких взаимоотношений.
Он предпочитает думать, что не сломался, а стал сильнее, что выбрал единственно верный путь существовать в этом суматошном мире хаоса.
В вузе подобная тактика работает неплохо: со всеми одногруппниками у него ровные, спокойные отношения — за ледяное равнодушие и поразительное хладнокровие его прозвали «снежным принцем», но Алфёдов не против.
И жизнь стала размеренной, простой, предсказуемый: ничто не могло выбить его из колеи, ничто не могло заставить его лицо исказиться в гримасе страха или расплыться в счастливой улыбке.
И он этому возрадовался бы, если разрешал себе радоваться, а не изображать вежливое участие и веселье.
А потом к ним в группу переводится Джаст, и привычный мир дёргается.
Но Алфёдов — апатия до мозга костей, от мелкой отмершей клеточки волос до мерно бьющегося сердца, Алфёдов сам себя убеждает в том, что ему всё равно.
Убеждает до такой степени, что потом уже поздно становится хоть что-то ощущать.
И когда он хочет что-то чувствовать, уже не может.
Он с Джастом сближается совершенно случайно: он просто подсаживается к нему на парах, просто участвует в групповых проектах, и общение, кажется, деловое, стандартное, только…
— Алфёдов, — улыбчиво тянет однажды Джаст. — А пошли в кино? Там фильм новый вышел…
— Я уже смотрел, — безразлично отзывается он. Чужие плечи огорчённо опускаются.
И Джаст называет его своим другом, и это, наверное, хорошо — проблема только в том, что другом Алфёдов быть не хочет.
А на что-то большее рассчитывать глупее глупого — ну какому нормальному человеку нужен безэмоциональный и бесчувственный камень?
Да и не позволит он себе такую слабость, не позволит себе рисковать — второго предательства он может и не выдержать.
Но Джаст в жизнь пролезает так просто, словно в коконе нашёл лазейку, словно он — не человек, а жидкость, для которой любой зазор — уже проход.
Алфёдов старается, правда старается не показывать свой взаимный интерес, но Джаст — проницательный, он, как ребёнок, радуется каждому смешку и каждой улыбке, и его искренняя радость заставляет дёргаться и клясть себя на чём свет стоит.
— Ты мне нравишься, — говорит однажды Джаст.
И Алфёдов — это «я знаю», Алфёдов — это «ты мне тоже», Алфёдов — это «будь со мной рядом».
Но он молчит, прежде чем выговорить необходимое:
— Лучше не надо, — и добавить позорно-жалобное: — Пожалуйста.
Джаст выглядит так, будто он пёс, который ожидал хозяйской ласки, а в ответ получил удар; но он улыбается слабо, кивает:
— Хорошо. — И Алфёдов — это «не верь мне», «не отказывайся от меня». — Тогда давай представим, что я ничего не говорил, и останемся друзьями? — предлагает он, стараясь казаться уверенным. И Алфёдов — это «не надо», но он облегчённо на предложение соглашается.
Дружить с Джастом — как жевать гудрон, но Алфёдов сам себя убеждает, что это единственный возможный выход, что по-другому просто не получится.
А потом у Джаста появляется Зак, и Алфёдов не ревнует, правда, потому что ревность — это чувство, а чувствовать он больше ничего и никогда не будет.
Он не ревнует, но, когда узнаёт о предстоящей свадьбе, просто не знает, куда себя деть.
Он не ревнует, не злится, но смотреть на их пару отчего-то неприятно — словно кто-то железом стекло царапает, и ухо ошпаривается этим противным звуком.
Он не ревнует, поэтому, когда Джаст спрашивает несмело на мальчишнике:
— Будешь моим шафером? — Алфёдов кивает, потому что ответить «да» не может, потому что это, чёрт возьми, будет больно, а он не хочет, чтобы было больно опять.
И Алфёдов кокон свой вьёт ещё сильнее, опутывает себя воспоминаниями о том, к каким результатам его прошлая влюблённость привела, только проблема в том, что это, блять, не помогает, и он тонет в персональном болоте без надежды спастись и выплыть — да и без желания, если уж говорить честно.
За Джаста ему стоит по-настоящему, искренне радоваться — он и притворяется, что счастлив, а в груди всё ещё пугающе огромная дыра, которая начинает заново болеть.
И Джаст в свадебном костюме, с цветком в петличке, держащий за руку Зака — красивый, до безбожного красивый, и он улыбается так, что Алфёдов автоматически расплывается в ответной гримасе.
Только Джаста не обманешь: его глаза всё замечают, покрываются тревожной коркой, и перед церемонией он отводит его в укромный уголок под предлогом «поговорить».
Алфёдов говорить не может — в горле ком из боли и глухой скорби, и он может только выдавить фальшивое:
— Поздравляю. Вы отличная пара.
Джаст поднимает жалобно брови, шагает ближе, почти вплотную, и произносит, робко его щеки ладонью касаясь:
— Хочешь, всё отменю? Ты только скажи…
И Алфёдов — это «хочу», Алфёдов — это «да, пожалуйста», Алфёдов — это «я тоже тебя люблю».
Но он молчит, лишь головой отрицательно качает, и у Джаста во взгляде — солёное-солёное море под серым пеплом отчаяния.
Его рука срывается, падает плетью, и им обоим от всего этого до судорог хреново.
Но Алфёдов слишком туго себя в этот кокон завязал, чтобы суметь самому оттуда выбраться; Алфёдов слишком многое в себе заглушал, чтобы сейчас смочь закричать; Алфёдов слишком держится за свою самостоятельность и гордость, чтобы о помощи попросить.
— Будь с ним счастлив, — отрывисто просит он, и Джаст криво, ломано, через силу улыбается.
— Буду, — обещает он, и сердце отчего-то безнадёжно, как старый, давно забытый шрам, ноет. «Сердце, ты почему ноешь?» — спрашивает Алфёдов, но ответа не получает.
— Джаст… — шепчет он, сам не зная, что он хочет сказать, но тот всё понимает: без слов, без намёков, подаётся вперёд и обнимает крепко, так, что рёбра скрипят, трещат от силы чужих рук. Алфёдов не отвечает — просто не может, и в ладонях копится свинцовая, обречённая тяжесть: их поднять невозможно, но Джаст довольствуется и этим, ему, кажется, хватает однобокого, невзаимного тактильного контакта.
И так просто вышло, и никто не виноват. И у Алфёдова болеть ничего не будет совсем скоро — потому что он, ну, приучил себя не чувствовать ничего, потому что он расколотая кукла, разбитая фигурка, которую не починить даже такому замечательному и заботливому человеку, как Джасту.
И, в конце концов, Джаст просто заслуживает лучшего— он заслуживает, чтобы его любили, чтобы ему говорили о том, как он прекрасен, чтобы дарили подарки, чтобы целовали и не боялись признаваться во всех чувствах в его отношении.
И Зак — то самое лучшее, и Алфёдов не ревнует, правда, он только завидует этой обычной, простой, человеческой любви, он хотел бы быть на его месте, хотел бы Джаста за руку держать и кольцо на палец надевать, хотел бы свадебную клятву давать и планировать совместное будущее.
Только одного желания слишком мало, чтобы взять и выбраться из своего паучьего защитного кокона, поэтому Алфёдов стоит и кричит «горько», поздравляет молодую пару и твёрдо себе обещает, что из жизни Джаста пропадёт: чтобы тот на него не отвлекался, чтобы тот не выбирал между «любить» и «быть любимым», чтобы в его жизни воцарилось тёплое спокойствие — а Алфёдов — это жуткий ледяной холод, и с ним такое попросту невозможно.
Может, в другой вселенной мы с тобой счастливы вдвоём?