***
Что было после или как это началось, вспоминает теперь только Минхо. Это ему в тёмном парке, посреди сбагренных в вонючие кучи жёлто-коричневых листьев, Чан дал воды, чтобы смыть с лица кровь. Кровищи было много. Её вытирали рукавами и грязными простынями, а потом Чан зашил рассечённую бровь обыкновенной ниткой. Было много проблем от долбанной нитки. Гной. Заплывший глаз. Ножи. Ворованный спирт — он был очень кстати. То есть, говоря прямо, ворованный спирт был не самой большой проблемой. Скорее, решением. Но здоровые люди, люди вне круга ангелов бессердечия, сочли бы это безобразием, и отругали бы Чана. Чан просто присвоил то, что ему было нужнее. Так случается. Ему нужно было залатать пятнадцатилетнего Минхо, у которого была пачка сигарет, зажигалка, пистолет. Это тоже было очень кстати. Через пару лет у Минхо помимо пистолета появился бронежилет. Наган. Автомат. Импортный бьюик. Для лица нашлась текстильная маска. Это не потому, что бровь теперь навеки со шрамом, а один глаз болезненно прикрыт и уродство следует спрятать, не потому, нет-нет. С Минхо всё было нормально, он даже был красивым. Чан его так называл. Он говорил: «Как тебя не порть, это никогда не сработает». Минхо полагал, это хорошо. У Чана градация вещей от «красиво» до «ужасно». Красиво — то же самое, что нужно. Красивые вещи Чан всегда забирает с собой, и Минхо знает это, сколько Чана помнит. Тот ворованный спирт. Он был в таком изящном сосуде. Подделка хрусталя, но изощрённая, стойкая, витиеватая. Чан держал святой грааль, капал спиртом Минхо на лоб. Он был такой потный и жалкий тогда — Минхо. Но Чан его всё равно забрал с собой, как спирт, как кожаный пиджак, как перчатки. Как всё, что попадалось на глаза. Как бронежилет, как наган, как автомат. И даже как импортный бьюик. За шесть лет они не заплатили ни гроша ни за одну из своих вещей. Минхо хорошо отвлекал, Чан — прятался. Очень взрослые прятки, совершеннолетние «кошки-мышки». Минхо в игры играл с профессиональной выдержкой; распоряжался тем, чем Чан его наградил. Использовал каждую деталь. Он помогал — здорово помогал, например, когда Чана вдруг ловили с поличным какие-нибудь говнюки. Минхо стрелял гадам в руки. Попадал в головы. Однажды растворил труп в кислоте. Без пыток, сухое устранение улик. Воняло кошмарно. Минхо щёлкал над металлическим контейнером с телом зажигалкой. Его мамочка была бы довольна? Он научился защищаться и защищать. Он, в какой-то мере, отличный парень, несмотря на всё то, что было. Не лезет в драку, пока не нападут, и не убивает. Налево-направо. А так, в целом, убивает, конечно. Как в кислоте. Без следов. Этого говнюка всё равно ни одна живая душа искать не стала бы. Он мешался. Всё ради бриллиантов, за которые не придётся платить. Чан говорил: «Вещи, которые всё чинят, — нам до них осталось совсем немного». Он верил, что мудаки исчезают, потому что богатеют. Он не встречал одних и тех же мразей дважды. Чан согласен платить, если на руках будут бриллианты. Они панацея. Волшебная кнопка. Драгоценные камни достают прямиком из недр земли. Они заранее сворованные. Большее зло, говорит Чан, нейтрализует меньшее зло. Он смотрит на Минхо, стягивает с его лица маску, проводит большим пальцем по вечно разбитым губам. Он говорит ему: «Поехали в клуб». Минхо прячет за поясом пистолет на всякий случай, аккумулирует внутреннюю пушку, как сторожевой пёс. Отвечает Чану: «Поехали». Это разведывательная миссия. Театр. Они притворяются богачами и не платят. Девушки шепчут Минхо: «Чёрт, твой шрам на лбу — это так сексуально». Он минует искрящиеся платья-мини, лаская ноги на каблуках длинным чёрным плащом. Плащ плывёт по танцполу, как растекающаяся нефть. Его цель перед ним — широкоплечая глыба, обтянутая натуральной кожей куртки. Его цель цепляет взгляды; рука цели исследует девичьи талии. Это неприятно. Очень неприятно, если Чан считает красивым кого-то живого, кроме Минхо. Они ругаются из-за этого пару раз в месяц. Минхо объясняет: они же подельники, они должны доверять друг другу — они обязаны знать о друг друге всё. Чан почти что ворчит: разве этого всего мало? Разве нельзя приобнять брюнетку, чтобы стащить с её запястья браслет от Картье, и не объясняться тебе каждый раз? Ага, фыркает Минхо, ага. Истоки от запястий, дальше куда полезешь? Ей в трусы? Чёрт, держи член при себе. Это отвратительно. Минхо закатывает глаза, а Чан ему в ответ: «А то что?». В общем, брюнетка мертва. И запястья у неё торчат из карманов штанов, на них теперь никакой браслет не повесишь — не на что; там проводки-сухожилия остались да и только. Руки топорщатся в стороны задубевшими шлангами. Что же, думает Чан, значит, ему достанется больше добра — у него теперь есть ключи от брюнеткиной квартиры. Мудачьё. Это мудачьё смотрит на всех, как на ступеньки к бриллиантам. Им не нужны тела. Мозги. Души — упаси боже. Им — Чану — необходимы, как воздух, блестяшки. Камешки драгоценные. Брюлики. Чан фантазирует о них чаще, чем о Минхо. Вот что по-настоящему отвратительно. В клубе он перекатывает в пальцах золотое кольцо. По коврам, пропитанным кальянными ароматами, ступает в ложе, отодвигая толстую пыльную штору. Зайти может кто угодно. Очередная брюнетка. Или блондинка. Всякая осмелится, если узнает, кто тут сидит. Нефть плаща стекает от дивана к полу, разливается липкой лужей. Чан наступает в неё ботинком и рукой вздёргивает подбородок Минхо, мол, смотри на меня. — Мы у цели, — губы Чана двигаются плавно, вырисовывая каждое слово. — Я всё получил. — Что сделал ради этого? — Минхо смотрит неотрывно на осчастливленное лицо. — Чудо моё, — Чан ведёт подушечками пальцев по острой линии челюсти, проскальзывает висок и поглаживает шрам на брови. — Это ведь не твоя забота. Сиди и жди, пока не скажут «фас», мальчик с пистолетом. С этим боевыми кличем включится суперсила, которая сделает мальчика неуязвимым, и начнётся его «забота», уровень ответственности. В работе чистильщика критерий ответственности чуть ли не самый важный. Не должно остаться ни волосинки, ни ворсинки. Ни ноготочка. Береги себя, пока пешки не завершат ход. Ты всё-таки ферзь. — Наличие — всегда лучше, чем отсутствие, — продолжает Чан, проводит мизинцем по носу Минхо, останавливается на губах. Надавливает на нижнюю, вынуждая открыть рот. Минхо выполняет. — Ты такой красивый, — говорит Чан. Его палец становится влажным от слюны. — Будет сложновато в этот раз. Чан настойчиво давит на нижний ряд зубов, и Минхо повинуется. Чан просто играется с ним, как с куклой на шарнирах. Сейчас пройдёт. Он так успокаивается. — Нужно будет очень, очень много усердия и сил, — Чан садится на колени между разведённых ног Минхо, позволяя ему нависать сверху. — Чтобы сразить целый легион. Выстоишь? Теперь ждёт ответ и вглядывается во влажные блестящие губы. Одно слово перед марш-броском. Минхо не горазд болтать; он к словам бережлив в своей опасливой натуре. Он долго выглядывает и внимательно прислушивается, переваривает, может, чересчур неспешно, смакуя элемент за элементом. Скажете: он глупец. Верно, мальчишка не заканчивал школу. Но стоит ли спорить с тем, кто вместо занятий алгеброй простреливал глотки? — Да, — отвечает Минхо. — Выстою. Чан торопится цокнуть ремешком Минхо, его бледные длинные пальцы змеями тянутся к строго затянутому поясу штанов. Скорый, такой скорый — к чему бы это? Минхо ничего не знает о Пифагоре и о Шекспире впервые услышал в клубе. Но Минхо — он сообразительный в выживании. Он берётся рукой в перчатке за шею Чана и откидывает его голову назад. Настойчиво, до неприятного натяжения мышц, и Чан цыкает, недовольный, разгорячённый. Удручённый. — Сука, — говорит Минхо теперь, когда ему открывается вид на воротник рубашки, обляпанный в бордовой помаде. — Ну ты и мразь. Минхо грубо жмёт Чану на ухо, подставляет его шею под тусклый свет и разыскивает следы, как детектив. Чьи-то отпечатанные губёхи в маслянистой помаде посмели касаться его человека. Им разрешили. Их зазывали сладкими речами. Им шептали: «ты такая, мать её, красивая». Шершавые перчатки натирают кожу Чана до боли; они вот-вот оставят ожог вместо засосов. Кожа на веки вечные повреждена. Минхо решается между уничтожением — что ему придётся низвести до атомов сейчас, кого отправить в преисподнюю? Он давит на следы похоти. На этот бриллиантовый шлейф, нужный для цели. — Прекрати, — Чан хватает Минхо за колено, — прекрати. Ты же знаешь, для чего это. Я же пришёл к тебе, я… — Завали, — у Минхо голос — как его ножи. Острый и режет вместе с костями. — Остановись, — просит Чан, впивается ногтями в бедро Минхо. Нет, Минхо не навредит ему ни в коем случае. Он же верный пёс. Полает. Покусается. Простит. Простил в первый раз — простит в сотый. — Снимай её, — Минхо приспускает с плеч Чана куртку, практически рвёт рубашку, лишь бы убрать её подальше. Чан выполняет. Минхо оставляет его стоять на коленях; сам вываливает из ведра для льда все кубики и бросает в него скомканную рубашку. Утилизировать. Уничтожить здесь и сейчас. Минхо поджигает её своей цокающей зажигалкой; ткань давится огнём. Сигнализация от дыма не срабатывает. Он всё предусматривает. Ребёнок-маугли, переживший миллиарды несчастий, знает, как работает мир, лучше всякого учёного и политика. Ваше спасение и его беда в том, что он за страшным человеческим миром не гонится. Скопления людей, их открытия, изобретения, здания — в этом Минхо не видит смысла. Но видит в том, чтобы сжечь рубашку. Накрыть ведро крышкой и дать пламени потухнуть. Он на взводе, словно вот-вот кто-то зажмёт его личный курок, и он выстрелит, вытянется, как струнка. Чан стоит на коленях, недвижимый, практический смиренный, пока Минхо коршуном кружит вокруг расшитого узорами красного дивана. Сейчас пройдёт. Он так успокаивается. Минхо снимает перчатки, откидывает их на стол. Садится напротив Чана, как сидел, словно ничего не произошло. Он мысленно начинает всё сначала. Только Чан теперь обнажённый по пояс, на шее — тени натёртой до гудения кожи. Он непонятный, этот Чан. Никогда не угадаешь, что у него на уме. Минхо говорит ему об этом и прибавляет: «наверное, это потому, что мы любовники». Он продолжает с тем, что «поэтому нельзя приобнять брюнетку, чтобы стащить с её запястья браслет от Картье». Если Минхо и начинает разговор, то всегда по делу. На пустую болтовню у него никогда не находилось времени, так что Чан по правде выслушивает. От и до, пока Минхо держит его за подбородок, задирая голову наверх. — Чья дочка? — задаёт вопрос Минхо. — Олигарха, — хрипит Чан. Добавляет: — Тёща. Его тёща. Ей наверняка за пятьдесят. У неё Мерседес; двое расчудесных внуков и внучка. Муж — полный ублюдок, крутит шашни с такой же, как тёща, но помоложе лет на тридцать. Вместе с ним, со штампом в паспорте (он для приличия), ей скучно, и она лезет в дочкину семью. Там много интересного. Если специально прислушиваться, получится нечаянно что-нибудь да услышать. — Она была пьяной, — продолжает Чан, — под кайфом. Она сказала, где достать их. Бриллианты. — Она сказала, зять превратится в такого же утырка, как её муж. Чан всё просил Минхо: не связывай работу и нас. Он говорил: мы любовники. Минхо напоминал: мы подельники. — И что ты, трахнул её? — Слушай… — Трахнул, — Минхо хватает Чана за волосы и притягивает ближе к своему лицу, — или нет? Раз уж вы любовники, вам не полагается знать о друг друге всё, как подельникам. Должна быть загадка. Не тлеющий интерес, чтобы не расстаться в ту же секунду, как сошлись. Помимо природного магнетизма, нужна изюминка. Кроме общей истории, стоит обзавестись секретом, способным заинтриговать читателя. Если вы думаете, что это подельникам — коллегам с натяжкой — нельзя знать друг о друге больше фальшивого имени и списка навыков, вы ошибаетесь. Этот человек собирается прикрывать вашу спину, пока вы взламываете сейф или вычищаете рабочие столы в кабинетах генеральных директоров. Это не долбиться в дёсна и не трахаться. Не обжиматься и давать друг другу милые прозвища. Это почти что брак, первенец, общий дом, совместно выращенное дерево. Чан имеет в виду, когда говорит, что с кем-то целовался, кому-то отлизывал или отсасывал, эта деталь уже менее важна, тогда он подразумевает: он вовсе не хотел этого. Это только работа, её необязательно разжёвывать каждому. Думаете, уборщики так уж хотят оттирать блевотину в общественных туалетах и писать об этом в блогах? — Там камни общей суммой в сто карат, — отвечает Чан. — Мы сделаем это и улетим отсюда навсегда. Ты и я. Минхо всё ещё держит Чана за волосы, как куклу на шарнирах. — Всё будет по-другому, — Чан шепчет, и в шёпоте его журчит мольба. — Тихо и спокойно. У нас всегда будет еда, и никто не будет нам мешать. И ты дома будешь, слышишь? Я не уйду от тебя. Я так хочу. Забота Чана заключается в том, чтобы сказать то, что человек хочет услышать. Слова не стоят ни гроша, придать им можно любую форму. Выдумай и придай. Кому-нибудь понравится. К тому же, этому легко обучиться. Да, шишек придётся набить немало, но в целом — это тебе не физику учить. Договорись, и тебе поставят четвёрку. Переведут в следующий класс. Договорись, и обидевшему тебя мальчишке накостыляют за школой. Договорись, и вечером тебе отдадут отходы из кафе. Вполне сносная еда. Договорись — и выживешь. Пообщайся. Заяви, что его девка — стерва, а её парень — полный козёл. Аккуратнее: сработает не со всеми. С кем не действует — поймёшь через время и кровь из носа. Зря назвал его девушку конченой скотиной. Извиняйся. Пообщайся, с опытом придёт понимание, и ты выживешь. — Что бы я не говорил этим лохам, — нашёптывает Чан, — это всё одна большая ложь. Только тебе я не вру, когда говорю, что люблю тебя. Как легко попасть впросак, Минхо, если не прочитать одну маленькую книжечку, если не дойти до одной маленькой фразочки. Если не узнать ничего об одном маленьком принце и об одном маленьком лисе. Если не узнать, что мы всегда будем в ответе за тех, кого приручили. Чан свободен, и он целует Минхо в губы, подбираясь ближе к нему. Он, взвинченный, всё же клацает ремнём, расстёгивает ширинку штанов и раздвигает ноги Минхо шире. Подкрепляет слова действиями. Не оставляет Минхо и шанса пойти против, повторяя беспорядочно, как мантру, как заклинание-оберег, «красивый». Верит ли Чан в то, что говорит, заставляя Минхо откинуться на спинку дивана? Верит ли, когда проводит языком вниз и вверх по стволу члена? Когда слышит приглушённые охи и стоны? То есть врёт ли Чан о том, что он врёт? Он даёт трахнуть себя в рот, хотя Минхо и не просит. Чан так показывает привязанность, и ему нравится, если Минхо делает то же самое. Неплохо работает вместо разговора о том, всё ли в порядке. Секс — индикатор. Если он в конечном итоге есть, не всё ещё потеряно. Да и Минхо никогда не даст потеряться тому, что они с Чаном завели. Он будет кусаться, резать, стрелять, вырывать руки. Не против снова достать серной кислоты для особо наглых. Ему без разницы, пока речь идёт о Чане и о том, чего Чан хочет. Чан изобретателен в своих желаниях, пробует то, что вообразить порой непросто. Он просит завязать глаза. В душе включить ледяную воду и выключить свет. Он придумывает: на полу стоять нельзя, оба должны быть исключительно на столе. Обязательно — на кухонном. Использовать еду. Связать руки и принести кучу игрушек. Чан готовится, чтобы договариваться. Почти как журналист для интервью: хорошенько изучает подноготную, прежде чем самому назваться экспертом. Нужно быть учтивым, знающим, направляющим, обольстительным. Приходится практиковаться. Повторение — мать учения. Чану так постоянно говорили в школе. И он повторяет. Для начала с Минхо, потом ещё с кем-то. С чьей-то тёщей. С женой. С дочкой. С сыном. С мужем. Лучше бы этому человеку обладать знаниями, ключами, маршрутами. Чем-то полезным, что можно оприходовать и конвертировать в реликвии, драгоценности, бабки. Хочешь жить, умей вертеться. Он своего рода логист: наставляет товары на путь истинный, пакует в свой саквояж, загружает в бьюик; Минхо уводит машину дальше от места происшествия. Чан посмотрит в салонное зеркало заднего вида, увидит в нём тёмные линзы очков поверх текстильной тёмной маски. Затем соберёт по кусочкам лицо Минхо в памяти. Он умеет это делать. На скорость. Если вдруг трахаешься с тем, кто не Минхо, надо выполнять один трюк: закрывать глаза и вспоминать. Заменять безликую женщину или гадкого мужчину на него — на Минхо. На его поджарое тело. На его повадки. За волосы схватят правой рукой, а Минхо левша — так сделай вид, что левая рука занята другим. Например, держит содовую или банку пива. Хоть что-то. Не хватает натуральности, чтобы поверить. Чтобы Чану в самом деле захотелось трахнуть кого-то, кроме Минхо, необходимо натренироваться на самом Минхо, наградить его всевозможными кондициями. Ладонь Минхо движется вместе с головой Чана, повторяет его темп, насаживает рот на член. Минхо откидывается на спинку дивана, чувствуя, как дуло собственного пистолета утыкается ему в поясницу. Сдавленно стонет, ощущая шершавый язык на головке. — Громче, — просит Чан, слюнями капая на штаны Минхо. — Пожалуйста. Дрожащей рукой, усыпанной белыми полосками на костяшках, Минхо вытирает мокрый подбородок Чана и закидывает обе руки на спинку, по-хозяйски их растягивая. Чан возвращается, и Минхо больше не сдерживается. Так же, как и картинка, важен звук. Важен голос, проводник всех слабостей, сложный в управлении, когда обладатель распалён. Пилотировать голосовые связки — та ещё задачка, но явно не тяжелее, чем вспоминать и замещать чужие звуки на любимые. Потому что, по правде говоря, Чан иногда огорчается, что встаёт у него на травмированного преступника с тяжёлым трагичным детством, а не на какую-нибудь грудастую красотку. Чан сминает плащ Минхо, комкает его и вздыхает так, словно вот-вот задохнётся. Он любит душить себя самостоятельно, а Минхо никогда этого не делает. Не поднимает руку, даже когда разъярён. Но эти тёщи, зятья, сваты, невесты — они такое любят, так что Чан пародирует асфиксию. Пока его глаза не покраснеют и на нос не скатятся слёзы, он работает ртом хлеще любого эскортника. А потом Минхо кончает, и Чан привычно сглатывает. И в штанах ужасно жмёт, поэтому Чан вытирает рот рукой, не спешит подниматься. Слюни всё равно копятся в уголках пухлых губ, стекают по ним блеском. Минхо молчит, пялит в потолок и шумно дышит. Они не говорят, совсем. Будто бы ничего не произошло. Отсосал и отсосал. Извинился, если хотите обозначить это так. Показал преданность, чтобы пушка за спиной Минхо не оказалась приставленной к шее, аккурат на засосах. Минхо же дьявол. Убийца. Помните про отрезанные руки на запястьях? Это сделал этот человек, укутанный шрамами. И ещё этот человек нагибается, как горгулья, к Чану, большим пальцем зачёсывает ему влажные от пота пряди чёлки назад. И говорит: — Всё хорошо? Тебе помочь?***
Ты ничего не знаешь, просто запомни это. Если вот-вот усвоил, что на ноль делить нельзя, тебе рано или поздно скажут, что можно. Радугу делают не пегасы. Санта Клауса не существует. В торговом центре его роль исполняет пропитый педофил, который лапает детей за задницы, а они думают, что так и надо — для подарка. На уроках истории врут о холодной войне. В реальности её температура составляет четыреста пятьдесят один градус по Фаренгейту и ни черта она не холодная. Китайцы вовсе не питаются летучими мышами на завтрак. Масоны всё заранее решили за нас, и можно больше не беспокоиться по пустякам. Конечно, это только если тебя волновала проблема бедности в трущобах Дхарави или вопрос модных трендов на грядущий год. Но если желудок дерёт голод здесь и сейчас, никакое мировое правительство не протянет руку помощи. Сдохни поскорее, в конце концов, место занимаешь. Никому не выгодно, чтобы выродки с трущоб жили дольше четырнадцати лет. У них дурная привычка — после этого возраста становиться сообразительными. После этого возраста нищие спиногрызы осознают, что если ты ничего не знаешь, значит, всё можно узнать. Необязательно забивать голову нерабочим мусором. Лучше выпытай у кого-нибудь, что на шоссе часто сбивают животных, которых можно собрать и сожрать с голодухи. И вот, когда шестнадцатилетний Чан смотрит на размозжённую на дороге собаку, он представляет, что с ней сделать, чтобы поесть вечером впервые за неделю. Он стоит, выглядывая её в темноте, пытается разобрать, где голова, а где всё остальное. Минхо прикрывает их двоих картонкой, чтоб не промокли под дождём. У Минхо вот-вот начинает заживать дурацкая рана на брови. Его выражение нечитаемо, застыло в какой-то пресловутой эмоции безразличия. Плащ у него тёмный, заляпанный снизу; сидит не по фигуре, а нелепо, как на разбухшем бочонке — на горле топорщится толстенный свитер, последний охранный пост перед простудой. Плащ перевешивает в левую сторону. В левом кармане — пистолет с полным магазином украденных пуль. — Надо подойти и посмотреть, что от неё осталось, — решает Чан. — Там, может, вообще никакого мяса. — Очень грязно от шин, — добавляет Минхо. — Не ной. В кипятке всякая зараза умрёт. Это термическая обработка называется, — Чан достаёт фонарик, стучит им об коленку, чтобы заработал, и светит на дорогу. — Вот так её… Нашинковали. Минхо крупнее Чана, и за это спасибо его маме. Она умела таскать еду, порой готовила что-то съестное, вкусное даже. Любопытная была женщина. Ушла куда-то, не вернулась, и Минхо из комнаты в общежитии выгнали. У него остался плащ и пистолет. Всё папино, сказала мама. Откуда папино, если папу мама посоветовала придумать, было непонятно. Ещё непонятно, зачем есть собаку. Пусть с голода. Мама собак не таскала и не предупреждала, что их придётся есть. — Надо сообразить, как её свежевать. У тебя же был нож? — спрашивает Чан. Он сам не уверен, что стоит делать с кусками собаки, которую умертвил лихач. Для сборки, по-хорошему, нужна лопата. Но пока они найдут лопату, собаку пойдут есть ещё какие зверюги или другие голодальщики. — Её обязательно есть? — Минхо поворачивается к Чану. Напротив него — напуганное подростковое лицо. И это не слёзы, нет, это от пота и дождя. Влажность повышена, вот и мерещится всякое. — Ну, если ты не хочешь заработать себе язву желудка. Или… э-э-э… авитаминоз, — отвечает Чан и громко шмыгает носом. — Что это? — Это плохо. Можно умереть. — Ох, — вздыхает Минхо и разочарованно ковыряет ботинком яму в асфальте. — Собака сдохла не для нас. — А для кого тогда? — Для дебила, который её переехал. Чан светит на труп животного и находит голову в метре от туловища. Из-под неё вытекла кровяная лужица и кашицей свалялся мозг. Пусть. Всё равно несъедобный. — И что, ему теперь её жрать что ли? У него машина есть. Жирно будет ещё и собаку… Ага. Бегу и спотыкаюсь, — ворчит Чан. — Тебе нужны силы, чтобы заживить эту брешь на башке. — Ты сказал, мне и с ней нормально. Чан краснеет. — Но организм же должен как-то её заживить. Откуда он возьмёт энергию? — Позаимствуй что-нибудь, как ту штуку со спиртом. — Тут рейды полицейских. Пару пацанов уже поймали на кражах, — объясняет Чан. — Ты хочешь, чтобы меня упекли в тюряжку и ты остался один? — Нет, — выпаливает Минхо и правой рукой тянет Чана за рукав куртки. — Не надо. У Минхо из воспоминаний об одиночестве мощный удар в голову утюгом. Выселение из общежития шло полным ходом, с трофеями на память. Узнай об этом мама, она бы пожалела, что оставила Минхо? Конечно, ему пятнадцать, он научился соображать, но он всё ещё ребёнок. Итак, о родительских правах… — Тогда нам надо… — Круглая световая плюха фонарика по приказу Чана берёт собачий труп в кольцо. — Оттащить её и счистить шкуру. Минхо сжимает рукав Чановой куртки. — Если вместо собаки человека переехали, мы бы и его съели? — спрашивает он. И дождь тарабанит по картонке сильнее. Она вот-вот прогнётся под тяжестью влаги, разбухнет и превратится в бестолковые кусочки. Но Минхо настойчиво пользуется ей как зонтом для него и для Чана. Кишки, вывалившиеся из лопнувшего пуза, блестят от дождевых капель, обтекаемых светом фонарика. Такие кишки тоже едят. Есть специальные блюда из потрохов, но навряд ли эти блюда делают из уличных собак. С другой стороны, разве так по-страшному голодали составители рецептов с внутренностями? Им, наверное, нужен был какой-то деликатес, особенность, отличие. Вот и понапихали кишок. Какая разница чьих, верно? Главное, чтобы не человеческих. — Фу, нет, — мотает головой Чан, воображая, как они с Минхо делают нарезку из мужика. — Гадость какая. — Почему? Он же тоже сдох. — Ты чудо-юдо что ли, я не понимаю, — нервно хохочет Чан. — У нас не совсем всё плохо, чтобы быть каннибалами. — Но настолько плохо, чтобы есть грязную собаку с дороги? Чан кивает с вымученным раздражением. Что ж, Минхо не видит ничего очевидного в выживании. Можно подумать, Чан горел желанием наворачивать крыс за обе щёки. Проверять, достаточно ли посолили воду перед тем, как положить туда тушку грызуна. Просто этот выбор — между вынужденной мерзостью и голодной смертью — он ежедневный, без аналогов. И раз Чану уже шестнадцать, он отвечает сам за себя, без родителей, он что-то да смыслит в том, как прожить подольше без особых увечий. Да и вдобавок умеет приглядеть за кем-то ещё. Вроде Минхо. Хотя папаша Чана часто бубнил одно: «Ты либо сам себе на уме, либо труп». Но у избитого Минхо в ту ночь в руке был пистолет и лёгкое сотрясение, а Чану последние два года приходилось ой как нелегко без опеки родителей. Без опеки тех, кому было бы на него не насрать. — Чан, — Минхо тянет его за рукав, как ребёнок, —давай лучше пристрелим того, у кого есть еда. Минхо видит вполне очевидное в том, чтобы просто отнять. Еду или жизнь — что придётся. — Но собаку я есть не стану, — продолжает он. — Она сдохла. Раз тому дебилу она не нужна, мы её похороним. — Нам нужна еда, — мотает головой Чан. — Самая доступная. Иногда приходится есть то, что попадается под руку. Иначе мы скоро с матраса не встанем. — Я не буду есть собаку. По шоссе пролетает машина, круто оборачивая собачий труп. Камешки летят во все стороны, и треск дождя на секунды сменяется свистом шин. За этой дорогой в мокрую крапинку густеет лесополоса, мимикрирует под жуткий титанический лес. В нём, в лесу, стабильно раз в месяц кто-нибудь вешается. Специально или не очень — дело случая; так что теперь за дорогой раскидывается лимб в виде леса. Эдакое «мы» и «они». Действующие игроки и проигравшие, павшие, никчёмные, ослабевшие. Чан вот что хочет: ни за что в жизни не заходить в метафорический лимб за шоссе. Ему нужно победить хоть разок, пускай с местом и временем рождения не повезло. Может, если он выкарабкается из этого города, его будет ждать «долго и счастливо», как у его одноклассников. Как у детей, которым не приходилось есть крыс и которым не нужно думать, как освежевать уличную собаку. Как у детей, которые не носят с собой пистолеты и не прибиваются к тем мальчикам, у которых они есть, чтобы выжить. Должно быть, ответ в том, что Чан ничего не знает о мире вокруг. Почему некоторые не едят мясо совсем, почему нельзя есть домашних животных и почему каннибализм некритичен для здоровья. Ему не было дела до этого. До моральных принципов, которых придерживаются дети с нормальными заботливыми родителями. Они наверняка никогда не опустятся до поедания крыс. — Тогда не будем, — отвечает Чан и берёт Минхо за его мокрую руку. — Ты хочешь её похоронить? — Да, — говорит Минхо; взгляд его устремляется в лес. — Ей полагается покой. Он смело соскабливает руками собаку с асфальта, пока Чан стоит рядом, светит фонариком и держит картонный зонт. Им сигналят проезжающие автомобили: уходите, не мешайтесь, а то поляжете с собакой. Чан ругается. Они делают доброе дело: отмывают грязные помыслы, исповедуются на бытовом уровне. Минхо говорит, что собаку нужно закопать в лесу. Она мёртвая, и ей нужен покой. В лесу тихо, земля влажная, копать будет проще. Чан говорит, что постоит в стороне от леса, но будет светить фонариком. Минхо собирает собаку по частям и относит в лес. Не в самую глубь, так, у дороги, рядом с зарослями. Туловище приходится прижимать к себе, чтобы кишечник, желудок и прочие прелести брюха не вывалились по пути к месту погребения. Папин плащ пачкается в животной крови. Потом Минхо берёт отломанную головёшку собаки за дворняжские уши, и дорога снова чистая. Он ещё не рыл могилы, делает это впервые. Насколько глубоко и как широко копать — чёрт его знает. Нужно ли заложить место под голову или её можно оставить сверху, на туловище? Есть ли разница? Минхо копает яму руками, и свет фонарика слепит глаза. Так что он просит Чана светить куда-то выше или выключить фонарик совсем. И роет дальше. Монотонно. Под ногти кусками забивается грязь, и Минхо пару раз ударяется пальцами о камни. И роет дальше. Больше земли во все стороны. В общежитии умерла бабка, жившая по соседству с Минхо и его мамой. Земля пахнет червяками. Никто о ней не заботился, так что она разлагалась почти сутки и воняла; мама курила в соседней комнате, сидела на табуретке в халате и хмыкала, прислушиваясь к разговорам в коридоре. Свет фонарика падает Минхо на руки, обляпанные кровью и грязью. Минхо сидел напротив мамы и жаловался на запах. Пальцы щекочут дождевые черви, Минхо их смахивает. Мама спросила: «Ты знаешь, почему так смердит, малыш?». Затем сказала: «Потому что я убила бабушку». Она нагнулась, как горгулья, и сигаретный дым полетел Минхо в лицо. Она достала из левого кармана халата пистолет и покрутила им перед сыном. «Они всё равно скажут в полиции, что она сдохла от инфаркта. Мелкая сошка из общежития. Она могла быть кем угодно лет десять назад, но теперь она не больше, чем разбухшее жирное тело», — продолжила мама, убрала пушку назад и снова закурила. Кончик сигареты неизменно тлел. Этот фонарик как тлеющая сигарета. Загорается, прячется за стволами деревьев. — Ты скоро, чудо? — кричит Чан. — Ты замёрзнешь! Минхо притаптывает ногой получившуюся ямку. Тогда, в тот вечер, когда Минхо дышал сигаретным дымом и смотрел на улыбающуюся маму, она сказала ему: «Наша соседка лезла не в своё дело. Ныла. Говорила, что тебе, моему сыну, лучше умереть, чем быть со мной. Представляешь? Что ты думаешь?». Минхо вцепился ей в ноги — все в синяках, прижался щекой к костлявым коленям. Он не хотел, чтобы его забрали от мамы. Мама знала: «Поэтому-то и пахнет. Когда человек умирает, он разлагается. Становится уродливым. Бабуля-соседка сейчас страшнее людоедов. И я сейчас объясню тебе, почему эта сука сдохла». Чан переспрашивает, но в лес не входит. Он срывает голос с именем Минхо, Минхо отвечает тенями на свету фонаря. Его плащ и свитер промокли. Нужно найти, где отстирать слизь и грязные пятна. «Она сдохла для нас. Чтобы мы остались вместе, дружочек», — рассказала мама и затушила сигарету об свою коленку. Выкинула её на пол позади Минхо. «Смерти не бывают напрасными. У нас у всех есть дело, которое помогает обрести нам покой. Знаешь, что это такое — покой?» — спросила мама и надолго замолчала, поглаживая Минхо по сальным волосам. Минхо складывает собаку по частям в яму. Туловище с задними лапами, туловище с передними лапами. Голову кладёт наверх. Места всё-таки не хватает, чтобы воссоздать фабричный проект бога по конструкции псов. Голова проваливается в разодранное брюхо, и уши торчат рогами кверху. «Покой, — прохрипела мама прокуренным голосом, — это когда сначала долго-долго плохо, а потом всё исчезло». Она почесала Минхо за ухом и улыбнулась дырявой улыбкой. Зубов у неё было недостаточно — выпали после родов. «Говорят ещё, что вот, счастье, счастье, а счастья нет. Покой есть. Счастья нет», — её тёплая рука грела голову Минхо, точно солнце. Он молчал, слушая её голос с сильным акцентом. «Короче, малыш, если вздумаешь кого грохнуть, себя не вини. Это ради покоя. Для тебя или для того, кого ты полюбишь», — сказала она и поцеловала сына в лоб, оставив косой отпечаток фиолетовой помады. Пушистые рожки проглатывает земля. Минхо ладонью барабанит по периметру могилы. — Теперь вот покой? — шепчет он и припадает ухом к закопанной яме в надежде услышать ответ. Кровь грохочет в ушах, катится куда-то там по венам. А так, в целом, под землёю молчат. Значит, и вправду покой. Права мама. — Чудо-юдо, возвращайся, пожалуйста. Ты сейчас простынешь и точно помрёшь, а! — Фонарик берёт Минхо в объектив. Минхо поднимается и ковыляет к пустому шоссе, где Чан переминается с ноги на ногу. Всё ещё ждёт, не уходит. Он подхватывает Минхо за грязную руку, сетует на мокрую одежду, рассказывает, что картонка стала бесполезной и вообще — дождь кончился, в ней нет нужды. И в его блестящих подростковых глазах поселяется искреннее восхищение бунтарством и Минхо; тем, что он в себе несёт. Чан думает, Минхо глубоко внутри очень добрый. Его поступок — такой хороший, как в школьном рассказе на литературе, где учат высоким принципам. — Я тебя скоро полюблю, — говорит Чану Минхо. Буднично, как будто спрашивает, как у него дела. — Ты не ушёл от меня. Чан притягивает Минхо к себе, смущается совсем по-дурацки и уводит его домой, во вскрытую квартиру, которую они заняли две недели назад. В подтверждение слов Минхо он весь путь крепче держит его за предплечье, переплетая их руки в стальной нерушимый замок. Минхо думает, кого бы пристрелить, чтобы полиция не заметила и чтобы Чан наконец хорошенько поужинал.***
На прицепе фуры закреплено огромное полотно. Во тьме на нём только неясные пятна, кляксы, как на тесте Роршаха. Но Минхо в темноте сидит так долго, что наловчился их различать. Он нагибается, припадая грудью к рулю бьюика, и вычитывает: «Теперь Счастье можно купить». Рядом в чудищ расплываются очертания рекламной семьи с тележкой. Очередной призыв в магазины. Купите то, не знаю что. Вы уже купили так много, что вашу жизнь можно растянуть от покупки рабочего стола до новых осенних ботинок и во всякий месяц добавить особое приобретение. По канону вы должны быть счастливы от покупки, иначе не считается. Но Минхо с Чаном никогда ничего не покупают. Понимаете ли, не получится купить то, чего нет. Счастья-то нет. Это такой очень умелый маркетинговый ход: магазины ведь точно в курсе, как выглядит счастье. Им нашептали китайские производители. Или то самое мировое правительство. В общем, они знают, а вы, глупые люди, нет, но мы сейчас вас просветим на раз-два. Теперь Счастье можно купить! Минхо усмехается: кругом одни идиоты. Простая истина прямо перед ними вертит хвостом — заметь меня, хозяин, заметь. Всем хоть бы хны. Вам сейчас продадут упаковку без начинки. Чем займётесь тогда? Криптовалютой? Вышиванием крестиком? Минхо это в Чане и нравится. Он понимает концепцию покоя. Покой нельзя купить, но его можно достичь, взять, когда придётся. И вот — Чан у цели, у ворот своего покоя с этими бриллиантами, которые он с минуты на минуту притащит в саквояже. Минхо позаботился о том, чтобы Чану никто не мешал. Ему осталось сыграть в «классики» с трупами. А это проще простого, честно говоря. Сейфы Чан взламывает мастерски, почти так же, как играет в «классики», где вместо меловых чёрточек на асфальте в рядок и наискосок валяются люди. Важно их не есть, этих людей, — и пусть себе лежат, хоть до всецелого разложения и гигантской вечеринки личинок всех мастей. Прыг-скок туда-сюда, обходя тягучие кровавые лужицы, и — на улицу, прямиком в бьюик. Он залетает внутрь, на заднее сиденье, и машина трогается сразу, пролетая мимо покупного счастья. — Всё, всё, это всё, — повторяет Чан. Голос его приглушённый из-за пластиковой маски в симпатичных вензелях, как в театре. — Здесь всё, что нужно, чтобы свалить! Минхо смотрит в зеркало: Чан в нём отражается, ковыряется в своём саквояже, царапает руки в острых бриллиантах, всплывших наверх копны купюр. — Завтра нас уже не будет в этом городе, представляешь? — он поворачивается к Минхо, хочет уловить его настрой через маску, через тёмные круглые очки. — Всё закончилось. — Что закончилось? — Нищета. Мы будем нормальными, мы будем развлекаться как все двадцатилетние. Твою мать, это правда! Бьюик проскальзывает по мерцающему в ночи городу. Дальние башни мегаполиса сверкают многообещающими маяками, вывески баров и клубов пестрят надоедливыми неонами. Девушки щеголяют на каблуках, неподалёку от них бродят парни в пиджаках на голое тело. Они такие юные — Чан смотрит на них в окно машины — им не нужно ни о чём тревожиться. Они созданы для наслаждения. Им не приходилось лазать по чужим карманам или откручивать головы. Они счастливые, он думает, они такие счастливые. Им с Минхо осталось совсем немного, чтобы стать счастливыми, — у них теперь деньги, на счету нулей после единицы как цифр в числе Пи. — Мы приедем домой, — говорит Чан, изучая жизнь за стеклом, медленно приобщаясь к ней, — и я сразу позвоню тому типу, который обещал нам паспорта. Первым делом купим их. Он вдруг усмехается, пересаживается в серединку, хлопает Минхо по плечу. — А говорят ещё, что счастье нельзя купить. И Минхо не может понять, что с Чаном не так и почему он сказал то, что сказал. Почему роется в саквояже среди драгоценностей и хочет их кому-то отдать, если с ними ему спокойно? Бред. Полная чушь. — Красивые, они такие красивые, ты бы видел! — Чан вытаскивает камешек и показывает Минхо в зеркало. — Сколько тут карат… Караты в деньги перевести — нам до старости хватит. Мы выбрались из очка, куда нас засадили. Прикинь, вылезли сами. Чёрт, мы ведь реально на вершине теперь. У Чана всегда была система ранжирования. Однажды Минхо притянул её к «красиво» и «уродливо». И вот если бы жизненное положение людей оценивалось, то Минхо с Чаном от рождения застряли на «уродливо». Совсем плохо. Дерьмово. Можно сказать, несовместимо с жизнью. Чану требовались, как кислород, улучшения, что-то другое, как у всех нормальных, красивых, нездешних, соскребающих собак с дорог. Минхо его желаний не разделял с самого начала, но поддерживал так натурально, что Чану верилось в кое-что. — Ты же тоже этого хотел, — продолжает Чан. — Новой красивой жизни. Да, он хотел и хочет. Минхо хочет. Только откуда в красивой жизни появилось счастье? Жизнь такая, как полые кости у птиц. В них сплошной воздух. Враки. Вороны не взлетят, если им в кости закачать чего-нибудь. Будут по земле ходить. Или в земле лежать. — Ну да, — отвечает Минхо. Чан немножко прав, поэтому он решает согласиться. Чан выглядит забавно, когда радуется и копошится в наворованном убранстве саквояжа. Минхо идёт на мини-жертву. — Внутри было много тел, так что… — вдруг начинает Чан. — Я отвезу тебя и уберу, — Минхо сворачивает на узкую улицу, ближе к их дому. — Потом приеду. — Ты не зайдёшь? — почти обиженно спрашивает Чан, хватается руками за передние сиденья и просовывает голову в этой своей дурацкой маске вперёд. — Я думал, мы проведём время вместе. — Разве теперь тебе нужно «проводить со мной время»? Чан снимает маску и откидывает её на переднее пассажирское, с острой эмоцией колет Минхо взглядом. — Вообще-то, мне всегда, несмотря ни на что, это нужно было, — он возмущается. — Спасибо, что заметил. — А, — Минхо уводит машину на стоянку. — Я не заметил. — Боже, ты такой грубый со мной, — ворчит Чан. Минхо неряшливо паркует бьюик, чтобы Чан вышел. — Что мне сделать, чтобы заслужить твоё «я тебя люблю»? — он заворачивает маску Минхо, снимая очки, насильно поворачивает его голову к себе. — Я вижу, что ты стараешься для меня, но я хочу услышать, что ты на самом деле думаешь. Ладонь Чана укладывается на щёку Минхо. — Я всё помню, как ты сказал мне на шоссе, что скоро полюбишь меня. Шесть лет прошло. И где оно? Я же хочу этого. Мне нужны твои мысли вслух, понимаешь? Я-то тебя люблю. Мне не всё равно. В неуправляемые моменты, когда у Минхо не хватает собственных инструкций к происходящему в его чётко расчерченной холодной рациональности внутри черепушки, он прибегает к поцелуям. Помимо удобства решения проблем, это ещё и приятно. Всегда приятно. Мама говорила, целоваться надо с теми, кого полюбишь. Она была мудрой женщиной и по пустякам не разглагольствовала. Минхо целует Чана. Язык облизывает его нижнюю губу, затем проникает прямиком в рот. Если бы у Минхо была градация по типу Чановой, то она измерялась бы в поцелуях: без поцелуев, поцелуй в щёку, поцелуй в губы, поцелуй с языком. Последнее — высшее проявления признательности и уважения. Но как-то так выходит, что в парадигме Минхо весь мир остаётся без поцелуев и только Чан получает «в губы с языком». Как бы это так объяснить ему, чтоб он не просил больше слова, а следил за губами? — Ты опять так делаешь, — охает Чан и отстраняется. Висеть над коробкой передач ему неудобно. — Умеешь же разговаривать. Всего три слова, проще, чем шесть лет назад. Скажи. Минхо снова думает поцеловать его, но Чан закатывает глаза. — Ты снова всё усложняешь. Оставь зажигалку свою и езжай уже. Раздражающая вещь в Чане: он весь на иголках, если Минхо делает что-то не то. Минхо порой непонятливый, как маленький ребёнок, хотя занимается совсем не детской работой. Всё, что касается общения, для него превращается в нескончаемый кошмар. Почти всё своё детство он думал, что люди умеют читать его мысли, да как бы не так. Даже Чану иногда эти фокусы не удаются, пусть он и знает Минхо лучше всех на свете. И вот сейчас Минхо смотрит на Чана сквозь очки своей маски, проводит пальцами в перчатках по его щеке. — Я быстро, — он говорит, достаёт из кармана тяжёлую квадратную зажигалку, вкладывает Чану в ладонь. — Скоро к тебе вернусь. Это его максимум, по конструкции которого Чан догадывается о внутренностях слов. О том, что не сказано, но должно было бы. Потому что Минхо так любит это повторять: «я к тебе вернусь». И всегда возвращается. Никогда не пропадает надолго. — Знаю, — отвечает Чан и, сжимая руку Минхо в своей, забирает зажигалку себе. — Буду ждать тебя дома. Минхо высаживает Чана с саквояжем и уезжает поскорее только потому, что его как умалишённого магнитит к слову «дом». Им Чан жонглирует, облизывает все звуки в этом слове, смакует, пока выговаривает. Где-то в мире есть место, в котором Минхо ждут и из которого не выгоняют. Это так замечательно, волшебно и как-то не по-настоящему, что верится с трудом. Вот и мчит Минхо туда-обратно, чтобы убедиться в догадках, удостовериться, что Чан — он тот, которого Минхо на свою смелость полюбил шесть лет назад. Чан не вскрывает ничьи головы, зато доверяется словам, особенно людей с пистолетами, особенно тех, которые за тебя горой. Ему нужно услышать одну клишированную реплику — для полного счастья. То есть спокойствия. Он несёт в квартиру саквояж и маску, заходит внутрь, зажигает светильники и плюхается на роскошный краденный диван. Жёлтые огни, как марево, расползаются на бордовой обшивке дивана, разгуливают по чужим, позаимствованным, вазам и гипсовым бюстам. Красивые натасканные в дом вещицы. Для статусности. Своего рода аффирмация, запрос во вселенную — мама делилась советами с Чаном, когда он был совсем крошкой, когда он ещё почаще плакал и ныл. Создай вокруг себя то, в чём ты хочешь находиться. Работает безотказно. Например, уловка с собакой на шоссе: после того случая Чан никогда-никогда не ел помойную еду. Прыгал выше головы ради бриллиантов. Сейчас он раскрывает саквояж и вытаскивает пакет с хрустящими бриллиантами на стол. Если они ему достались, значит, они ему и полагались. Нужная вещь сама приходит к тебе в нужный час. Как талончик у врача или очередь в фаст-фуде. Ты обязательно получишь то, что тебе полагается, тебя не вынудят ждать больше, чем ты можешь вытерпеть. Жизнь как бы извиняется перед тобой за всё, что учудила. Простите, простите — так некстати рассыпала над вами флакон ненависти, надеюсь, эти бриллианты помогут утешить вас. Они-то помогут. Сильно настрадавшимся в детстве полагается моральное бессмертие. У них карт-бланш. Почти что обратная карма — полномочиями мстителей их наделяет широкая вселенческая рука. С того момента они могут делать, что захотят, пока не поймут, что отомщены сами собой. Такая справедливость Чану по нраву. Он ведь останавливается и не лезет на рожон, когда чувствует, что уже припекает, уже пора. Все мамины оскорбления замещает озадаченная нежность Минхо, его глубоководные объятия и стойкий запах металла — как символа защиты. Минхо пришлось этому научить. Делать так, чтобы ему нравилось. Поначалу знал он только самые жуткие вещи, о которых вслух порой тягостно говорить. Но он всё понял, он стал для Чана тем, кого Чан отчаянно желал в детстве — друга, соратника. А всё остальное это — любовник, подельник — это средство выживания. И доказательство, что родители Чана никогда его не любили. На аборт просто денег не отыскалось, а другими способами мамаша пользоваться забоялась. Чан присматривается, видит ошмётки своё отражения в бриллианте. Было бы славно, если б его маменька и папенька подохли на обочине вместе с той собакой. Их можно было бы даже не закапывать. Пусть вся грязь с мимо проезжающих машин на них летит. Пусть их жрут насекомые и лесные звери. А Чан будет стоять на другой стороне шоссе, которая подальше от лесного лимба. Стоять и торжествовать — он отомщённый. Он — их кара. Он — живой и невредимый. Чан хмыкает, достаёт телефон и делает звонок. Он заказывает: два паспорта северо-западной страны, два водительских удостоверения северо-западной страны, две медицинских страховки. Целый пакет за сотни тысяч долларов, пакет, который люди собирают годами, Чан теперь покупает за десять минут. У него и Минхо в пакете новое имя, новое всё. У них нет пистолета, плаща, саквояжа, бронежилета, нагана и бьюика по этим документам. По документам — к ним никаких вопросов. Чан доплачивает за срочность. Так что на завтра он собирается купить билеты на самолёт. В бизнес-класс. У них ещё останутся деньги, чтобы приобрести недурную квартирку. Он всё рассчитал, что ему положено. Сколько раз гадина-жизнь с ним оплошала? Ага, та-а-ак, что выходит? Плюсом два автомобиля. Себе Чан хочет внедорожник. Он внушительный. Чан выхаживает по периметру их гостиной, обставленной чем угодно, как музей. Одна инсталляция краше другой. Норковая шуба. Хрустальная скульптура руки. Графин. Ретро-тумбочка. Шкафов и крупной мебели нет — её стащить сложно. Поэтому всё на вешалках, на стульях, друг на друге. Гирлянды из вещей, провода, по которым тянется живительное почти-электричество, только топливо для следующих краж. Он думает: им даже нечего паковать. Кроме саквояжа, в котором весь смысл их существования, всё растеряло красоту. Безвкусные кружева, коралловые бусы, стразы. Это можно сжечь и выкинуть, выкинуть и сжечь. Целиком эту квартиру — долой! Чан вытаскивает пачку сигарет из кармана, зажигалку. Традиционно закуривает и плюхается на диван, вальяжно по нему раскидываясь. Как миллионер. Раньше он пытался сидеть, как сидят богачи, а теперь богачам следует присмотреться к тому, как сидит он. Никотин заливается внутрь. Дым летит наверх, и Чан вспоминает, как впервые закурил — из-за Минхо и его сигарет, оставшихся от мамы. Сам он не хотел, а Чан пристрастился. Зажигалку Минхо давал Чану редко, потому что мамина — в отличие от папиного плаща и пистолета. Но всё равно доверял ему, как самую свою дорогую реликвию. Сначала Чан так страховался, чтобы его защитник, главный телохранитель, никуда не исчез и вернулся за своей вещицей. Чан долго искал способы, как не дать Минхо, мальчику с пистолетом, сбежать от него. Может, влюбить в себя — это тоже был план. Оказалось несложно. Проще, чем представлялось. Потом воспитываешь солдата под себя. Готово. Сейчас Минхо закапывает трупы. И задерживается — видимо, отмывает шины от крови. А Чан затягивается сигаретой и гордится тем, как у него всё хорошо получилось. Победитель. Стряхивает пепел с сигареты в гранёный стакан вместо пепельницы. И курит, курит, курит; курит, зная, что документы уже готовятся и до конца осталось всего ничего. Его клонит в сон. Он тушит сигарету, кидает окурок стакан и засыпает на диване сном, которого достойны все победители. Пока Минхо отмывает шины, зная, что документы уже готовятся и до конца осталось всего ничего, он подумывает попробовать мамин ход. Она не жаловалась. Ей, наверное, сейчас удобнее всех. Это ж надо было до такого додуматься! Из приличия и любви она могла бы захватить Минхо с собой, а не оставлять его на растерзание волкам. Не говорить: вот тебе папино, вот тебе — моё. Минхо любит Чана, он ведь от него не ушёл, а потому не будет повторять маминых ошибок. Только уследить за тем, чтобы никто другой не наворотил ошибок, очень сложно. Он бы даже сказал, невозможно. Иначе бы он спрогнозировал удар утюгом в лицо в пятнадцать лет. Иначе бы он расправился с трупами гораздо быстрее и уладил дела по-своему. Шины бы не стал мыть. Не приоритетная задача, если думать о ней в спешке. Минхо не удаётся контролировать последствия, сколько он себя помнит. Переубивай всё человечество — так мир и без того покатится кубарем. Мир катится кубарем. Потому что Чан просыпается от холодного дула у виска — и этих людей, стоящих вокруг него, вокруг дивана, он не знает. Но они хохочут и ухмыляются, подхватывают его, как котёнка, и вяжут к узорчатому стулу с на редкость мягкой подушкой на спинке. И ещё они его бьют. И копошатся в саквояже, в бриллиантах. И Чан говорит: — Я ничего вам не скажу! Но его, в общем-то, не спрашивают. И всё как в детстве, по-новой. До того, как появился мальчик с пистолетом. До того, как его подростковая фигура появилась в тёмном переулке, дрожащая, с зажмуренным глазом и вытянутой рукой с пистолетом. Тогда Минхо хотел выстрелить в Чана, но Чан пообещал помочь ему. — Ублюдок, — один из громил харкает на пол, попадет на расписанный мохнатыми узорами ковёр. Для шестнадцатилетнего подростка этот мальчишка в странном плаще, как у самой смерти, не был угрозой. Формула для решения всех задач от мала до велика. Он увидел его и подумал: «Какой красивый пистолет». И чтобы мальчик его не застрелил этим пистолетом, сказал: «Какой ты красивый, мальчик!». Чан захлёбывается собственной кровью, заливающейся из носа в горло. — Тут всё? — второй грабитель поднимает саквояж и заглядывает внутрь. — Оглядите, этот мудозвон мог распихать чё-то по хате. Запястья жжёт тугая верёвка, и это вовсе не возбуждающе, как в сексе. От этого не хочется кончить или типа того. От этого мысль только одна: дайте мне в руки красивую пушку, и я вас всех перестреляю. Чану нужен пистолет, значит, нужен Минхо. — Ты думал, ты бессмертный? — Мужик брызжет слюной Чану в лицо, и он морщится, отворачивается. — Думал, те всё с рук сойдёт, сучёныш? Но ему же сходит. Всегда. Ему двадцать два, уголовных дел у него на двадцать два пожизненных, а он — родительская кара, он — живой и невредимый. Его невозможно запугать, у него — свой солдат, берсерк, убийца легионов. Что на уме у этого зверя? Правильный ответ: сделать работу так, чтобы Чану всё сошло с рук. Минхо — это карма собственной персоной. Он приходит тенью, ложится на город чёрным брезентом, плёнкой, которую кидают на трупы полицейские. И он у Чана на коротком поводке. Чан снова готов сказать ему «красивый» тысячу раз и дать команду, отправить воевать за себя. Чанов отец был не прав. Он полный идиот! Надо же выдать такую нудятину: «ты либо сам себе на уме, либо труп»! Да если б не Минхо, Чан давным-давно был бы трупом. — Ну так раз бабки ваши у меня, значит, сошло? — он давит ухмылку, и с разбитых губ тонкими ручейками струится кровь. Получает удар в живот, и у него кружится голова попеременно с тошнотой. Но ничего. Он потерпит ради кары. Сейчас, с минуты на минуту, она их настигнет. Она, кара, врывается в дверной проём. Героический плащ, испытанный годами, трепещет над бронежилетом. Пистолет даёт выхлопы. Один, два, три, четыре. Чану считать затруднительно; он опустошённым телом прибит к стулу, повязан, прикован. Без пяти минут унизительно. В квартире, в широкой гостиной с высокими потолками, пахнет гарью. Пахнет Минхо, то есть металлом. То есть кровью. И пол весь — вторые «классики» за день. Минхо размашистыми шагами подходит к Чану, высвобождает его из плена, помогает подняться. Чан опирается на стул, ищет саквояж. — Берём и уходим, — хрипло говорит он, двигаясь к мужику, возле которого валяется любимая сумка с билетом в жизнь. В которой — валюта на счастье. Чан опускается на колени, собирая рассыпанные бриллианты назад. — Чёрт, тут может не хватить, — он горбится, щурится, ищет блестяшки на полу. — Помоги поискать. Он поднимает голову, но всё, что видит, — очередное дуло очередного пистолета, наставленного на него. Минхо, мальчик с пушкой, он смотрит на Чана сверху вниз, так привычно, как на собственного раба. Как на собаку. — Ты… ты чего? — Чан вытирает рукавом своей белой рубашки кровь с подбородка. — Сначала ты, — отвечает он. — Потом я. Чан теряет дар речи. Это всё из-за того, что Минхо знает, что ничего нельзя контролировать, а Чан не слушался папу. Это всё из-за того, что Минхо очень любил маму и любит сейчас, когда она давно разъеденный скелет, повесивший сам себя на кухне общежития. Такая она эгоистка: ушла и не взяла с собой. — Минхо, ты с ума сошёл? Что ты творишь? — Чан выставляет дрожащие руки вперёд. — Успокойся. Ты просто… ты перевозбудился, тебе нужно отдохнуть. — Да, — Минхо улыбается и перезаряжает пистолет. — Я пришёл за зажигалкой и за тобой. Не нужно никуда ехать. Всё бесплатно. — Нет, нет, стой, стой, — Чан хочет ухватиться за плащ Минхо, думает, как бы подняться с колен. — Стой, ты хочешь убить нас? Минхо, мы красивые. Нам нельзя умирать, понимаешь? Тогда мы никогда не станем как все нормальные люди. Мы просто… мы же просто не станем! — Да, — Минхо по-тёплому улыбается. — Мы будем как все нормальные люди. У нас будет покой. Его лицо превращается в сияющую радость. В благословление. Будто он снова ребёнок, об которого любимая мама никогда не тушит сигареты. Когда мама жива, не ушла — не повесилась втихушку. Он хочет к ней, хочет познакомить её с Чаном. Сказать ему там, в покое, что он его любит навечно. — Это потому что я тебя уже полю… Шаги позади вынуждают Минхо повернутся, и в этот момент Чан бросается на саквояж, пока над ним грохочут выстрелы. Рокот пуль перекатывается в глухое падение. И Чан видит их, бриллианты, потому что на них брызгами оседает горячая кровь. Он сгребает их к себе, держа в руках, поднимается, но не видит перед собой никого. Опускает взгляд. И бриллианты в двадцать карат в руке — они вдруг такие жалкие и глупые. И вдруг Чану думается перед этим новоиспечённым трупом с разметавшимися волосами, похожими на бойню воронов, что он не сказал важных слов перед смертью. Моя кара — ты, Минхо. И ты — ты бриллиант на сто карат. Но такой мёртвый, такой неблестящий и уже не красивый бриллиант. Чан подбирается к нему, ползая на коленях, камни слетают с его ладони, он поднимает Минхо за плечи, и его отвисшая голова с простреленным горлом, как у лебедя, уродливо свисает в бок. Пистолет всё так же плотно сжат в руке. Взгляд Чана мечется от него к голове, к лицу — без улыбок, без покоя. К самому глупому выражению лица, которое Чану только доводилось видеть. Руки Чана в крови по локоть. Кровь фонтанирует, как в канализации. До Чана доходят. К нему идут. На него смотрят сверху вниз снова, не давая решить. Таким, как он, богачам, раз у него теперь столько бриллиантов, полагается исчезнуть. Он поворачивает голову, прижимая к груди тело, которое его любило, и его глаза, почему-то заплаканные, несчастные, видят женщину, которую он трахал, пока она говорила про бриллианты, и он видит вооружённых людей рядом с ней. Она так легко, припеваючи, словно сюсюкается с малышом, говорит: — Этот, — и указывает на Чана пальцем. А потом очень громко. А потом тишина. Покой. И счастья нет. И там, на Земле, где цикл, к счастью, не прервался, и одни обездоленные дети погибли, другие родились, стрелявший в Чана мужчина хмыкает, присматриваясь к чёрному плащу Минхо: — Так это же мой плащ.