Часть 1
26 октября 2024 г., 09:32
Когда-то был пол, и по нему ходили люди.
Когда-то было эхо — оно звенело в шкафах со стеклянными дверцами.
Когда-то был воздух — он свободно проходил в открытые окна и мог пронизывать Дом насквозь.
Теперь есть горы вещей. По ним можно ползать и даже почти не задевать при этом потолок.
Вместо запаха Дома, в котором я поселился очень, очень давно, теперь повсюду стоит запах мусора.
Запах Дома — это и есть мой запах. Я — часть Дома, более неотъемлемая, чем те люди, которые считают Дом своим. Они уезжают и возвращаются, они проводят долгие часы на улице и на работе — я не покидаю Дом никогда.
Запах мусора — это мой запах.
Мусор — это я.
Едва ли мой истинный запах вернётся когда-либо.
Присматривать за Домом было моей работой, и я с ней плохо справился. Человеческое безумие оказалось сильнее древнего существа. Это даже не кажется странным; я знаю о безумии людей слишком много для того, чтобы его недооценивать.
Вещей становится всё больше. Люди с трудом открывают дверь, чтобы войти в Дом, протискиваются внутрь, тяжело дыша — и таща за собой новые мешки, сумки, а иногда даже мебель.
Я продолжаю прятать нужные вещи, но теперь не потому, что это — неплохое развлечение. Вещи пропадают здесь и так; их ворует мусор, и так часто, что наблюдение за поисками стало привычным делом. А я просто стараюсь спрятать особенно важное — фотографии, документы, любимые игрушки — чтобы они поняли однажды...
Нет смысла. Они не понимают. А я плохо понимаю, почему я всё ещё здесь, почему не ушёл в другой дом или просто не растворился в небытие. Я не хочу находиться здесь, не хочу... Но и не хочу находиться где-то ещё. Здесь — моё место. Я всё ещё надеюсь.
Иногда я превращаюсь в вещи. В расколотую вазу, об которую так легко пораниться. В книжную полку, из которой во все стороны торчат железные крепления и гвозди, стремясь порвать их одежду. В тяжёлую книгу, падающую среди ночи с пугающим грохотом. В пачку битых тухлых яиц. В мёртвую крысу.
Больше всего мне понравилось быть мёртвой крысой. Когда они выбрасывали меня, страх и отвращение на их лицах дали надежду, что они всё-таки всё исправят... Всё остальное хоть и заставляет их ругаться с вещами и друг с другом — в моё существование они не верят — но, кажется, по-настоящему не беспокоит.
Я всё ещё пытаюсь верить в то, что мои превращения дадут им понять, что так жить нельзя; пытаюсь верить, что превращаюсь ради этого. Но правда в другом — превращаясь в неодушевлённые предметы, я мало что чувствую и перестаю отчётливо видеть, чем сделался мой Дом.
Давно знаю — ничто из того, чем я могу их испугать, не испугает их сильнее, чем мысль о том, чтобы очистить Дом от всего лишнего.
Наверное, лучшей из всех моих идей было превращение в упаковку антидепрессантов. Но и это не сработало; их выпил тот из людей, кто и без лекарств редко носит вещи в Дом, а я снова вернулся в своё тело.
Лежу под печкой, в которой давно не разжигался огонь. Раньше я любил это место; здесь скапливалась светло-серая зола и пахло дымом. Теперь мусором пахнет и здесь; я с трудом помещаюсь среди рваных журналов, поеденных молью носков, поломанных игрушек и ещё чего-то неопределяемого. Я утыкаюсь носом в пол, и на носу не остаётся ни песчинки золы. Только внутри печи ещё сохранился запах очага, но и в печи лежат вещи; не хочу оказываться внутри и видеть, что и моё сердце заполнено мусором.
Хотя я и не глядя чувствую это.
Они возвращаются. Снова с вещами. Вещи давят и на них, я это чувствую; они лезут по ним, между ними, скользя и проваливаясь, натыкаясь на торчащие из углов зонты и ножки стульев, ругаясь между собой. Что заставляет их приносить всё это? Я не могу спросить. Не могу показаться в своём истинном облике — не потому, что страшный; их глаза просто не смогут увидеть меня.
Сбрасываю с самого высокого шкафа кувшин. Лететь ему недалеко, от силы полметра, но он ударяется об детский самокат и разбивается.
Они спорят, выясняя, кто поставил кувшин на край. Не о том. Принести кувшин и самокат — хуже, чем разбить кувшин.
Я люблю, когда бьются вещи — их выносят. Я ненавижу, когда бьются вещи — вместо них приносят множество новых. Если домовые бывают безумны, скоро я стану таким.
Вещи. Они были мои, когда их было мало. Я следил за ними, берёг, иногда в шутку прятал. Я чувствовал их. Теперь я тоже их чувствую, хотя уже почти нет сил — они страдают. Они давят друг друга, бьются, разрушаются, чаще всего даже без моей помощи; они хотели бы нести пользу или радость, а те из них, что безнадёжно сломаны, хотели бы погибнуть — но им не даны ни счастье, ни смерть.
Пленники. Пленники моего Дома. Интересно, живут ли домовые в тюремных камерах?
Снова превращаюсь. На этот раз — в тряпку. Заплесневелую, рваную, жёсткую от грязи. Не намёк на необходимость уборки — в намёках больше нет смысла. Просто сейчас я чувствую себя очень похожим на такую вот тряпку.
Искры сознания гаснут — в тряпке почти нет жизни, — я засыпаю, надеясь на что-то...
...и возвращаюсь в свой обычный облик, понимая, что на улице стемнело, и уже горит электричество, а никто так и не намочил меня, не вытер мною паутину и не выбросил из Дома.
В Доме холодно. Уже пора топить печь, но, даже если им придёт в голову вынуть из неё вещи и растопить очаг, я не позволю спичкам зажечься. Как бы мне ни хотелось почувствовать жар огня, каким бы ни был мощным этот символ жизни — я всё ещё пытаюсь беречь Дом. Хочу, чтобы он остался цел. Не время радоваться огню...
Однажды это время придёт. Дом будет свободен. В печи заполыхает рыже-золотое пламя. Может быть, на окне поставят цветок, который не умрёт от удушья. Люди будут сидеть за столом и пить чай. А я буду сидеть за печкой, скрежетать ухватом и кочергой и забавляться их испугом. На окнах будут колыхаться от ветра занавески...
В Доме уже давно не бывает ветра. Занавески превратились в грязные тряпки, обгрызенные по краям мышами. Цветы умерли и погребены на подоконниках под вещами. Огонь никогда не зажжётся.
Но я остаюсь здесь. То, что произошло — моя вина; я должен был оказаться сильнее людского безумия, должен был помешать чужому переступить порог. И, если Дому суждено умереть, я умру вместе с ним.